— Смотри, Остап! Расколдую тебя в человека обратно! Поищешь тогда детям на обед, жене на платье, не так побегаешь, как под седлом у меня!
Конь, явно поняв сказанное, мотнул головой и вынес легонького небольшого наездника на рельсы тремя скачками.
Жители слободки так и обмерли. Десяток вороных все же взошел на насыпь, хотя бойцам пришлось для того спешиться.
— А… — уронил руки вдоль тела дед, — никак, Батька?
— Точно. Вон тот чернявый — то Семка Каретник, над конницей старший.
— В черном бушлате с золотом — Федька Щусь.
— Матрос, гляди, как чуб выпустил.
— Седой — Аршинов, ученый человек, из Москвы самой к Батьке приехал.
— Уважают, вишь…
— А Левка где?
— Должно, на хозяйстве остался…
Кони поднялись и пошли по шпалам к мосту — черные силуэты на обжигающе-синем небе — и скоро исчезли в отблесках стальных ферм Дарницкого моста.
С моста отряд свел коней через лесок, уже к самому подножию Выдубицкого монастыря. Монахи неодобрительно глядели на безбожников, проехавших, не ломая шапки, не крестясь. Вот Григорьевские хлопцы, хотя и озоруют относительно баб и людей богатых, однако же бога не забывают. Иные даже делают и вклады.
А эти черти — черные на вороных конях, едут и морды кривят. Чего кривиться? Подумашь, тела валяются. Если бы люди, то грех. А жидов приберут вскорости, как хлопцы нагуляются. Тут, выше на горку, еврейское старое кладбище как раз. Утихнет пальба и хмельное буйство казацкое, выползут из тайных нор жиды, похоронят своих, и снова засверкает бестревожно дорога на Караваевские дачи, помчат на санках заможные люди с девками. Глядишь, кто и задумается о душе вечной, бессмертной, о Христе, что его те самые жиды продали, за что нынче кару и принимают. Нет же, крутят головами, хмуро едут редкой цепочкой — сквозь весь район Зверинец, потом наверх, по Печерской улице, вдоль рельсов двенадцатого маршрута, к Арсеналу и Военному училищу…
Подъехали к остаткам колокольни Троицко-Ионовского монастыря. Когда шестого июня громадный взрыв потряс Киев, выбрив начисто хатки Зверинца, стерев монастырь до земли, уцелел только уставленный в небо сломанный палец колокольни. Во взрыве том подозревали большевиков, но много позже перехватили уже в самой Вене переписку французов, и установили, что за терактом стояла Антанта. Не понравилось англичанам, что гетман Скоропадский задружился с немцами, вот и рванули джентльмены Арсенал шестого июня, а десятого подожгли склады на Подоле.
Сегодня гетман уже был далеко в Берлине; но и скинувший его Петлюра тоже владел городом недолго: пришел «царский атаман» Григорьев.
Семен Каретник сплюнул:
— Потом куда?
— Не говори, товарищ, — повертел чубом красавец-морячок Щусь, разглядывая повешенных на деревьях, — вот не то, чтобы я так уж любил иудейское племя, а все же зря это Григорьев.
— Большой город Киев, — хмурый Аршинов, привыкший более к перу и бумаге, чем к пистолету, ежился от холода и разлитой вокруг смерти. — Что же нам, кричать сейчас: доктора?! Так никто и не услышит, спят все после попойки. Тоже мне, революционеры. Как он там?
Боец отвернул край бурки, потрогал Васькин лоб, выругался и ответил:
— Горячий, что печка. Плохо.
— Тут военный госпиталь, да и фельдшерская школа рядом, — уронил передовой всадник. — Заедем?
Взяли левее, через пустую и жуткую Печерскую базарную площадь, по которой лениво переползали неприкаянные газетные листы, укрываясь от ветра, как живые. Затем еще левее — выехали к Военному Госпиталю. Квартал огораживался кованой решеткой на кирпичных столбах — вдоль Госпитальной улицы так точно. Громадный госпиталь, в годы Великой Войны принявший почти пятьдесят тысяч раненых, не мог закрыться и не закрылся; сейчас там суетились люди. Несли носилки, немым голосом причитали растрепанные старухи — конники знали уже, что тем старухам еще вчера могло быть по девятнадцати лет. Вышедший на грязно-серое крыльцо человек в белом халате, с налитыми кровью бессонными глазами, читал с мятого листа:
— … Эсфирь Мееровна Валдман, девяти лет, разрыв снаряда. Кто родственники? Фейга Геллер, сорок два года, огнестрельное ранение в сердце. Кто привозил? Сура Каневская, тринадцать лет, огнестрельное ранение… Родственники есть?
— Стой! — Аршинов поднял руку. — Ну их к черту. Здесь мальчишку, пожалуй что, одной тоской разъест не хуже кислоты. Надо к кому-нибудь на квартиру.
Конники переглянулись. Предводитель их поднял глаза к синему-синему небу, к лишнему небу, к ненужному небу — здесь, где тела выдавали, как хлеб или патроны, как что-то необходимое и существенное, за чем десятки человек стоят и мерзнут всю ночь — яркое полуденное солнце смотрелось откровенной насмешкой, а настоящими выглядели только холод и поднимающийся ледяной ветер, обещающий к вечеру перемену погоды.
— Значит, судьба… — Махно безразлично пожал плечами, тронул коня. — Веди, Семен, ты в Киеве жил. Андреевский спуск, тринадцать.
