– Ну Денис, – с обидой в голосе сказала Элла Андреевна. – Можно ли такое говорить об одном из первых почетных академиков русской словесности.
– Если бы только я один так считал! Его давно позабытая могила, где покоился писатель целое столетие, сейчас пуста, в то время как прах почти всех выдающихся генералов и мыслителей царской России, кого чтит еще наша история, за последние годы по указанию сверху и при активном участии Православной церкви уже вывезли с Ривьеры на Родину. Останки же Сухово-Кобылина эти меркантильные французы убрали с места захоронения, и на этом месте давно покоится кто-то другой, поскольку за место на кладбище здесь нужно платить. Мощи раба Божьего Кобылина поместили в ящик, который до сих пор никому не понадобился, даже нашей Академии. Может, кому-то это покажется несправедливым. Что ж, остается только ждать, – развел я руками, – ибо приидет Сын Человеческий и тогда воздаст каждому по делам его.
– Вы несносны, Денис, в вашей злой откровенности, – почти прокричала Элла Андреевна, не боясь быть услышанной, поскольку кроме нас на открытой веранде никого в тот момент не осталось.
– Путь к правде тернист, – примиренческим тоном промолвил я, – и прокладывать к ней дорогу без здоровой доли цинизма просто нелепо. Ну, допустим, что в этом есть и ваша вина, уважаемая Элла Андреевна. Моя несносность во многом выпестована вами.
Она снова бросила на меня свой пронзительный взгляд, и холод дрожью с мурашками пробежал по моей спине. Я поморщился и попросил гарсона принести мне бокал домашнего вина.
– Вот как, значит! – в легкой ухмылке учительницы легко читалось самоуверенное высокомерие. – И в чем же? – она откинулась на спинку стула в ожидании внятных объяснений.
– Извольте, – с покорным спокойствием ответил я. – Вы когда-то в мои молодые годы так долго подыскивали и тщательно отбирали для меня обороты архаичного французского, на котором вряд ли кто-то уже говорит, опасаясь серой прозы сегодняшнего дня с обилием жаргонных выражений, и в конце концов сделали выбор в пользу эпистолярного языка Петра Чаадаева, точнее, его философических писем, адресованных к некоей даме и написанных по-французски. Пересказывать их было для меня необыкновенно скучно. Легче было просто заучивать кусками, особенно его первый опус. Все, что мною было заучено в юности по вашему требованию как священное писание у набожных католиков, засело в моем подсознании и кошмарит меня до сих пор по ночам. Пользы от этого оказалось немного, однако когда мне нужно казаться умнее, чем я есть на самом деле, я просто «включаю дурака» и повторяю когда-то зазубренное, а все хлопают глазами и думают, наверное, какой я оригинал.
– Положим, Денис, отделять зерна от плевел – это часть моей профессии, но в данном случае не столько я, сколько ваш покойный батюшка был инициатором изучения этих писем. Спорить с ним я не смела еще и потому что действительно лучше Чаадаева в царской России по-французски не писал никто, к тому же он был великий умница. Как хочется, чтобы «вon mot» – живое слово Чаадаева еще долго было на слуху, поскольку его парадоксы заразительны. Хотелось бы мне услышать самой, как вы, Денис, включаете своего «дурака». Не скрою, было бы очень забавно услышать из ваших уст умное слово.
«Началось, – подумал я, опуская глаза. – Сейчас попробует делать из меня клоуна», – но сдержался и произнес:
– Сегодня ваш день, Элла Андреевна, отказать не смею, но давайте не здесь и не сейчас.
– А почему не здесь? – сделала хитрое лицо Элла Андреевна. – Нам никто не мешает.
Сдерживая глупую улыбку недоумения, я украдкой огляделся по сторонам, словно готовился прикарманить со стола ценный артефакт, выставленный на всеобщее обозрение.
– Но только не смейтесь, иначе я собьюсь, – сказал я торопливо, будто возвращаясь в прошлое.
Я поднялся со стула и, опершись спиной о мраморную колонну, принял излюбленную позу этого мыслителя, пряча за воображаемый подворот камзола правую руку, а левую держал на лбу, прикрыв глаза.
«En pays etranger, dans le Midi (en France) surtout, ou les physiognomies sons si animees et si parlantes, maintes fois, quand je comparais les visages de mes compatriotes avec ceux des indigenes, j’ai ete frappe de cet air muet de nos figures.
Des etrangers nous ont fait un merite sentiment d’une sorte de temerite insouciante qui nous rend si indifferents aux hasards de la vie aussi tels a tout bien, a tout mal, a toute verite, a tout mensonge…
Vous trouverez en consequence, qu’un certain aplomb, une certaine methode dans l’esprit, une certaine logique nous manquent a tous. Le sillogisme de l’Occident nous est inconnu…
C’est que nous n’avons jamais marche avec les autres peoples, et nous n’avons les traditions ni de l’Occident ni de l’Orient. Places comme en dehors des temps, l’education universelle du genre humain ne nous a pas atteints.
