Она струится рядом,
Вся огнедышащий порыв
С лукаво-скромным взглядом…
О ревность, раненая лань!
О ревность, тигр грызущий!
За борт мундира сунув длань,
Бледнеет классик пуще.
На гордый взгляд – какой цинизм! —
Она, смеясь, кивнула…
Юнец, кляня милитаризм,
Сжал в гневе спинку стула.
Домой?… Но дома стук часов,
Белинский над кроватью,
И бред полночных голосов,
И гул в висках… Проклятье!
Сжав губы, строгий, словно Дант,
Выходит он из залы.
Он не армейский адъютант,
Чтоб к ней идти в вассалы!..
Вдоль коридора лунный дым
И пар неясных пятна,
Но пепиньерки мчатся к ним
И гонят в зал обратно.
Ушел бедняк в пустынный класс,
На парту сел, вздыхая,
И, злясь, курил там целый час
Под картою Китая.
С Дуняшей, горничной, домой
Летит она, болтая.
За ней вдоль стен, укрытых тьмой,
Крадется тень худая…
На сердце легче: офицер
Остался, видно, с носом.
Вон он, гремя, нырнул за сквер
Нахмуренным барбосом.
Передник белый в лунной мгле
Змеится из-под шали.
И слаще арфы – по земле
Шаги ее звучали…
Смешно! Она косится вбок
На мрачного Отелло.
Позвать? Ни-ни. Глупцу – урок,
Ей это надоело!
Дуняша, юбками пыля,
Склонясь, в ладонь хохочет,
А вдоль бульвара тополя
Вздымают ветви к ночи.
Над садом – перья зыбких туч.
Сирень исходит ядом.
Сейчас в парадной щелкнет ключ,
И скорбь забьет каскадом…
Не он ли для нее вчера
Выпиливал подчасник?
Нагнать? Но тверже топора
Угрюмый восьмиклассник:
В глазах – мазурка, адъютант,
Вертящиеся штрипки,
И разлетающийся бант,
И ложь ее улыбки…
Пришли. Крыльцо, как темный гроб,
Как вечный склеп разлуки.
Прижав к забору жаркий лоб,
Сжимает классик руки.
Рычит замок, жестокий зверь,
В груди – тупое жало.
И вдруг… толкнув Дуняшу в дверь,
Она с крыльца сбежала.
Мерцали блики лунных струй
И ширились все больше.
Минуту длился поцелуй!
(А может быть, и дольше.)
Репетитор
Тане Львовой захотелось в медицинский институт.
Дядя нанял ей студента, долговязого, как прут.
Каждый день в пустой гостиной он, крутя свой длинный ус,
Объяснял ей imperfectum[5] и причастия на «us».
Таня Львова, как детеныш, важно морщила свой нос
И, выпячивая губки, отвечала на вопрос.
Но порой, борясь с дремотой, вдруг лукавый быстрый взгляд
Отвлекался от латыни за окно, в тенистый сад…
Там, в саду, так много яблок на дорожках и в траве:
Так и двинула б студента по латинской голове!
Пушкин
Над столом в цветной, парчовой раме
Старший брат мой, ясный и большой,
Пушкин со скрещенными руками —
Светлый щит над темною душой…
Наша жизнь – предсмертная отрыжка…
Тем полней напев кастальских струй!
Вон на полке маленькая книжка, —
Вся она, как первый поцелуй.
На Литве, на хуторе «Березки»,
Жил рязанский беженец Федот.
Целый день строгал он, молча, доски,
Утирая рукавами пот.
В летний день, замученный одышкой
(Нелегко колоть дрова в жару),
Я зашел, зажав топор под мышкой,
Навестить его и детвору.
Мухи все картинки засидели,
Хлебный мякиш высох и отстал.
У окна близ образа висели
Пушкин и турецкий генерал.
Генерал Федоту был известен,
Пушкин, к сожаленью, незнаком.
За картуз махорки (я был честен)
Я унес его, ликуя, в дом.
Мух отмыл, разгладил в старой книжке…
По краям заискрилась парча —
И вожу с собою в сундучишке,
Как бальзам от русского бича.
Жил ведь он! Раскрой его страницы,
Затаи дыханье и читай:
Наша плаха – станет небылицей,
Смолкнут стоны, стихнет хриплый лай…
Пусть Демьяны, новый вид зулусов,
Над его страной во мгле бренчат —
Никогда, пролеткультурный Брюсов,
Не вошел бы он в ваш скифский ад!
