, — они остаются неумолимыми и предпочитают им Чирикова и историч<еские> романы Данилевского. Если так — скоро докатимся до Чарской![53]
Еще немало другого я нашел в Вашем «винегрете».
Вообще до сих пор (это могло, м. б., оказаться для Вас почему-либо неудобным) я избегал говорить с Вами о политике. Еще и потому, что о ней говорят много, а о культуре мало, недостаточно. Но Ваша заметка о «предчувствиях»[54] поразила меня своей неожиданной верностью.
Ведь «мы»-то действительно не «глядим на будущность с боязнью», а это не может ничего не означать. От всей души желаю наступления указанного Вами за пунктом 2а) и начинаю на него надеяться (раз мы не ощущаем ужаса в будущем, да и, наконец, все на свете кончается когда-либо!).
Но не разделяю Вашего негодования по пункту 26). Если большевизм эволюционирует в сторону приемлемого, т. е. если он станет проникаться идеями свободы и уважения к человеческой личности и проводить их на практике (даже не сразу и даже с оговорками), то — зачем «стулья ломать» и почему это должно волновать нашу совесть?
Конечно, я понимаю, что по-настоящему Россия будет свободной только в тот день, когда ленинский мавзолей будет сровнен с землей, а его обитатели вывезены в помойке за город, но… «спуск на тормозах», заторможенный Ждановым, м. б., удастся Булганину, и я готов молить Б<ога>, чтобы оно так и было — сколько страданий, сил, ценностей и т. д. все-таки это бы сэкономило для России!
Кроме того, облегчение гнета могло бы помочь подготовке его свержения… Или же Вы неполно объяснились?
Вернемся к Вашей критике моей антологии, за нелицеприятство которой Вас очень благодарю. Grosso modo[55], тут 2 вопроса: 1) тогда я еще сам хуже был знаком с новой русской поэзией, чем теперь, и 2) издатель и я находились под давлением прямой советской угрозы (тогда это было во Франции реальностью и нельзя было предвидеть эволюции) — чем и объясняется отсутствие Г. Иванова, Смоленского, Пиотровского, Божнева и мн<огих> др<угих> талантливых эмигрантов (были «разрешены», и то с трудом, только лица, взявшие советский паспорт, и покойники, — к которым я попытался присоединить Н.А. Оцупа и так провести). Они же навязали нам Светлова, Симонова, Исаковского. От Долматовского удалось отбояриться и т. д. Эренбурга похвалили из тактических соображений…
Но в то время я сам еще не знал В. Инбер, Стрельченко, Коваленкова, Прокофьева и мн<огих> др<угих> приемлемых молодых советск<их> поэтов. О Павле Васильеве впервые узнал из Вашей книжки и сразу сильно полюбил его «Город Серафима Дагаева», кот<орый> теперь знаю наизусть. Это ни на кого не похоже и необычайно сильно. Но не только его большой дар меня трогает, но также и тот «потонувший мир», поэтом которого он является. Или его стихотв<орение> «К сестре». Но мы осуждены на бессильное бешенство, глядя на гибель таких людей, как Васильев, и еще, наверное, их рукописей. Он все-таки успел как-то себя проявить, а сколько погибло и гибнет таких, которые не успели и попасть в печать! Кто его знает, сколько русских Шекспиров и Данте были осуждены долбить мерзлый камень в Нарымском крае!
Кроме того, как и вообще за границей, — недостаток книг! Не было Клюева, просто нельзя было достать, кроме мало значительного «Четвертого Рима»[56]. Заболоцкого впервые вычитал тоже из Вашей книги (а где Вы его достали?[57] Где он есть в САСШ?). Но и Багрицкого как следует нельзя в Париже проштудировать. А замечательных, погибших в начале революции Чурилина[58], Ганина[59], Орешина[60], Петникова[61] и мн<огих> др<угих> — тоже решительно достать невозможно. А ведь это были восходящие звезды русской поэзии, шедшие к занятию первых мест! Даже Кирсанова — все та же «Золушка». Но ни одной из его книг 1925–1940 гг.[62] достать не удалось, хотя я уверен, что среди многого написанного в угоду начальству там есть и подлинные шедевры. Многого я ожидаю (но еще никогда не имел в руках) и от раннего Асеева. А В. Каменский (тоже ранний), а Фиолетов[63], а Липскеров[64], а Доронин![65] Даже поэтов предреволюционных не всех удалось достать. Комаровского, Гуро пришлось цитировать из третьих рук, Л. Семенова[66] и Садовского так и не удалось найти. И до сих пор очень многое из этого остается мне недоступным.
Вот вы говорите о переоценке[67]. По-моему, переоценке надо подвергать не только отдельных знаменитых поэтов, но и все поэтическое наследие.
