Хоккенхаймская ведьма — страница 8 из 72

Волкову и говорить ничего не пришлось: он только глянул на Брюнхвальда, как тот кивнул и пошел брать мать кузнеца.

Кавалер все еще был зол, сидел и ел принесенный Ёганом вареный горох без всего. Даже без соли. Заедал его хлебом и запивал водой. Глядел, как Сыч одну за другой таскает упрямых баб к его столу, а те все запирались, отнекивались, клялись, что ни при чем и про наветы не знают.

На дворе уже темнело, когда Брюнхвальд приволок Магду Липке. Жена эта была достойной по виду и по одежде, да нравом дурна, и стала говорить кавалеру холодно, и язвила высокомерно. Не поняла, куда попала и кто ее спрашивает. Думала, что коль муж ее, цеховой голова, человек в городе не последний, авось никто не посмеет ее тронуть. А беда этой женщины была в том, что Волков чувствовал раздражение от плохой еды, и упрямства баб, и глупой спеси самой Магды Липке.

Но он дал матери кузнеца последний шанс и сам о том предупредил:

– Последний раз спрашиваю тебя ласково, приходила ли ты к жене столяра Раубе Матильде, говорила ей о том, что муж ее ходит ко вдове Вайс? Говорила о том, что денег нужно собрать, чтобы вдову Вайс извести?

– Дура она, – холодно отвечала мать кузнеца, – я ей сказала, что муж ее к вдове ходит, про деньги я ей ничего не говорила.

Волков глянул на жену столяра, та сидела, даже головы не подняла и взглянуть на Магду Липке боялась.

– Дура она, значит? – переспросил кавалер; теперь он был уверен, что эта Магда Липке точно причастна к делу.

– Так всем понятно, что дура она, – с вызовом говорила высокомерная женщина, – непонятно, чего это Святая инквизиция бабьими распрями занимается?

– Непонятно тебе? – спросил кавалер таким тоном, который и Сыч, и Ёган хорошо знали.

Даже Брюнхвальд глянул на Волкова с опаской. А тот, вставая из-за стола, обещал глупой бабе:

– Сейчас ты все поймешь. – И заорал: – Сыч, одежу с нее долой, на дыбу ее.

– Не посмеете! – взвизгнула баба.

Да куда там, Сыч и помощники его, только взглянув на кавалера, поняли, что ласки больше не будет, и стали раздевать Магду Липке. А так как она пыталась сопротивляться и оскорблять их, то платье на ней порвали, а саму голой тащили к дыбе по полу и били ее немилосердно. Вряд ли эта женщина прежде испытывала в жизни такой позор и подобное обращение. Затем, заломив ей руки, приподняли над полом так, что едва на цыпочках стояла она и орала надрывно от стыда и боли.

Сыч взял в руки кнут, глянул на Волкова. Тот поднял один палец, что значило один удар. Палач и ударил. Откуда только умения набрался. Ударил с оттягом, с щелчком. Конец хлыста лег как надо, от зада пошел к лопаткам, пройдя меж заломанных рук и оставляя кровавый рубец вдоль всей спины. Магда Липке заорала от боли, обмочилась, а потом умолкла. И в здании стало тихо-тихо.

Волков, уставший от галдежа, стонов и воя, аж зажмурился от тишины такой. Так хорошо ему сделалось, что провел он в этом состоянии, наверное, целую минуту, а открыв глаза, с удовлетворением отметил, что все бабы замолкли от страха и даже не шевелятся. Даже мать кузнеца не издавала ни звука, разве что носом шмыгала тихонечко. И монахи перьями не скрипели и не разговаривали.

Он встал размять занывшую ногу, подошел к висящей на дыбе женщине, взял ее за волосы, задрал лицо к себе и спросил:

– И где спесь твоя вся теперь?

Магда Липке не ответила, кряхтела только, так как руки ей веревка выламывала.

