— Да он партизаном был!
— Водку он только по-партизански пил.
— До Бородкина сколько времени Головачев председателем ходил…
— При нем только кулакам свобода была!
К Батыеву сыплются вопросы:
— Вот у меня весь лен погиб, а с меня тридцать пудов льносемян требуют… Я только двенадцать могу сдать…
— Весь погиб?
— Весь.
— А двенадцать можешь сдать?
— Двенадцать могу.
— Как так, — смеется Батыев. — Весь погиб, а сдаешь двенадцать… Не бывает так, чтобы рука погибла, а пальчик остался.
— Товарищ Батыев, у меня хлеб плохой!
— Плохой, говоришь? — задумывается Батыев. — А вот мы сейчас других спросим. Ведь у кого-нибудь и хороший был.
— Был! Вестимо был! — раздаются голоса.
— Вот и отлично. У кого хлеб хороший был, подними руки.
Никто не поднимает.
Все смеются.
Вдруг с треском лопается стекло. Выстрел. Другой. Стреляют в окна, около которых сидят сельсоветчики.
Батыев недвижим. Он только поднимает голову, всматривается в десятки испуганных глаз, указывает на двух парней и посылает их:
— Сходите. Выясните.
Новый выстрел. Пуля застревает в потолке. Я сижу спиной к окну. Неприятный холодок пробирается ко мне за ворот. Хочется подвинуться в сторону. Батыев неподвижен. Надо держаться потверже. Неподвижно замираю против окна.
— Правильно говоришь, товарищ Батыев!
Рыжий, в овчинном кожухе пожилой крестьянин поднимается со скамейки.
— Не боюсь Головина! Идем, покажу яму, где у него хлеб зарыт.
Против него встает седой, остробородый старик и кричит в лицо рыжему крестьянину:
— Семахин-то знаешь?… Семь десятин утаил.
Обоих перебивает по-монашески повязанная коричневым платком женщина:
— У Филиппа Егорыча хлеб нашли, а батраки сказали, что ихний… Нарочно подговорил. Филипп-егорычев это хлеб!
Перелом.
В глазах Батыева запрыгали веселые искорки.
— Так что ж будем делать? — крикнул он собранию.
Нельзя было разобрать, кто говорил — говорили все.
— Хлеб везти!
— Кулаков заставить!
— Наканителились!
— Будя!
— Товарищи, сегодня ночью мы будем работать, — вслух решил Батыев. — Кто хочет помогать — оставайся.
Народ не расходился.
— Товарищ Костюк, организуй-ка бригады, разбей по районам и двигай, распорядился Батыев.
В это время к нему подошел один из двух посланных на улицу парней.
— Головачев стрелял, — тихо сообщил парень.
— Очень хорошо. Позовите ко мне милиционера, — продолжал невозмутимо распоряжаться Батыев.
Кудлатый, растрепанный, поднятый с постели милиционер, обросший жгучей черной щетиной, сердито пялил глупые голубые глаза.
— Ничего не делаешь? — быстро спросил его Батыев. — Спишь? Ты спишь, а кулаки не спят. Не думают спать.
Милиционер сердито чесал поясницу.
— Сколько хозяйств описано?.. Нет таких?
— Ни при чем я. Рябовских виноват, — выдавил из себя милиционер.
— Теперь рады будете на Рябовских сваливать… Свои головы есть. — Батыев рассердился. — Ни к чорту работать не умеете!
— Вы не оскорбляйте… Я человек нервный, — заносчиво буркнул милиционер.
Батыев не обращал на его слова внимания.
— Вот что, человек нервный: Головачева найти и арестовать к утру. Пошел!
— Отдыхать не даете? — обозлился милиционер. — Я человек нервный…
— Плевать мне на твои нервы, — сухо отрезал Батыев. — Иди. Предупреждаю: если Головачев не будет арестован, завтра же будешь уволен.
Всю ночь коптели в сельсовете две крохотные керосиновые лампочки. Едкий запах махорки смешивался с тяжелым керосиновым воздухом. Всю ночь работала комиссия содействия хлебозаготовкам.
Бедняки группами ходили по селу. Стучались в избы кулаков, богатых и зажиточных крестьян, осматривали и проверяли запасы хлеба, вызывали хозяев в сельсовет.
То-и-дело хлопала дверь. Входили. Уходили. Выше подвертывали в лампе фитиль. Сельсовет походил на полевой военный штаб. Поступали вести о ходе сражения. Отдавались приказы.
Кауров, богатейший на селе хозяин, уличенный в спекуляции хлебом, драчливый и злой, стоял в углу около печки и робко плакал, вытирая слезы грязным, затрепанным подолом армяка:
— Господи!.. Нет у меня хлеба… Пощадите детей… Детушек… Не продавайте с торгов… Дочь у меня недавно умерла… Бог обидел, и вы хотите…
В незнающем его человеке Кауров легко может вызвать жалость. Здесь, в сельсовете, он действительно беспомощен и несчастен. Однако, если не ошибается деревенская молодежь, сегодня в сельсовет стреляли Головачев и Кауров.
Разумовский тщедушен, невзрачен. Одежда на нем — не может быть рванее. Он безостановочно грозит пальцем, хитро прищуривается и явно издевается:
— Говорите, коли не дадим хлеба, рабочий тоже товара не даст?.. До ужасти обидно!.. Вы много мужикам товара даете? Вот он — товар, на мне…
Разумовский двумя пальцами натягивает лоскут драной домотканной свитки.
— Суконце-то каково! Дорогой товар. Заграничный товар. Международный пролетариат делал.
Разумовский показывает на грязную холстинковую портянку:
— А кожевенный товар! Хром. Шевро. Каждый день в этом лаковом сапоге щеголяю…
А мы с Батыевым думаем: пойдет хлеб или нет?
Всю ночь ходят бедняки по кулацким избам.
Случилось так, что на десять минут сельсовет обезлюдел. Батыев замолчал. Я просматривал только что принесенные описи кулацких хозяйств. Когда снова вошли бригадники, спрашивая распоряжения Батыева, я повернулся к нему и увидел замершего, заснувшего секретаря райкома. Он сидел вытянувшись, и только болезненное, хриплое дыхание клокотало внутри человека.
Я толкнул Батыева. Он встрепенулся, растерянно провел рукой по глазам и сконфуженно произнес:
— Простите… Я, кажется, заснул… Не сплю четвертую ночь… Но это нечаянно.
Он повел головой, прогоняя с себя сон, и снова принялся работать.
Ночное беспокойство владело нашим сознанием. Пошел хлеб или нет?
Кулакам не дали спать. Беднота ходила от дома к дому. Беспрерывно во мраке скрипели подводы…
Хлеб пошел…