L’experience des temps est nulle pour nous. Solitaires dans le monde nous n’avons rien donne au monde, nous n’avons rien pris au monde. Nous n’avons emprunte que des apparences trompeuses et le luxe inutile[24]».
Я старался декламировать не спеша, максимально выразительно и следя за произношением.
– Merci, cela suffit, – прервала меня счастливая и довольная собой Элла Андреевна, – да вы к тому же и артист, ставлю вам пятерку, дорогой мой! Выходит, не зря вы здесь проводите время, и французский просто замечательный!
Похвала моей преподавательницы была с налетом испуга в глазах, видимо, общаясь со мной сейчас, спустя столько лет, она все равно не могла побороть смущения.
– И все-таки, – спросила она, – я никак не могу взять в толк, при чем тут Чаадаев, говорили-то мы о Сухово-Кобылине.
Она сидела, откинувшись на спинку кресла и с материнской теплотой смотрела на меня, слегка щурясь.
– И правда, сказал я игривым тоном, – какое нам дело до этого плешивого чудака, как обзывал его поэт Языков, считая Чаадаева идолом исключительно для немногих строптивых душ на Руси и их слабых жен. Бог с ним, с Чаадаевым. В конце концов его вина косвенная. Но тогда, в годы моего студенчества, по вине моего батюшки или вас, уж не знаю, впрочем, это не столь важно, благодаря Чаадаеву, я серьезно заинтересовался судьбой Николая Надеждина и даже, кажется, сам выбрал тему курсовой работы о нем и просиживал часы, в душной университетской библиотеке, подбирая материалы.
Элла Андреевна сидела молча, но вдруг оживленно спросила:
– Вы имеете в виду редактора журнала «Телескоп», где было впервые опубликовано письмо Чаадаева?
– Именно его! – всплеск моих рук мог показаться чересчур эмоциональным, однако вино в моем бокале осталось непролитым, и я выпил его залпом перед тем, как продолжить.
– Тогда, в 1830 году Чаадаев закончил писать все свои восемь писем и в течение последующих пяти лет пытался опубликовать хотя бы одно из них если не в Петербурге, то хотя бы в Москве, и все напрасно. Двойная жесточайшая цензура не давала ему никаких надежд. В 1836 году именно Надеждин, тот, кто с отличием окончил московскую духовную академию, родоначальник политической публицистики в России, с блеском защитивший докторскую диссертацию в Московском университете, на свой страх и риск решился издать письма Чаадаева в своем журнале. Петр Яковлевич в дружеской беседе предостерег Надеждина от возможных серьезных последствий и предложил, прежде чем публиковать самое первое, очень задиристое как ему казалось письмо, начать с третьего по счету, которое в цензурном отношении представлялось автору наиболее безопасным. Но Надеждин был неумолим. В наивных мечтах организовать на страницах журнала широкую дискуссию, он решительно настаивал на том, чтобы начать публикацию именно с первого письма. Более того, он сам отредактировал перевод с французского, осуществленный поэтом Норовым, и даже написал вступительную статью, где отметил возвышенность предмета, глубину и обширность взглядов Чаадаева. Однако сам император Николай I, лично прочитавший философский трактат и благожелательную статью Надеждина, наоборот, в отличие от Николая Ивановича, назвал содержание письма «смесью дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного», добавив, что не извинителен ни редактор журнала, ни, разумеется, цензор, занимавший в то время место ректора Московского университета. Его впоследствии император лишил и места, и пенсии. Если отношения Надеждина и Чаадаева тогда никак нельзя было назвать дружескими, причиной чего был характер Петра Яковлевича, то отношения Надеждина с пожилым ректором Университета Болдиным были самыми теплыми и доверительными. Выходило так, что его Николай Иванович, выражаясь современным языком, просто подставил. Надеждина выслали в Вологду и запретили впредь вести какую-либо преподавательскую деятельность. Ясно, что это значило для сына бедного приходского священника, одержимого идеей прославиться. Тогда я не понимал, зачем он это сделал. Считать ли это недомыслием гения? Однако это последнее, что приходило мне в голову. Скорее всего, доводы разума были тогда у него далеко не на первом месте.
– Денис, так все-таки, как это связано с Сухово-Кобылиным?
Элла Андреевна была в нетерпении, готовясь, видимо, мысленно к нашей завтрашней «вылазке». Интерес моей наставницы для меня, все-таки, наверное, плохо игравшего роль гостеприимного хозяина, был превыше всего, к тому же мне самому было даже приятно идти у нее на поводу.
– Именно к этому я и подвожу. А по-вашему, что за человек был этот Сухово-Кобылин? Вы намерены писать на эту тему, поэтому должно быть уже составили о нем собственное мнение.
– Об Александре Васильевиче? – медленно произнесла Элла Андреевна, сомневаясь, действительно ли мне это интересно.
– Да, сказал я, – но для начала именно в молодости, – и чтобы как-то разогнать тучи недоверия, я продемонстрировал заинтересованную улыбку, и, подозвав гарсона, попросил подать коктейль из фруктов и свежевыжатый сок из спелых плодов папайи.