— Награда дождавшимся. Это как в засаде на уток сидеть, раньше времени шевельнетесь — улетят.
— А честно?
Корабельщик огляделся. Стояли на углу Штатного и Остоженки. Солнце перевалило за половину, день катился к закату, но катиться ему еще оставалось изрядно: почти равноденствие. Трамвай звенел и здесь, уходил к тому же Храму Христа Спасителя; и даже мальчишки, казалось, бежали за ним все те же. Вокруг на все стороны расстилалась одноэтажная Москва, барская Москва, Москва особняков и усадеб. Все те же крыши железные, крашеные в зелень, пахнущие на жаре суриком — когда-то давно их красили «под медь», которой покрывают богатые дома в Европе, и которая от времени сама покрывается благородной зеленой патиной. Непременно крыльца с колоннами: где побогаче — мраморными, где попроще — кирпичными, где совсем просто — вовсе деревянными, оштукатуренными, белеными. При каждом доме изрядный кусок земли, огороженный где посеревшим деревом, где чугунной решеткой в кирпичных столбах, где поросшей вместо забора густейшей сиренью, отцветшей не так давно.
Корабельщик не запрокидывал голову и не вертел пальцами — видимо, на вопрос анархиста его невидимые книги ответа не содержали. Наконец, матрос глухо выговорил:
— Честно? Я тоже боюсь. Пока что все мои ужимки и прыжки, по слову Петра Алексеевича, только не Кропоткина, Романова: «младенческие играния, а искусства ниже вида».
— Какого еще Романова?
— Что в Питере на медном коне змея давит.
Скромный хотел спросить ехидно: неужто слова те вы лично слышали? Но потом подумал, что Корабельщик может и ответить: правда, слышал, а вору Алексашке Меньшикову лично в морду подносил, а с чернокнижником Брюсом кушал рейнское. Что тогда? Верить в его трехсотлетнюю жизнь? Сомневаться? Нет уж. Всего-то сутки знакомы, можно потерпеть еще столько же ради разгадки.
Корабельщик прищурился на Солнце, вздохнул:
— После Совнаркома обратного пути не будет.
— Поэтому?
— Поэтому — завтра. Не то я из страха дооткладываюсь, что вовсе ничего делать не стану.
— А где мы будем ночевать сегодня? Опять у генерала?
Вот сейчас Корабельщик привычно забегал пальцами по незримым листам; довольно скоро нашел нужное:
— Тут рядом Брусилова дом, в Мансуровском переулке.
— Которого Брусилова? Того самого?
— Ну да, который устроил «Брусиловский прорыв». Да только сам-то Алексей Алексеевич покамест в госпитале. Осколок поймал, когда большевики с юнкерами из гаубиц пересмеивались. Так что пускай нас ищут по генералам, а двинем-ка мы к поэтам. И двинем большим кругом через Арбат, чтобы снова на Храм не выходить.
— Пожалуй, вы правы. Корабельщик, но если завтрашняя встреча так важна, и от сегодня еще изрядно светового дня осталось, присядем где-либо в приличном трактире, в кабинете. Я хочу по карте поспрашивать — потом-то, небось, недосуг сделается?
Вместо ответа Корабельщик вытянул руку:
— Вон, «Голубятня», на углу Первого Зачатьевского переулка. Ее с началом войны закрыли, да там неподалеку наверняка что-то есть.
— Есть ли у достопочтенного герра минутка для бедного коммивояжера?
— Франц, полно вам прибедняться. Представьте вашего спутника.
— Герр Хуго, это tovaritzch из России. Его имя пусть пока сохранится в тайне.
— Даже так? И что же удерживает меня от приказа спустить вас обоих с лестницы?
Спутник Франца решительно выступил на свет и одним движением вытащил из портфеля трубку плотной бумаги. Герр Хуго Эккенер — плотный седой немец — недоверчиво покосился на развернутую по столу карту.
— Карта России?
— Герр Эккенер, станете ли вы отрицать, что Германия проиграла войну?
Наследник недавно умершего графа Цеппелина непроизвольно сжал пальцы — но возражать не приходилось. Призывали в строй уже шестнадцатилетних; а вместо хлеба везде подавали «эрзац-брот» из кукурузного жмыха и бог знает, чего еще. Не имело смысла кидаться словами, чтобы озвучить простую истину: лето восемнадцатого Рейх не переживет.
— Вы можете поискать себе место в Америке, — неприятно улыбнулся гость. Эккенер смотрел на него снизу вверх, и отмечал прежде всего темно-темно синие глаза. В остальном вполне обыкновенный молодой человек, наверное, какой-то подающий надежды недоучка-инженер, делающий карьеру поиском и сооблазнением зарубежных фигур… Сама Россия ничего серьезного в небе не совершила. Ну, самолеты Сикорского. Так ведь Хуго Эккенер имел немалый пай в концерне «Цеппелин-Штаакен», и по части сверхтяжелых бомбардировщиков давал фору кому хочешь. На фоне немецких «Гота-гроссенфлюгцойге» самолеты Сикорского выглядели всего лишь не хуже. К тому же, было их немного, и ничего подобного налетам на Англию русская армия так и не организовала.
— Короче! — Хуго посмотрел на карту. Москва… Значок причальной мачты, тут все понятно. Красные линии с подрисованными силуэтами дирижаблей. Тоже несложно… Боже, куда же они гонят эти красные линии? В Америку, что ли? На самом краю карты, как его… Anadyr? Моржовую кость вывозить на семитонниках? Вот Владивосток, про этот город Хуго Эккенер хоть что-то слышал.
