Хоккенхаймская ведьма — страница 42 из 72

– Не знаю, боялся, может, что передумаю. Хотел убедиться, что мы к вам пошли.

– Перстень тебе он дал? – интересовался Сыч.

– Он.

– Денег тебе обещал? Сколько?

Тут купчишка разговор прекратил, отвернулся и засопел.

– Знаешь, что курфюрст делает с отравителями? – напомнил кавалер.

Рольфус взглянул на него с негодованием:

– То не яд, до смерти травить вас нельзя было. То зелье для хвори. Чтобы вы захворали да домой убрались.

– Так Аппель сказал тебе?

– Нет, так аптекарь сказал.

– И что это за хворь?

– Не сказали мне. Не знаю.

– А где пузырек от зелья? – Сыч, как всегда, был внимателен к мелочам. – У тебя? Или, может, бросил?

– Бросил.

Волков выпустил его. И Сыч отпустил. Они отошли в сторону и тихо заговорили между собой, а купец немного ожил и стал прислушиваться, о нем ли речь идет – хотел, подлец, знать, что с ним думают делать.

– Аппеля и аптекаря брать можно, – говорил Фриц Ламме кавалеру почти на ухо.

Но, как ни странно, Волков не поддержал его, не согласился сразу. Сыч удивился про себя и продолжил:

– Купчина Аппель может отбрехаться или откупиться, коли есть деньги и связи. А аптекарю куда деваться? Возьмем, прижмем – и все скажет.

Волков кивнул, но вслух опять не одобрил план Сыча.

– Или не так думаете, экселенц? – спросил тот.

– Не так. – Кавалер покрутил перед глазами драгоценный перстень. Смотрел, какой он великолепный, и произнес: – Вообще никого брать не будем. Пока.

– Не будем? – удивился Сыч.

– И этих отпустим, – Волков кивнул на Рольфуса. – Всех.

Сыч не верил своим ушам, едва от удивления рта не раскрыл.

– Пусть идут, скажи им, а потом спустишься к Вацлаву и сообщишь, что через три дня отъедем. Затихнуть нужно.

– А, – Сыч улыбнулся, – я-то уж подумал, что вы мудреть стали, экселенц, отступить решили. А вы просто затихнуть хотите. А потом?

– Потом видно будет. – Волков продолжал рассматривать перстень. – Не могу я отсюда уйти. Слишком богат город, жадность моя солдатская не позволит не взять тут хоть немного казны. Ведь и тебе деньжата не помешают, а, Фриц Ламме?

– Уж не помешает серебро-то, – соглашался Сыч, – только вот как бы шеи нам тут не посворачивали, экселенц.

– Вот для этого затихнем и ждать будем.

– А чего ждать?

– Ротмистра и его людей, а еще разрешения бургомистра взять.

– Брюнхвальд придет? – обрадовался Сыч.

– Письмо послал уже ему.

– Слава тебе, Боже, – Сыч осенил себя знамением, – аж от сердца отлегло.

– Рано отлегло у тебя, – сухо сказал кавалер и крикнул: – Максимилиан, проси купцов прочь, поздно уже, засиделись, пусть домой идут. Ёган, неси воду и уксус, будем перстень дареный мыть.

Глава 23

У господина фон Гевена тряслись руки, ночь была глубока, а персты его так дрожали, что стакан удержать не мог. Пришлось за лекарем посылать, чтобы капель для спокойствия принес. И немудрено, у любого бы задрожали. Только что он получил две плохие вести, да чего уж, плохие – ужасные. Его верный помощник в коммерческих делах, купец Аппель, написал ему письмо, в котором доложил, что дело с подарком не выгорело, и потому он, Аппель, отъезжает из города на неизвестное время, так как нет у него желания никакого сидеть под судом отравителем.

– Дурак, – ругал его бургомистр, читая письмо, – дурак, ну какой суд, я бы любой суд отвел. Ничего бы рыцаришка пришлый не доказал. Я бы любого судью успокоил. Побежал куда-то… Дурак!

Весть была плоха, но от нее руки у городского головы не затряслись, только сон пропал. Но тут верный человек пришел и доложил ему, что лейтенант Вайгель, глава городской стражи, все имущество свое сложил в телеги и отвез на баржу, которую днем нанял. А перед тем еще и дом с имением загородным заложил недорого. И на барже той с женой, детьми, любимым конем и слугами отплыл.

– Как отплыл, куда отплыл? – недоумевал городской голова.

– Неведомо куда, – отвечал верный человек, – в темень. Ночью отплывал. Только что.

И вот тут бургомистра стало немного потряхивать. Сидел он, разинув рот, и думал. В страшном сне господин фон Гевен представить не мог, что два ближайших его человека вот так вот сбегут, бросят его. И от кого сбегут-то? Не от обер-прокурора, не от следствия и розыска, а от паршивого рыцаря, у которого и людей-то кот наплакал, а всех полномочий – одно письмо придворного барона, пусть и близкого к герцогу.

Досадно, что его люди оказались дрянью и разбежались как трусы, но такое он пережил бы. Но вот как подумал он, что с этими вестями ему придется ехать в приют к старухе Кримхильде, так руки его стали трястись по-настоящему. Так, что бился о зубы стакан, из которого он вина выпить решил.

Звал он слуг, велел привезти лекаря, а еще карету запрягать и одежду нести. Ох как не желал он ехать в приют, как не желал, об одной мысли о старухе начинал он еще и животом мучиться.

