Хогарт — страница 3 из 43

Нельзя забывать и о том, что всякий начинающий хочет быть на кого-нибудь похожим.

На скрещении всех этих желаний и намерений, подражания и собственной фантазии рождаются первые гравюры Уильяма Хогарта.

Итак, действительность, добро и зло, жизненная борьба. Сказать, что Хогарт прозревал все эти высокие понятия в явлениях политических, значило бы сильно преувеличить его способность к аналитическому мышлению. Что такое политика для молодого человека, чье поколение не знало ни гражданских войн, ни национальных катастроф, ни тех потрясений, которые выпали на долю Англии в минувшем XVII веке? Политика для него это, наверное, не более, чем пустые и бесконечные споры о вигах и тори, о последнем парламентском билле, о предвыборном скандале в Йоркшире, о речи лорда — хранителя печати в Палате общин. Во всем этом куда меньше драматизма, чем в событиях, происходящих хотя бы на соседней улице.

Хогарт, как и огромное большинство даже просвещенных англичан, не мог оценить тот зигзаг британской истории, который надолго обезопасил властителей страны от всякого рода неприятных волнений. Как бы плохо ни приходилось беднякам, их праведное негодование уже не могло найти простого и грозного, исхода, и против кого восставать, было, собственно говоря, непонятно. Обезглавив Карла I, англичане больше не рубили голов своим монархам: возможность королей творить зло, как, впрочем, и добро, была настолько ограничена парламентом, что никто из государей при всем желании уже не мог вызвать гнев подданных.

Можно ли было серьезно чтить королей, ставших просто геральдикой страны, бесполезным, но элегантным ее украшением, безобидным, хотя и дорогостоящим, символом могучего государства? Такие монархи не могли вызывать ни любви, ни ненависти — скорее традиционное уважение, подобно национальному флагу, чья ценность не зависит от добротности ткани. Можно свергать тиранов, расточительных монархов (что и было, как известно, проделано со временем во Франции), но против кого было восставать в Англии? Коммерсанты и сквайры, буржуа и владельцы мануфактур давно получили все те права, о которых только мечтала французская буржуазия. Как гордились англичане своим выборным парламентом! И они были в известной степени правы: Британия шествовала во главе европейской истории, вовремя отдав власть тем, кто мог ею распоряжаться с куда большим, чем короли, толком. Английский йомен, восхищаясь невиданной по тем временам свободой, с восторгом провожал своего сквайра в парламент. И просвещенные молодые люди, покуривая желтый голландский табак в кофейнях, рассуждали о политических доктринах той или иной партии в полной уверенности, что парламентские дебаты могут сделать людей богаче или счастливее. Хогарт и не умел, и не хотел искать первопричины добра и зла. Он довольствовался тем, что вглядывался в их следствия. Причем, как мы помним, Хогарт уже умел воспринимать события с некоторым сарказмом.

И вот в 1721 году он выпускает две большие гравюры, по шиллингу за лист. Они выполнены с отменной тонкостью, хотя рисунок в них хромает на обе ноги, перспектива посредственна, да и вообще ошибок там не счесть. И все же гравюры просто излучают сияние таланта и выдумки, к тому же их содержание довольно дерзко для своего времени и, главное, совсем не отличается той серьезностью, которую можно было бы ожидать от молодого человека, мечтавшего писать большие картины наподобие тех, что делал для собора святого Павла сэр Джеймс Торнхилл.

Первая гравюра называется так: «Символическое изображение Южного моря», или попросту — «Пузыри Южного моря», или «Скачки на деревянных лошадках». Названия эти сейчас звучат загадочно, но лондонцы в 1721 году все понимали преотлично. Тем более что гравюра сопровождалась очень подробным стихотворным комментарием. Наверное, эти стишки принадлежали самому Хогарту, хотя настаивать на таком предположении не хочется, поскольку они очень посредственны — ничем не лучше обычных подписей под лубочными картинками.

Среди других коммерческих предприятий существовала в Лондоне и «Компания Южных морей», выпускавшая сомнительные, но многообещающие акции. Трудно сейчас сказать с полной уверенностью, занималась компания чистопробным мошенничеством или просто прогорела с подозрительной быстротой, но так или иначе стремительный ее крах повлек за собою трагическое разорение доверчивых акционеров. Это не было редкостью — в мутных волнах нечистых спекуляций гибло немало людей. Но лопнувшие пузыри корыстных иллюзий дали толчок напряженной фантазии. Сюжет этот затронул многое, что накопилось в душе, виденные им «Казни» — страшные офорты Жака Калло — возбудили его изобретательность, и житейские беды лондонских обывателей реализовались в смешной и жуткой фантасмагории.

В гравюре Хогарта и в самом деле много от Калло, даже расположение фигур и групп, но суть его работы иная — все смещено и перепутано в созданном им удивительном мире. Обыкновенные горожане в кафтанах и париках, аллегорические чудища, любезные Хогарту еще по мастерской Гэмбла, звери, судьи, карлики, монахи, палачи. Директора «Компании Южных морей» кружат на увенчанной статуей козла карусели несчастных акционеров: клирика, проститутку, шотландского лэрда, чистильщика сапог, старуху. Дьявол зазывает покупателей в адскую свою лавку, у прилавка которой пастор, раввин и католический священник самозабвенно играют в «орлянку». Эгоизм колесует Честность, Подлость избивает плетью Честь, а равнодушная к жестокости полубезумная толпа мечется по площади у подножья колонны, чей постамент украшает надпись: «Памятник воздвигнут в память разрушения этого города «Компанией Южных морей» в 1720 году». От всей этой чертовщины веет не просто сатирой; не будь Хогарт еще так слаб в рисунке, не соедини он так наивно назидательную аллегорию с мрачной фантазией, впору было бы вспомнить сцены брейгелевского ада. Но Хогарт еще очень молод; то, что различает он в бедах маленьких людей большого города, он излагает с непоследовательной страстностью проницательного, но неумелого рассказчика, смешивая банальные сентенции с мудрыми наблюдениями. В гравюре страшное не пугает, колесование Честности — чистая риторика; пугает другое — то, что еще и Хогарт только начинал угадывать — бессмысленная и беспросветная суета огромного Лондона, извечное кружение сумрачной жизни, лишенной надежд, справедливости и добра.

Трагизм хогартовской эпохи был куда менее заметен, нежели бедствия войны времен Калло. И он не мог проявиться прямо, он проглядывал робко и невнятно сквозь анекдоты и назидательные обличения пороков, облекаясь то в тревожную пляску теней и линий, то в гримасу выдуманного чудовища, то в судорожные ритмы теряющей рассудок толпы.

ДЖЕНТЛЬМЕН, РИСУЮЩИЙ НА НОГТЯХ

Сам же Хогарт навряд ли задумывался над философской стороной дела. Он совершенно основательно полагал, что искусство должно прославлять справедливость и клеймить порок. Лондонцы немало смеялись над глупыми любителями легкой наживы, над азартными попами и директорами, крутящими карусель. Смеясь, они платили шиллинги, покупали гравюры и запоминали неизвестное прежде имя.

Надо ли говорить, что Хогарт радовался безмерно. И очень может быть, что даже подглядывал исподтишка, как в лавке на Нью-Гейт-стрит бойко распродавались его «Пузыри Южного моря», так же как и другая гравюра — «Лотерея», очень похожая и смыслом и сюжетом на предыдущую.

Тут мистер Хогарт, вместо того чтобы резать следующие гравюры, решает взяться за учение. Тому было, видимо, несколько причин. Во-первых, он презирал всякую эмпирику и обожал докапываться до смысла вещей, если эти вещи его интересовали. Он любил рисовать и хотел делать это осмысленно. Во-вторых, он понимал, что рисует еще очень плохо. А кроме того, когда даже очень талантливый человек в себе сомневается, перестает доверять собственной исключительности, он решает поступать «как все».

Так двадцатичетырехлетний Хогарт начал учиться в рисовальной школе, пышно именуемой «Академией» и возглавляемой мистером Вандербенком и французским живописцем месье Шероном.

За редкими и весьма драгоценными исключениями художественные школы той поры почти ничем друг от друга не отличались. Такова была и эта Академия на Сен-Мартинс-лейн, суетливой улице, что тянулась от хорошо известной Хогарту Крэнборн-стрит к обширной площади, еще не называвшейся, как теперь, Трафальгарской. Поступить туда мог каждый — плати должное количество шиллингов и рисуй, сколько душе угодно. Никаких откровений ученики здесь не слышали, но профессора добросовестно исправляли неточные линии и ошибки в анатомии, учили красиво класть штрих словом, известную пользу эти занятия могли принести каждому, даже будущей знаменитости.

Да и кто из художников не прошел через чистилище рисовальной школы с ее усыпляющим шорохом десятков карандашей, с ее затоптанным полом, усыпанным крошками черного от графита черствого хлеба! Из вечера в вечер видел Хогарт одну и ту же картину, склоненные над рисунками головы — в париках дорогих и дешевых, порой и вовсе без парика, а иногда даже в треугольной шляпе с галуном, не снятой по рассеянности или от преизбытка самоуважения; с облупленных стен таращат пустые глаза гипсовые маски, в углу пылится слепок античного торса; несколько дюжин сальных свечей мутно горят под жестяным колпаком, распространяя тяжелый запах копоти и нагретого металла; сноп густого желтого света падает на унылую фигуру голого натурщика с целомудренно задрапированными чреслами. Он сидит перед стынущим камином в позе неудобной, даже не очень естественной, но вполне классической, он старательно напрягает мышцы, держась за специальные веревки, которые, разумеется, рисовать не полагалось. И хотя позы натурщиков очень походили на те, что любил писать столь почитаемый Хогартом Торнхилл, молодой человек вскоре пресытился академическими уроками. Он стал задирать нос. Он стал откровенно демонстрировать перед своими коллегами самые экстравагантные мнения. Кроме того, Уильям решил, что систематически ходить на занятия не стоит, поскольку он знает сам, как и чему следует учиться. И в этом последнем он был бесспорно прав. Но доказывал он свою правоту и свое превосходство с та