— И вы…
— Я предлагаю вам поле славы в одну шестую всей земной суши. Я могу предложить это американцам из «Гудьира» либо вашим соотечественникам из «Шютте-Ланц». Но сегодня только ваша фирма имеет опыт напряженного производства больших дирижаблей большими сериями, опыт перелетов от Англии до Танганьики. Вы же, помнится, возили в Африку из болгарского Ямбола винтовки на L-59?
— Но корабль добрался только до Хартума, — возразил немец чисто машинально, — затем англичане подбросили умелую фальшивку о капитуляции отряда фон Леттов-Форбека, цель полета исчезла, пришлось вернуться.
Гость не улыбался. Он смотрел на карту, как старик Цеппелин некогда смотрел на грозовое небо. Франц отступил чуть в тень. Эккенер поморщился:
— Но мы воевали с Россией. Мы, собственно, и сейчас в состоянии войны.
— Вы воевали с Империей. Мы — Республика. Нам нужно связать воедино громадную страну. Нам нужно, чтобы дирижабль приходил в Анадырь каждую неделю, во Владивосток вдвое чаще, а на Урал, в Ташкент, Ростов, Мурманск — ежедневно. Герр Хуго, в наших руках сокровища русских царей. Желаете, например, алмаз «Орлов»?
— Реликвию из скипетра?
— Грош цена реликвии, которая не спасет свой народ в тяжелый час. Мы не трясемся над прошлым. Желаете ларец уральских самоцветов? Или прикажете запросто русским золотом по весу? Все это — пфеннинги перед концессией на воздушные сообщения над одной шестой частью суши. Geld verloren — nichts verloren! Mut verloren — alles verloren.
Пословицу Эккенер, конечно же, знал: «Потеряешь деньги — ничего не потеряешь. Потеряшь смелость — потеряешь все.» Только вот он давно уж не мальчик, чтобы на такое ловиться.
— У вас неплохой хохдойч.
Не отвечая на комплимент, гость хлопнул по карте ладонью:
— Нам нужны школы пилотов и техников, газовые заводы и пункты обслуживания, метеостанции. Сотни тысяч обученных людей и тысячи, тысячи, тысячи ваших машин в небе. Герр Хуго, мое предложение стоит уже не денег, и вы это знаете. Я предлагаю вам бессмертие — просто возьмите и впишите свое имя в историю!
— Ваша щедрость говорит о том, что вы в крайней нужде и стеснении.
— Верно.
— Ведь не завтра же вам это все нужно?
— Нет, конечно, герр Хуго. Нам это нужно вчера.
Вчера вечером они шли по Лубянке, а сегодня с полуосвещенной Тверской Скромный и Корабельщик повернули в совсем уже темный Настасьинский переулок и начали на ощупь, подсвечивая золотистыми буквами чудесной бескозырки, пробираться вдоль стен маленьких одноэтажных домиков к единственным в проулке двум тусклым фонарям. На чугунных стойках фонарей огромный плакат расцвеченными вычурными буквами анонсировал выступление трех поэтов: Каменского, Маяковского и Бурлюка; приписка уведомляла, что Маяковский и Бурлюк нарочно для этого приехали на несколько дней в новую столицу из прежней. Фамилия Луначарского — наркома просвещения — хоть и красовалась на виду, а набрана все же была шрифтом помельче, и слабо читалась в неверном тусклом свете давно не чищенных газовых горелок.
— Выбрали же место! Черт ногу сломит.
— Зато искать нас вряд ли тут станут.
— Соглашусь… Черт побери! Что это?
— Кафе футуристов. Я читал у кого-то, в Питере собака была на вывеске.
— А тут вовсе по ногам шныряет. Неужто их чудачествам вовсе предела нет? Ах да, я знаю, что вы ответите: что я сам все увижу. Я бы не прочь, будь здесь фонари поярче.
— Что же, вот подъезд почище… Этот адрес.
— Им и имя Луначарского не поможет. Дыра. У нас в Екатеринославе такой дыры не видал. Никто не станет сюда ходить!
Вошли в помещение; первым встретил их молодой, красивый, сияющий широкой «волжской» улыбкой, парень. Поздоровался вежливо, не выказывая ни фальшивой радости, ни презрения к провинициалам — чего, признаться, Скромный опасался.
— Прошу в зал, — пригласил этот молодой человек. — Там диспут о новом искусстве.
— Что, и сам Луначарский приедет? — не поверил Скромный.
— Так вот же Анатолий Васильевич!
На самой середине зала, окруженный женщинами и молодыми людьми в разнообразнейших пиджаках, модных одеждах и гимнастерках, начищенных туфлях и сапогах, стоял внушительный мужчина с высоким лысым лбом, в превосходном костюме черной шерсти, в монументальных очках, с уверенным, твердым и потому симпатичным выражением лица.
К нему обращался один из молодых людей — высокий, тоже с четкими чертами лица, с азартным его выражением; сдвинутая на затылок шляпа подпрыгивала в такт жестам.
По сторонам зала, вдоль стенок за многочисленными столиками, едва освещенными чем попало, от электрических ламп до свечей в плошках, теснилась публика. Суровые, мужественные лица парней в гимнастерках и френчах перемешивались с бледными, истертыми физиономиями молодых людей, выглядевших старше своего возраста в результате бессонных ночей и пристрастия к алкоголю. Один из таких франтов как раз доказывал товарищу: