Дэвид забронировал билет на ближайший «Конкорд» и вылетел в Европу. «Ты приехал в очень печальный дом», – сказала ему мать, когда он добрался до Брэдфорда и стиснул ее в объятиях: такую маленькую, хрупкую и одинокую, что он сильнее, чем когда-либо прежде, почувствовал, как она близка и дорога ему. Во время похорон он неспособен был выговорить ни слова. Лора не могла простить себе, что не пошла навестить супруга на следующий день после того, как его положили в больницу. В Брэдфорде разыгралась снежная буря, покрыв весь город белым ковром, и температура упала намного ниже нуля. Кен сказал ей сидеть дома, в тепле: ни к чему выходить в эту стужу, рискуя заболеть, когда он самое большее через два дня вернется домой. Супруг проявил благородство, подумав о ней и ее здоровье, когда лежал там, на больничной койке, вдали от своих близких. А она оставила его умирать одного, в чужом, незнакомом месте. Поддалась искушению не покидать теплого местечка, и Небеса забрали у нее спутника. Она не произносила свои мысли вслух, но Дэвид угадывал их по ее подавленному взгляду. Все, что он был в силах сделать, – это рисовать мать, как если бы он мог забрать у нее печаль, выскрести ее из сердца кончиком карандаша. Он подумал о портрете родителей, который написал, – образе одиночества и молчания. Он абсолютно неправ. Может быть, Кен и не был самым общительным в мире и, конечно, слыл эгоистом и ворчуном, но он всегда находился рядом с женой, и вот уже пятьдесят лет она ни разу не оставалась одна. В то время как сам он, Дэвид, – ее дорогой сын, который считает, что любит свою мать и понимает ее как никто другой, – собирается уехать через неделю.
Из Лос-Анджелеса он написал ей: «Ты выбрала себе замечательного спутника жизни. Его стремления были, как и твои, продиктованы добротой. Вы были идеальной парой. Не грусти». Слова, которые он нашел, чтобы смягчить печаль своей матери, облегчили и его собственную боль. Это была правда. Дэвид подумал, что нет причин отчаиваться. Кен умер в семьдесят пять лет, прожив долгую и насыщенную жизнь, был хорошим отцом и мужем, боролся за то, во что верил: против курения, против войны, против ядерных испытаний, – это был человек с убеждениями, передавший свое упрямство по наследству детям, и продолжал жить в них и их памяти. Он умер, но его воинственный дух был по-прежнему с ними. Именно это толкнуло Дэвида, оказавшегося проездом в Лондоне после похорон, задаться вопросом о политике закупок галереи Тейт: он узнал, что музей, в коллекции которого было только две его картины, купленные очень давно, пренебрег возможностью приобрести один из его бассейнов по превосходной цене. Он дал интервью газете «Обсервер», где излил всю горечь, накопившуюся в его сердце после смерти отца. В статье под заголовком «В галерее Тейт нет места радости» он обвинял директора музея, миссией которого как-никак было представлять публике все направления современного британского искусства, в предпочтении, выказываемом бездушному, чисто теоретическому искусству.
Со времени выставки в Лондоне и смерти его отца прошло уже много недель, и все это время мыслями Дэвид был далеко от своей текущей работы. Он страстно желал взяться за нее вновь, когда вернулся в Лос-Анджелес и вошел в мастерскую, где на дальней стене висела большая картина. Это был бульвар Санта-Моника с его прямоугольными зданиями – низенькими и разноцветными, – ярко-голубым небом, пальмами и тенями от них. На картине несколько персонажей: чернокожий парень в белой майке, джинсах и кедах, прислонившийся к двери; бегунья в кепке-козырьке, остановившаяся передохнуть у столба; пешеход и человек с тачкой, задержавшийся посмотреть цену выставленной на продажу машины. Цвета на картине типично калифорнийские: яркие, контрастные. Но он еще никогда не видел более унылой картины. Он узнал это чувство разочарования, испытанное им уже дважды: во время работы над «Портретом художника» и позднее – над картиной «Мои родители»; оно длилось до того момента, пока не наступало озарение, благодаря которому создавались его лучшие работы. Нужно было набраться терпения и доверять себе. Ощущение неудачи составляло часть творческого процесса. Любой мастер – будь то художник, музыкант или писатель – был с ним знаком.
Приезд матери позволил ему отвлечься от своих забот. Еще раньше он купил ей билет на самолет в Австралию, чтобы она смогла навестить двух обосновавшихся там сыновей, один из которых не смог вернуться в Англию на похороны отца. Она провела у них месяц и на обратном пути сделала остановку в Лос-Анджелесе, где была впервые. В Англии это было время пасхальных каникул, и Дэвид пригласил заодно свою лондонскую приятельницу Энн с сыном Байроном в надежде, что присутствие этой чуткой, душевной женщины и тринадцатилетнего подростка поможет развеселить мать. Лора была в трауре, у нее был потерянный, временами отсутствующий вид, но она восхищалась всем вокруг со свойственной ей вежливостью, особенно постоянным солнцем и жарой. «Когда столько солнца, – спросила она однажды, – почему нигде не видно, чтобы на улице сушили белье?» Этот вопрос вызывал улыбку в стране стиральных и сушильных машин, где большинство людей даже не знали, что белье можно стирать вручную и развешивать сушиться на улице на ветру. Дэвид был удивлен, как это он ни разу не задавался этим вопросом: он, который в юности сам стирал свое белье, – видимо, он уже был более избалованным по сравнению с матерью. Ему нравилось ее удивление, когда она обращала внимание на отсутствие хлопающих на ветру простыней. Это производило на нее больше впечатления, чем те знаменитые режиссеры и актеры, которых она встречала, не узнавая их, на вечерах Кристофера и Дона в старом доме в испанском стиле на Аделейд-драйв, где они устраивали приемы: Деннис Хоппер[26], Билли Уайлдер, Тони Ричардсон[27], Игорь Стравинский, Джордж Кьюкор, Джек Николсон и другие. Иногда Дэвид доставлял ей удовольствие, приглашая к чаю Кэри Гранта, чьи фильмы она посмотрела все до единого.