– Взрослая женщина, висишь тут голая, кнутом битая, в позоре и моче своей, – продолжал он, – а все оттого, что дура. Не она дура, – Волков кивнул на жену столяра, – ты дура. И это только начало. Сыч, расскажи ей, что дальше будет.

– Дальше будет тебе несладко, – обещал Фриц Ламме, – дальше будет тебе кнут, а если кожа сойдет, то сапог из сыромятной кожи: надену я его тебе и над жаровней греть стану, пока кожа тебе все косточки в ноге не переломает, ходить уже не сможешь. Или железо калить начну, тебе телеса им жечь – кочергу раскаленную в зад хочешь? Или, может, еще куда тебе ее засунуть?

Волков так и не выпускал ее волос, смотрел ей в лицо. И женщина простонала:

– Простите, господин.

– За что? – он уже готов был обрадоваться, но, видно, рано.

– За спесь мою простите, – с трудом говорила Магда Липке.

– Только за спесь?

– Только! – выдавила она.

Волков выпустил ее волосы и сухо сказал:

– Сыч, поднимай ее.

Помощники палача потянули веревку, ноги женщины совсем оторвались от пола, руки ее захрустели, и она истошно заорала.

А Волков поглядел на других баб, что в ужасе сидели на лавке и ждали своей очереди. Ему в голову пришла простая мысль.

Он подошел к толстой жене фермера, сильной солдатской лапой схватил ее за лицо, сдавил щеки крепко и, заглядывая ей в глаза, спросил:

– Она тебя подбила на клевету?

Он так крепко сжал ее лицо, что толстуха не могла говорить, только пыталась трясти головой в знак согласия.

Тогда кавалер выпустил ее и спросил еще раз:

– Говори, чтобы писари слышали тебя, кто тебя подбил на клевету?

– Она, – говорила жена фермера, указывая на висящую на дыбе женщину, – Магда Липке меня подбила.

– Вы вдвоем это делали? – продолжал кавалер.

Как только он это спросил, слева от толстой жены фермера завыла жена столяра Иоганна Раубе Петра. Сползла с лавки на пол и там стала рыдать.

– Она? – добивался истины Волков у жены фермера.

Та судорожно кивала, говорить от страха не могла.

– Отвечай, – заорал кавалер, – писари слова твои записывают! Имена всех назови! Громко! Кто навет делал?

– Ма… Ма… Магда Липке, – лепетала толстуха, – Петра Раубе и я. Все.

– Имя свое назови.

– Марта Крайсбахер.

– А эти две женщины к делу не причастны? – кавалер указал на жену извозчика и жену столяра Ханса Раубе.

– Нет, господин.

– Хорошо, – уже спокойно произнес Волков, – хорошо. За то, что запиралась менее других, буду просить святых отцов о снисхождении для тебя.

– О Господи, спаси вас Бог, – толстуха потянулась руку целовать, да Волков руки не дал:

– Э нет, говори сначала, кто навет писал.

– Писарь Веберкляйн. Из городской магистратуры. Два талера взял, шельмец, за талер не соглашался, говорил, что грех.

– Веберкляйн, Веберкляйн. Прекрасно. – Рыцарь глянул на писарей, те все записывали. – Значит, за талер писать не хотел, потому что грех, а за два написал, греха в том не усмотрел. Молодец.

– Да, господин, так и было, господин, а что мне будет за это?

– Святые отцы решат, – отвечал кавалер, – я только дело веду, а судят они.

Волков глянул на Брюнхвальда:

– Карл, берите этого писаря.

– Сюда везти? – спросил ротмистр.

– Нет, поздно уже, в подвал тащите его и вот этих трех, а этих, – кавалер указал на жен возничего и столяра Ханса Раубе, – отпустить, вины их я не нашел.

Обе женщины вскочили, кинулись к рыцарю, целовали руку ему, благодарили, а он сказал:

– Карл, дайте им провожатого, чтобы до дома их довел, поздно уже, темно.

И они его опять благодарили, кланялись ему, называли справедливым человеком.