Лекарь, разбуженный ночью, был услужлив, лил капли в стакан, считал их и давал ему порошок от слабости живота. Слуги носили одежду, а ему все было плохо. И капли плохи, и руки все дрожат, и одежда не та, и туфли не чищены, и в нужник все одно хотелось. Жена пришла на шум, так накричал на нее. Насилу успокоился. Оделся. Вышел из дворца, а лекарь рядом, за руку держал, все пульс щупал.

Бургомистр выдернул у него руку раздраженно, вздохнул, полез в карету и поехал в приют, словно на казнь. Страшна была старуха. Для всех, кто знал ее, настоящую, ужасной казалась матушка Кримхильда. Одна надежда у него на благочестивую Анхен. Все-таки не чужие люди, столько лет знались, и столько лет он призван был к ней. И пусть последние годы не приглашала она его к себе, все одно не чужой он ей. Авось заступится. Так думал бургомистр, подъезжая к приюту.

* * *

Может, он и зря боялся. Была ночь, когда красавица Анхен приняла его, к старухе не позвала. Говорила с ним сама и держалась спокойно. Холодно, правда, говорила, по делу, и руки не подала целовать. Выслушала все: и про кольцо, что они с Рябой Рутт подарили приезжему рыцарю, и что людишек бургомистра рыцарь разоблачил, но отпустил, а кольцо, что было травлено зельем, которое госпожа Рутт передала аптекарю, рыцарь оставил себе. Потом бургомистр рассказал про то, как лейтенант сбежал с вещами и семьей, дом задешево продав. И про купца его, про Аппеля, что тоже уехал от страха перед судом. И даже тут благочестивая Анхен оставалась спокойна. Слушала внимательно, но безучастно. А когда бургомистр закончил, сказала ему одно слово:

– Ступай.

И больше ничего, а фон Гевен и не знал, радоваться теперь, что к старухе не позвали, или печалиться, что Анхен так холодна.

Решил судьбу не злить, просить милости у благочестивой Анхен не стал, поспешил на двор к карете. И поехал домой, спать.

А вот Анхен долго еще не ложилась, теперь ее трясло: нет, не руки, как у бургомистра, тряслись, а вся она. И не от страха, а от злобы. И не было на этом свете никого, кого бы так ненавидела она, как пришлого рыцаря, что приехал сюда и рыскал тут.

Ульрика, верная подруга ее, уже в ночной рубахе, простоволосая, сидя на постели, звала ее:

– Госпожа моя, полночь уже, придешь ли спать?

– Ложись, покоя мне нет, к матушке пойду, спрошу, что делать.

– Из-за рыцаря того божьего покоя нет?

– Из-за него. Будь он проклят.

– Ждать ли мне тебя?

– Нет, спи, – сказал Анхен, вставая с лавки. – Я у матушки надолго, разговор непростой предстоит.

* * *

Она пришла нескоро, но Ульрика не спала, ждала ее. Когда Анхен вернулась, служанка вскочила с постели и стала помогать госпоже раздеваться. А потом легли они, и Ульрика, прижавшись к Анхен, спросила:

– Ну, что сказала матушка?

– Сказала, чтобы сама все заделала. Иначе не выйдет дела.

– Пойдешь к этому псу, ляжешь с ним?

– Лягу. А там и убью. А по-другому никак, будь он проклят, иначе его не взять, непрост он, изощрен. Будь он проклят.

Ульрика от жалости к госпоже своей готова была рыдать, стала гладить ее по волосам, целовать стала в лоб, в щеки ее.

А благочестивая Анхен лежала как чужая, словно не ее целовали, и вдруг зажала кулаки и заорала в потолок, да так, что отшатнулась Ульрика, и понесся крик Анхен по покоям, и пошел через толстые стены по коридорам, и все в доме от сна очнулись, лежали в страхе, слушали и думали: что это. Хоть многие из женщин, что жили тут давно, знали, кто так орать может, что аж до костей пробирает.

– Что ты, что ты, сердце мое, – снова прижалась Ульрика к Анхен, гладя ее по волосам как девочку, – что с тобой, отчего так нехорошо тебе?

– Матушка костры видела, – заговорила Анхен, – костры по городу и виселицы, а средь них люди да мужи злые дело кровавое делают, и попы, попы… Всюду попы, и рыцарь этот всех их сюда позвал.

– Господь наш, истинный отец наш и муж наш, не допустит, – шептала Ульрика, – не оставит дочерей и жен своих.

– Не оставит, – вдруг успокоилась Анхен, – завтра сама к пришлому пойду и все заделаю, а Господу истинному не до нас, сами мы должны все делать, сами.

Дальше Ульрика с ней говорить не стала, она хорошо знала, что значит этот тон госпожи.

Снова стало тихо, а Михель Кнофф, привратник и единственный мужчина в приюте, сидел в своей коморке, поставив на лавку, что служила ему столом, полупустую кружку с давно выдохшимся пивом. Рукой прикрыл огонек лампы на всякий случай – хоть и визжала благочестивая Анхен далеко, а все равно холодом обдавало, словно сквозняком, и огонь порой гас, вроде как сам по себе. Так и сидел с рукой над лампой. Прислушивался. Дышал тихо-тихо, боясь зашуметь. Он служил здесь давным-давно и знал: если благочестивая Анхен так в ночи кричит, значит, зла она до лютости.

* * *

Утром Волков встал в прекрасном расположении духа и был голоден. Ёган уже и воду подал, и одежду чистую. Кавалер мылся и поглядывал на великолепный подарок. Они вчера с Ёганом и Сычом мыли его в уксусе и воде со щелочью. Перстень сверкал под лучом солнца, что попадал на него из окна. Не поскупились подлецы на подношение.