Ее детская наивность казалась сыну самой большой ценностью в мире. Только ребенок мог смотреть на мир вот так, не отвлекаясь на глупые заботы взрослых. Только ребенок мог наблюдать за муравьями, собирающими крошки, за божьими коровками, за каплями воды, падающими с листьев, за лужами и камнями. Дэвиду нравилось общество Байрона, который – единственный сын, растущий у разведенной матери, – выражался как взрослый, но имел логику ребенка. Он видел, как Байрон родился и рос, потому что Энн жила в двух шагах от него, в Ноттинг-Хилле, и часто навещал их, бывая в Лондоне, но никогда не жил бок о бок с ними более двух недель кряду. Байрон – настолько же яркий шатен, насколько его мать рыжая, красивый мальчик итальянского типа с большими глазами – интересовался всем, задавал тысячу вопросов, но также умел не мешать чужой беседе или молчанию и смотреть, как работает Дэвид, не отвлекая его. Когда они играли в карты, он неистово желал выиграть. Рядом с ним Дэвид чувствовал себя одновременно и как отец, и как ребенок.
Их совместное пребывание, о котором поначалу он думал с некоторой опаской, оказалось замечательно легким и приятным. Они все так хорошо ладили между собой, и Калифорния так нравилась его матери, Энн и Байрону, что он пригласил их приехать снова как можно скорее. Тогда они будут жить в более комфортных условиях, так как он рассчитывал переехать из квартиры в дом: теперь он был уверен, что хочет остаться в Лос-Анджелесе, где нашел идеальное равновесие между одиночеством и жизнью в обществе. Летом Грегори обнаружил на Голливудских холмах один подходящий домик. Он стоял в конце тупика – глухой улицы под названием Монкальм-авеню, утопавшей в зелени. Это была вилла без особых удобств, но просторная, на территории которой было несколько бунгало и бассейн. Они переехали. Было решено, что Лора, Энн и Байрон приедут к ним на Рождество.
Дэвид работал над будущей постановкой в Метрополитен-опера – трехактным спектаклем на французскую музыку начала XX века, включавшим балет Сати «Парад», декорации к которому при первой постановке, в 1917 году, были сделаны Пикассо, – «Груди Терезия» Пуленка и «Дитя и волшебство» Равеля; все три части объединялись под общим названием «Парад». Эта была его третья опера и первая – в Америке. Он все еще не нашел решения для своей большой картины, и ему надо было отвлечься. Писать декорации было легче, чем картины: достаточно несколько часов подряд слушать оперу и дать волю своему воображению. Музыка сама диктовала цвета и формы. Работать было тем более приятно, что постановщик из Нью-Йорка заказал для него макет сцены Метрополитен-опера, оборудованный миниатюрной системой колосников, тросов и даже освещением.
Этот макет доставил большую радость Байрону, приехавшему на рождественские каникулы в Лос-Анджелес вместе с матерью и Лорой. Подростка восхищало все: и новый дом, спрятанный в густой зелени, привлекавшей енотов, опоссумов и оленей; и бассейн фасолевидной формы, где он плескался с утра до вечера, испуская радостные вопли; и вечно теплая погода, позволявшая ему купаться в декабре; и особенно – невероятная игрушка, благодаря которой Дэвид испытывал свои задумки для постановок, предлагая их немногочисленной привилегированной публике. Теперь у него на подхвате был новый четырнадцатилетний помощник – и Грегори, устав от почти ежедневного повторения спектакля, был рад такой замене. На Рождество Дэвид, в восторге оттого, что наконец кто-то рядом с ним разделяет его самую большую страсть, повез Байрона в Диснейленд. Они побывали на огромном количестве аттракционов, закончив самым любимым Дэвидом – «Пиратами Карибского моря». Когда их лодка резко опустилась в темноту и среди звона цепей кто-то дотронулся до их лиц, испуская зловещие звуки, мальчик завопил и крепко вцепился пальцами в руку Дэвида, который тоже кричал – но от радости, а не от ужаса, потому что знал маршрут наизусть. И когда двадцать минут спустя они вернулись к двум своим англичанкам: сребровласой и рыжеволосой, – сидевшим на лавочке, где они их оставили, и Байрон бросился к матери, крича, что ей обязательно нужно туда пойти, что это совсем не страшно, Дэвид улыбнулся. Он прежде не думал о детях, да у него и времени не нашлось бы заниматься их воспитанием, но если бы все же ребенок случился, то он хотел бы, чтобы он был как Байрон: живой, любопытный, открытый и восприимчивый. Чуть позже, когда на закате дня они направлялись к выходу из парка – дамы друг с другом под руку и впереди них Дэвид с Байроном, лакомившиеся сахарной ватой, – Энн вдруг расхохоталась: «Да вы просто два сапога пара! Я спрашиваю себя, кто из вас моложе!» Больше польстить ему было трудно. В конце их двухнедельного пребывания, которое пролетело как миг, он пообещал Байрону, что в следующий приезд свозит его на Гранд-Каньон. Глаза мальчика загорелись. Он повернулся к матери.