И сам он себя таким считал.

* * *

Ротмистр поехал брать писаря и отвозить баб в тюрьму, а кавалер направился в трактир. Монахи уже спать легли, поэтому он через Ёгана заказал себе колбасы и ел ее, как вор, у себя в покоях, боясь, что увидят его. А поев, ждал Карла внизу за столом, а тот все не ехал. Волков пошел справиться, вернулись ли люди, что были с ротмистром, – те давно уже были в трактире и сказали, что Брюнхвальд велел им ехать одним, а сам направился к бабе. И Волков знал, у какой бабы был сейчас старый солдафон. Он приказал Ёгану принести воды помыться, а затем лег спать, завидуя Брюнхвальду – он бы сейчас и сам от приятной вдовы не отказался.

Глава 7

Спал плохо – проснулся злой. Наорал на Ёгана, назвав того лентяем и мерзавцем, да не помогло. Пошел вниз, увидел, как монахи завтракают – еще больше обозлился. С ними за стол не сел, ел еду постную, дрянь всякую, что мужики едят весной. А хотелось молока да хлеба белого с медом, да яиц жареных, потому настроение и не улучшилось. Вышел на улицу, а там оттепель, дождь, грязища на дворе. Поскользнулся, едва не упал, все на виду у своих людей. Стоят бездельники, тридцать шесть человек, да еще сержант, да еще сам Брюнхвальд. Попробуй найди на такую прорву народа денег. А лошади, четырнадцать голов? Овса, сена каждый день дай. А монахи, что жрут бесконечно. О Господи, вернуться бы в Ланн. Интересно, как там дела?

Максимилиан подошел к нему и поклонился:

– Господин кавалер, ваш конь оседлан. Может, еще что-то надобно?

– Найди почту здешнюю, узнай, нет ли писем для меня.

Максимилиан ушел, ни слова не сказав. А Волков на грязи, на льду да под дождем стоять не хотел, вернулся в теплый трактир ждать, пока отец Иона закончит свои утренние дела.

Почта была, видимо, недалеко, вскоре Максимилиан вернулся с бумагой, отдал ее и сказал:

– Письмо три дня уже лежало. От кого, неясно. Взяли с меня двенадцать крейцеров.

Кавалер молча отдал деньги юноше, поломал сургуч и стал читать.

Он знал, кто писал ему. Отец Семион, с которым они судили и сожгли чернокнижника в Фёренбурге и который вместе с Волковым за это попал под следствие. В письме было:

* * *

«…Господин и друг мой, добрый человек, рыцарь божий Иероним Фолькоф. Пишу вам я, отец Семион. – «Чертов пройдоха», – добавлял от себя кавалер. – Со мной все хорошо, живу в монастыре, добрый аббат Илларион из уважения к вам работами меня не донимает.

Дело наше не кончается, папский нунций все еще требует вернуть раку и нас сыскать, не угомонится никак, а архиепископ раку не думает отдавать никому, ни хозяевам, ни епископу Вильбурга. Хотя тот приезжал, просил ее. – «И этот тут, – думал кавалер, – старая сволочь». – Раку возят по городам, ставят в храмах. Народ на нее ходит молиться. Вас все благодарят. А дома у вас не все хорошо. – «Ну еще бы». – Ваша Брунхильда проживает в беспутстве с пекарем своим, и еще один к ней стал ходить, молодой, из благородных, но к нему она пока не благосклонна, до себя не пускает. Она денег просила, говорила, что кончились те, что вы оставили. Как вы и велели, ей денег я не дал, дал полталера кухарке вашей и талер девице вашей Агнес. А девица ваша Агнес читает без конца книги разные, а что читает, мне не показывает, сразу тряпкой закрывает, как я подхожу. Злая сделалась, может словом осадить любого. Еще стала ходить по городу одна и возвращается запоздно. Кухарка ваша говорила, что иной раз и ночью приходит. Ничего не бои