В этот день, 2 апреля, когда они вместе с Питером пришли на вернисаж в галерею Уайтчепел, Дэвид чувствовал волнение, нервы его были взвинчены. Сюда собирался весь Лондон. Впервые за десять лет он снова увидит произведения, написанные и проданные им еще в юности. Во времена учебы в Королевском колледже он еще искал себя и его работа носила отпечаток влияния французских, итальянских и американских художников – классических или современных, фигуративных или абстрактных, – особенно Дюбюффе и Фрэнсиса Бэкона. Но даже в то время их стиль впитался в его собственный, в котором четко угадывались его рука, формы, театральность, его вкус к игре, цвета, пространственные решения, уже предвещавшие его огромные двойные портреты.
Первая ретроспективная выставка состоялась в возрасте тридцати двух лет. Он становился знаменитым художником, хоть ему и не нравилось думать о себе в подобных выражениях. Его родители слышали интервью с ним в передачах на Би-би-си, видели его фотографии в газетах, люди расспрашивали их о знаменитом сыне, а Брэдфордская художественная галерея купила несколько его офортов[22]. Просьб дать интервью становилось все больше, приглашения так и сыпались, к тому же его стали узнавать на улицах. Картины продавались как горячие пирожки, особенно двойные портреты: полные света, современные и вместе с тем классические. Кас давил на него, чтобы он быстрее писал новые, так как их ждали коллекционеры. Дэвид не любил работать под давлением, но было приятно чувствовать себя востребованным.
По сравнению с бурным водоворотом событий, захлестнувшим его в этот период, их с Питером уютная совместная жизнь казалась иногда слишком пресной. Они сохраняли друг другу верность уже почти четыре года. Влечение постепенно ослабевало. Разве не пишут во всех книжках – взять хотя бы «Тристана и Изольду», историю которых он знал наизусть благодаря опере Вагнера, – что страсть длится три года? Теперь случалось, что Питер отказывался заниматься с ним любовью или даже не позволял Дэвиду просто его целовать. Он упрекал своего друга, что тот не воспринимает его всерьез как художника. Дэвид пожимал плечами. Питер учился в Слейде, ему было двадцать два года: до серьезного художника было еще далеко. После ретроспективной выставки Питер жаловался, что на картинах Дэвида он выглядит исключительно как сексуальный объект: разве не так писали в газетах и думали их друзья? Дэвид закатывал глаза и не считал нужным отвечать.
Они поругались накануне Пасхи, когда он собирался на вокзал, чтобы уехать в Брэдфорд; без Питера, потому что Пасха, как и Рождество, – сугубо семейный праздник.
– Ты стесняешься меня? – с вызовом спросил Питер.
– Не начинай.
– Ты настоящий трус. Вот я не побоялся скандала с моими родителями из-за тебя.
– Дело не в этом, ты же знаешь. Сейчас неподходящий момент.
У них уже были ссоры по этому поводу. Дэвид объяснял ему, что его родители, выросшие в провинции и ходившие каждое воскресенье в методистскую церковь, знали о гомосексуализме лишь то, что Господь пролил дождем серу и огонь на Содом с Гоморрой. Он не хотел, чтобы с его матерью случился удар: ей было почти семьдесят лет и у нее уже хватало беспокойства по поводу неважного здоровья мужа.
– У тебя всегда неподходящий момент! – прокричал Питер, хлопнув дверью.
Когда Дэвид два дня спустя вернулся из Брэдфорда с шоколадным яйцом для Питера, тот все еще дулся.
Им было тесно в их двушке, служившей также и мастерской. Смежная с ними квартира была выставлена на продажу, и Дэвид благодаря хорошему спросу на его работы на ретроспективной выставке смог позволить себе ее купить. Осенью они приступили к ее благоустройству. Питер наблюдал за работами и занимался обстановкой. Это занятие было ему по душе; он чувствовал, что приносит пользу. Какое-то время у них только и разговоров было, что об устройстве их будущего жилья: у них вновь появились общие цели и желания. Потом, в августе, Питер в одиночку уехал в Лос-Анджелес, чтобы повидать родителей. Когда в начале сентября он вернулся, Дэвид ждал его с нетерпением. Но долгожданная встреча после разлуки оказалась неудачной: они почти сразу же снова поссорились. Питер держался натянуто и был раздражен, и, когда Дэвид спросил его, в чем дело, он с очевидной неискренностью объяснил свое дурное настроение сменой часовых поясов. В течение осени Дэвид возил его по Северной и Восточной Европе – в те страны, по которым ездила выставка Уайтчепельской галереи. Дворцы в Карлсбаде и Мариенбаде, выстроенные в старинном духе, были совершенно восхитительны, но Питер досадовал на отсутствие антикварных магазинов; и он злился на друга, будто это была его вина. Дэвид, не знавший уже, как к нему обращаться без того, чтобы не вызвать раздражения, находил его капризы утомительными.