Жизнь и смерть его для нас, как рана,
Но душа спокойна за него:
Слава Богу! Он родился рано,
Он не видел, он не слышал ничего…
Памяти Л. Н. Андреева
Давно над равниною русской, как ветер печальный и буйный,
Кружил он взволнованной мыслью, искал, и томился, и звал.
Не верил проклятому быту и, словно поток многоструйный,
Срываясь с утесов страданья, и хрипло, и дико рыдал.
С бессонною жаждой и гневом стучался он в вечные двери,
И сталкивал смерчи безверья, и мучил себя и других…
Прекрасную «Синюю Птицу» терзают косматые звери,
Жизнь – черная смрадная яма, костер из слепых и глухих.
Мы знали «пугает – не страшно», но грянуло грозное эхо.
И, словно по слову пророка, безумный надвинулся шквал:
Как буря, взметнулись раскаты кровавого «Красного Смеха»,
Костлявый и жуткий «Царь-Голод» с «Анатэмой» начал свой бал.
С распятым замученным сердцем одно только слово «Россия»,
Одно только слово «спасите» кричал он в свой рупор тоски,
Кричал он в пространство, метался, смотрел, содрогаясь, на Вия,
И сильное, чуткое сердце, устав, разорвалось в куски…
Под сенью финляндского бора лежит он печально и тихо,
Чужой и холодной землею забиты немые уста.
Хохочет, и воет, и свищет безглазое русское Лихо,
Молчит безответное небо, – и даль безнадежно пуста.
«…Ах, зачем нет Чехова на свете!..»
Ах, зачем нет Чехова на свете!
Сколько вздорных – пеших и верхом,
С багажом готовых междометий
Осаждало в Ялте милый дом…
День за днем толклись они, как крысы,
Словно был он мировой боксер.
Он шутил, смотрел на кипарисы
И, прищурясь, слушал скучный вздор.
Я б тайком пришел к нему иначе:
Если б жил он, – горькие мечты! —
Подошел бы я к решетке дачи
Посмотреть на милые черты.
А когда б он тихими шагами
Подошел случайно вдруг ко мне, —
Я б, склонясь, закрыл лицо руками
И исчез в вечерней тишине.
Стихотворения 1908–1914 годов, не вошедшие в книги
Иногда
Муть разлилась по Неве…
Можно мечтать и любить.
Бесы шумят в голове, —
Нечем тоску напоить.
Баржи серы, солнца – нет – пляшет газа бледный свет,
Ветер, острый и сырой, скучно бродит над водой,
Воды жмутся и ворчат и от холода дрожат.
Выйди на площадь, кричи:
– Эй, помогите, тону!
Глупо и стыдно. Молчи
И опускайся ко дну.
Дождь частит. Темно, темно. Что в грядущем – все равно,
Тот же холод, тот же мрак – все не то и все не так,
Яркий случай опоздал – дух не верит и упал.
Дома четыре стены —
Можешь в любую смотреть.
Минули лучшие сны,
Стоит ли тлеть?
Из дневника выздоравливающего
После каждой привычно-бессмысленной схватки,
Где и я и противник упрямы, как бык,
Так пронзительно ноют и стынут лопатки
И щемит словоблудный, опухший язык.
Мой противник и я квартируем в России,
И обоим нам скучно, нелепо, темно.
Те же самые вьюги и черные Вии
По ночам к нам назойливо бьются в окно.
Отчего же противник мой (каждый день новый)
Никогда не согласен со мной – и кричит?
Про себя я решаю, что он безголовый,
Но ведь он обо мне то же самое мнит?
О, как жалко погибших навеки мгновений,
И оторванных пуговиц в споре крутом!
Нынче ж вечером, только застынут ступени,
Я запру свои двери железным болтом.
Я хочу, чтобы мысль моя тихо дозрела,
Я люблю одиночество боли без слов.
Колотись в мои двери рукой озверелой
И разбей свои руки ленивые в кровь!
Не открою. Спорь с тумбой в пустом переулке.
Тот, кто нужен, я знаю, ко мне не придет.
И не надо. Я с чаем сам съем свои булки…
Тот, кто нужен, пожалуй, в Нью-Йорке живет.
Беспокойный противник мой (каждый день новый),
Наконец-то я понял несложный секрет —
Может быть, ты и я не совсем безголовы,
Но иного пути, кроме этого, нет:
Надо нам повторить все ошибки друг друга,
Обменяться печенкой, родней и умом,
Чтобы выйти из крепко-закрытого круга
И поймать хоть одно отраженье в другом.