— О, так это на самый Подол, — Семен Каретник почесал затылок под папахой. — Добро, что кони на шипы кованы: тут все брусчатка, да все под горку.
И решительно потянул правый повод.
— Да после такого захочет ли твой доктор с нами разговаривать?
Махно промолчал; только сунул руку к поясу, где болталась дорогая тяжелая сабля, огладил торчащую рукоять и вернул руку на теплую конскую шею. Вороные, чуя напряжение седоков, стеснились ближе. Грозовой тучей ехали через разоренный город черные всадники. В окнах и подворотнях вслед им крестились и шептали проклятия киевляне, не осмеливаясь, однако, не то чтобы кинуть булыжник, но даже и выругаться в голос. Извилистая Госпитальная, широчайшая Бессарабская площадь, резко воняющий на морозе Ночлежный дом, бесполезная красота Бибиковского бульвара… Тут все тела уже убрали, вычистили и подмели, чинно прохаживались хорошо одетые граждане — те самые «статочные». В смысле, «достаточные», богатые, люди с достатком. Аршинов глядел на тронутые морозом румяные щеки, а видел воспаленные глаза доктора на крыльце госпиталя, и в ушах все стучало: «Айзик Феллер, двенадцать лет, огнестрельное ранение… Сура Медникова, двадцать восемь лет, огнестрельное ранение…»
Справа проплывал Дворцовый Киев — золотой и белокаменный, высвеченный прекрасным зимним днем, украшенный снегом, оттененный черной штриховкой знаменитых киевских лип, сияющий и смеющийся; слева от Аршинова боец держал закутанного в бурку мальчишку. Аршинову поминутно казалось, что даже сквозь бурку он чувствует исходящий от свертка жар. Только сыпного тифа им в отряде и не хватало!
Проехали Владимирскую; слева Семен плеткой указал громаду здания с колоннами, с полукруглым выступом:
— Вот здесь Центральная Рада заседала.
Никто не проронил ни слова. Кони шли уже в ногу — как всегда перед атакой — но никто не останавливал гостей. Едут анархисты, значит, надо им. Главное, что не большевики, что не сверкают красные звезды.
Большевики приходили в начале восемнадцатого года, так было все то же самое. Только «царский атаман» бил одних жидов, а большевицкий командующий Муравьев, бывший царский поручик, без разбора бил всех, еще и похвалялся: «Мы могли остановить гнев мести, однако мы не делали этого, потому что наш лозунг — быть беспощадными!». Дзержинский, конечно, арестовал Муравьева уже в апреле, да только арест не вернул мертвых, не восстановил в киевлянах доверие к советам. К тому же, летом так и не расстреляный Муравьев сбежал в Казани от большевиков к белочехам, увел за собою два полка, и этим словно бы утвердил свою кровавую правду…
Наконец, улица Владимирская уперлась в Трехсвятительскую: слева церковь, справа церковь. Приняв между громадами храмов налево, кавалькада дошла до проезда, резко ныряющего направо и вниз, к Днепру.
— Во, — Семен вытянул руку с плеткой, — Андреевский спуск. Спешиваемся, тут круто.
Повели коней в поводу. Тринадцатый дом оказался приличным двухэтажным строением, выкрашенным в солнечный желтый свет. В глубине скромного дворика чернел то ли дровяной, то ли каретный сарай. Батька подошел к парадному и молоточком погремел в дверь:
— Здесь ли доктор живет?
— Какого вам еще доктора, сволочи? — отозвался изнутри напряженный молодой голос. — Мало вы их побили в городе?
— Что ты делаешь, Никита! — всхлипнул женский голос. — Не надо их злить!
— Я на бойню бараном не пойду, — отозвался молодой, — и Михаила им не дам! Убирайтесь! У меня к браунингу две коробки патронов!
Люди Махно и сам он тотчас разошлись по сторонам, чтобы избежать выстрела через дверь, не вынимая, однако, пистолетов.
— Не дури, парень, — сказал Махно. — Мы не григорьевцы. Мы приехали в город сегодня в полдень только. У нас мальчишка раненый, мы его в степи подобрали. Горячий уже. Мы заплатим золотом!
— Почему в госпиталь не повезли? — раздался уже третий голос, мужской и более глубокий, чем звонкий тенор Никиты.
— Ехали мимо. Им не до нас теперь, — коротко сказал Махно. — Скажите, Михаил Афанасьевич — это вы?
— Я, — отозвался третий голос. — Но вы-то откуда меня знаете?
— От вашего знакомого по Смоленской губернии, где-то в селах вы его лечили, — соврал Махно. Ведь навряд ли Корабельщик встречался когда-нибудь с этим доктором.
— Знакомый как раз просил вам передать кое-что, да откуда нам было знать, что мы попадем на утро после погрома. Нас боитесь впускать, возьмите мальчишку хотя бы. Мы положим его тут, а сами уйдем.
— А, дьявол! Никита, следи! — и невидимый пока Михаил Афанасьевич загремел засовами. Судя по звуку, дверь еще что-то подпирало изнутри, так что вход открылся не скоро.
Против ожидания Никиты, никто из бойцов не бросился в дверь с криками. В дом вошли невысокий брюнет, стучавший в дверь, да за ним рослый казак со свернутой буркой в руках, да высокий седой мужчина с тонким лицом ученого, смотревшийся среди откровенной банды неуместно и дико.
Поднялись во второй этаж, тогда положили бурку на стол и развернули — завоняло так, что вышибло слезу.