Возможно, Питер, выросший в Калифорнии, был больше не в силах переносить долгую английскую зиму, пасмурное небо, смог над городом и просто соскучился по солнцу? В феврале Дэвид пригласил его поехать в Марокко вместе с Селией, их общей подругой, которую Питер очень любил. Отель «Ла Мамуния» был настоящим оазисом красоты, роскоши и утонченности, а вид на сады и пальмовые рощи, открывавшийся с балкона их комнаты, на котором стоял Питер, – просто великолепным. Дэвид мгновенно оценил композицию. Когда он достал фотоаппарат и альбом для набросков, юноша сделал нетерпеливый жест рукой: «Опять!» Он не желал больше позировать. Ему хотелось выйти из отеля, прогуляться по Марракешу, осмотреть знаменитый рынок Сук, посетить «дворец удовольствий» – риад Талиты и Пола Гетти. «Какой ты еще мальчишка! – воскликнул Дэвид. – Мне все это уже неинтересно». Питер обвинил его в высокомерии и пришел в такую ярость, что Селии, примчавшейся из соседней комнаты, лишь с большим трудом удалось его успокоить.
По общему согласию они решили провести пасхальные каникулы врозь. Им обоим были нужны глоток свежего воздуха, небольшая пауза. Питер решил отправиться в Париж, а Дэвид – в Лос-Анджелес. Здесь он нашел именно то, за чем приехал: возможность совершенно расслабиться в доме одного из друзей Ника, банкира, у которого днями и ночами напролет вокруг бассейна гудел праздник. К услугам гостей были наркотики, красивые парни, легкое удовольствие. После занятий любовью он рисовал мужчин, с которыми ложился в постель; чувствовал себя лучше, но уже скучал по Питеру. В самолете, уносившем его в Лондон, он думал о нем с нежностью и с нетерпением ждал, когда он встретится и помирится с ним.
А Питер и не думал мириться: он нашел себе нового приятеля. Дэвид, который и сам только что отрывался по полной, не имел никакого права жаловаться. Да и Питер был так молод, ему исполнилось всего двадцать три года. Дэвид был его первым любовником: теперь он хотел испытать новые ощущения. Нужно было позволить ему пережить эту интрижку. На память ему пришли слова Кристофера Ишервуда. У мудрого товарища получилось взять себя в руки и справиться с этой болью. В конце концов Дон вернулся из Лондона, и они теперь были счастливы больше прежнего. Дэвид должен найти силы поступить так же, как он.
К счастью, у него имелась работа, этот спасительный плот. Он начал новый двойной портрет, Осси и Селии, которые только что поженились, так как Селия была беременна: работа должна была стать свадебным подарком им. Осси в небрежной позе сидел в кресле современного дизайна, с котом на коленях, в то время как Селия стояла у открытого окна – в длинном темном платье, положив руку на талию, так что ее живот казался еще больше, – а рядом с ней помещался букет белых лилий. Телефон в правой части холста тоже был белым, как балконные перила и кот, – благодаря этому белому цвету вся картина оказалась пронизана нежностью, так свойственной Селии. Дэвиду никак не удавалось написать ступни Осси, и ему пришлось спрятать их в густом ворсе ковра. Его голова тоже не давала ему покоя: он без конца переделывал ее, не удовлетворенный результатом, – возможно, потому, что его не устраивало поведение самого Осси, который все основательнее подсаживался на наркотики, становился все взбалмошнее и дурно обращался с Селией. Едва закончив эту картину, Дэвид тут же взял заказ – это он-то, никогда не бравший заказов, – на портрет директора Ковент-Гардена, который уходил на пенсию. Лучше всего для него было не сидеть без дела. Кроме того, он все чаще думал о новом сюжете: эта идея пришла ему в голову, когда он увидел две фотографии, валявшиеся в его мастерской на полу, одна рядом с другой. На одной был мальчик, плававший в бассейне, на второй – молодой человек, снятый в профиль и смотревший прямо перед собой: казалось, он наблюдает за пловцом. Ему понравилась эта композиция, родившаяся – уже который раз – по воле случая, и он сразу же понял, что именно хочет написать: Питера на месте стоящего молодого человека. Питера, который хотя бы раз будет не тем, кто, привлекая взоры, плавает под водой, а тем, кто стоит, одетый, на бортике бассейна: наблюдателем – не объектом, но субъектом внимания; иными словами – художником.
Дэвид упросил его поехать с ним в июле во Францию. Если они вновь окажутся в Кареннаке, то воспоминания: о счастливых моментах, проведенных в замке с Касом, его женой и их гостями, о реке, где плескалось отражение бледно-желтых каменных стен, об ужинах в чудесной компании под сенью ореховых деревьев, о восхитительном бордо самых лучших сортов, о дивных вечерах – сотрут из памяти все обиды и возродят былую нежность. Питер согласился на поездку, но был не очень-то любезен. Он постоянно раздражался на Дэвида и обращался с ним, даже при людях, крайне пренебрежительно. Не хотел ни позировать, ни заниматься любовью. И уже через неделю настоял на том, чтобы они уехали в Кадакес, город на северо-востоке Испании, куда их пригласил один друг. Дэвиду пришлось уступить. Когда после долгого пути по жаре и извилистым дорогам они прибыли на место, его ждал кошмарный сюрприз: там находился любовник Питера.
Оставалось всего три дня до отъезда Питера в Грецию, где он должен был встретиться со своими родителями, и Дэвид чувствовал необходимость побыть с ним наедине. Он умолял его отказаться от пикника на лодке, на который собиралась вся их компания на следующий день. Питер не видел причин, чтобы лишать себя приятного развлечения ради того, чт