Надо открывать незамеченных. Вот я ищу стихи В. Дрентельна[68], Бутурлина[69], Д.П. Шестакова[70] (конца XIX в.) — интересных современников Надсона, предтеч символизма, знакомых мне только по отрывкам. В Казани, в Киеве, в Одессе была интереснейшая провинциальная поэзия, часто всероссийского значения (Росимов, Самоненко, Иерусалимский[71]) — но и ее не достать. Обладай мы нужным материалом, я уверен, что удалось бы сделать ошеломительные открытия. Ведь и американцы долго не знали Мельвилля, англичане Донна и Беддеза, немцы Гельдерлина и т. д. Почему же предположить, что только в России бы не нашелся забытый современниками гений?
Поэтому-то я и копаюсь так усердно в мелочах, в надежде, как крыловский петух, найти в навозе «жемчужное зерно». Да иначе и нельзя. Только в массе анонимной серости можно выделить подлинно значительное. Легче и приятнее наслаждаться уже готовыми Заболоцким или Васильевым, но для того чтобы их впервые обнаружить, надо было кому-то, в свое время, прожевать «тысячи тонн словесной руды».
Впрочем это не камень в Ваш огород — Вы знаете, как дороги (и не мне одному) Ваши essays, и, не будь Вас, я бы и до сего дня не знал о существовании П. Васильева и так бы и не увидал ранних стихов Заболоцкого, которых нет нигде во Франции.
А вот еще интересный и не очень молодой ученик Клюева: Сергей Островой, автор книги «Город моей юности»[72].
Хотя в советских условиях я себе не строю никакой иллюзии насчет шансов на развитие у таких поэтов, как Асадов, Матусовский, Межиров, Д. Осин, А. Соколов и, вероятно, Ваш Урин, но все-таки знать нельзя — большой талант может себя, хоть и криво, а проявить, как, напр<имер>, Кирсанов, а юнцы эти определенно не лишены таланта.
Теперь коснемся периода менее для нас мучительного, чем советский. Возьму Ваши замечания по порядку.
Жуковского мало. А не слишком ли много? Расплывчатый поэт в тогдашней моде с бедным, мало выразительным словарем… Впрочем, если Вы у него знаете хорошее — рад буду, если Вы мне его укажете. А до Ваших возможных у него открытий он, по-моему, заслуживает энергичной «переоценки» в пользу Батюшкова, которого, пожалуй, можно было представить полнее. Но он очень связан с языком и слабо доходит до иностранцев. По этой же причине я поскупился на Карамзина, Давыдова и Вяземского. Федора Глинку (какой изумительный поэт!) и Кюхельбекера я сам еще тогда не знал. Семена Боброва и Ширинского-Шихматова до сих пор не могу достать.
Пушкин… побольше. А что, напр<имер>? «Роняет лес», напр<имер>, первая строфа для иностранного читателя представляет самое большее описательный интерес, все — чересчур длинно, и вообще пушкинский гипноз связан с языком. Я было думал отстранить мелкие стихотворения и дать «Анжело» целиком. Стоило бы, и дало бы иностранцам о Пушкине достойное понятие. Но — Вы сами понимаете, что отстранение всей его лирики тоже не могло быть решением. Всякий раз, когда его представляешь иностранцам, приходится плохо, тем более что мы несем также ответственность и за его репутацию «первого» русского поэта. Все опасаешься, как бы они не сказали: «Только и всего?»
Очень интересуюсь — что бы Вы выбрали у Некрасова. Лично у меня очень чешутся руки и его сильно «переоценить». Теперь я бы удержал, пожалуй, «Машу», «Тройку», «Отчизну», «Утро» — несколько мелких не очень амбициозных стихотворений. А ведь его большие поэмы плохи, за исключением немногих отрывков. В «Кому на Руси», пожалуй, удалось бы удержать только солдатскую песенку и конец «Якова верного» — а сколько фальшивого фольклора там нагромождено! Некрасов — интересный случай прикладной журналистской поэзии, но крайне неряшливый, неровный и, несмотря на свою словесную лавину, устаревший. Но о нем следовало бы поподробнее, и, м. б., вот беседа с Вами меня так и толкает на подробный, документальный, формальный разнос. А следовало бы, а то его все, даже Мережковский, перехвалили, — боятся коснуться его левого величества. Меня коробит от его постоянной политической «задней мысли», в искренность которой плохо верится.
Полонский… Эренбург советовал мне его совсем выкинуть — и, пожалуй, не был неправ. Но «Пчела», приведенная, все-таки, пожалуй, не плоха. Неужели Вы у него видите еще что-нибудь интересное? Он сентиментален, словесно тяжеловат (особенно к концу жизни), pompier[73], лица своего не имеет…
Дельвиг — увы, почти непереводим. Но в «Купальницах» — лучший русский гекзаметр, сонеты его тоже — лучшие по-русски, да и многое другое. Но, увы, похвалив, пришлось очень ограничиться в текстах. Хотя продолжаю сожалеть о «Друзьях» и о «Сельской элегии».