Хокни: жизнь в цвете — страница 24 из 29

Это был настоящий судебный процесс. Какое табу он нарушил, чтобы историки искусства, все как один, поднялись против него? Чего они страшились? В их стремлении оградить искусство от реальности, представить его существующим в идеальном мире было нечто гипнотизирующее. Дэвид чувствовал себя немного похожим на Робин Гуда в своей попытке вернуть искусство людям. В любом случае было утешительно видеть, что эти вопросы вызывали такие страстные прения в декабре 2001 года в Нью-Йорке, в тридцати минутах ходьбы от места, где находились башни-близнецы, три месяца спустя после события, навсегда изменившего мир. Но что он здесь делал, почему сидел как привязанный в этом зале, если у него было только одно сильное желание – рисовать? Конечно, он сам завязал этот спор. Теперь же он понял, что ему на все это наплевать.

С места для предпоследнего доклада поднялась Розалинда Краусс, профессор Колумбийского университета, издатель одного из самых влиятельных журналов в области современного искусства October[38], звезда художественной критики, славившаяся своей свирепостью. Она вывела на экран увеличенное изображение деталей портрета Энгра и рисунка Уорхола, на которых основывался Дэвид в своих догадках, демонстрируя, что безжизненная и ровная линия на рисунке Уорхола – результат использования технологий – не имеет ничего общего с линией рисунка Энгра, то сужающейся, то расширяющейся. Это было разумным аргументом. Публика долго аплодировала.

Наступила очередь Дэвида. Его завершающее слово. Он направился к кафедре. На нем была футболка с надписью большими буквами «Я знаю, что я прав». В зале раздалось несколько смешков; Дэвид поправил очки, и наступило молчание. Казалось, можно было услышать, если пролетит муха. Никто не хотел упустить ни слова из того, что собирался сказать в свою защиту знаменитый художник, которому наглядно продемонстрировали его невежество.

– Я узнал много нового, – начал он в своей характерной замедленной манере речи, глядя на публику поверх очков, – и я благодарен всем выступавшим. Это замечательные картины. И правда в том, что мы никогда не узнаем, как они были сделаны.

Он выдержал паузу. Все ждали продолжения затаив дыхание.

– А сейчас я устал и хочу вернуться рисовать.

Он спустился с подиума на глазах у ошеломленной аудитории: публика решила, что он признал свое поражение, однако развязка была слишком скучной, ей не хватало блеска!

Нет, он не признал своего поражения. Его уверенность не поколебалась. Солнце находится в центре мироздания, и, для того чтобы это в конце концов стало известным фактом, Галилею не пришлось умирать на костре.

У него поистине не осталось сил. Эта история забрала у него три года жизни – три года, за которые он не написал ничего, кроме серии портретов с использованием камеры-обскуры, следуя примеру Энгра, чтобы наглядно проиллюстрировать свою теорию. Три года назад его мать тихо угасла в возрасте девяноста восьми лет, в присутствии четверых из своих пятерых детей. Осенью, следовавшей за ее смертью, особенно при приближении Рождества, которое он – чуть ли не впервые за шестьдесят два года – должен был провести без нее, Дэвид чувствовал себя крайне подавленным. Грегори вытащил его из пагубной зависимости от алкоголя и таблеток, отправив восстанавливать силы в нудистские бани Баден-Бадена. Вернувшись из Германии, он встретил Джона и как-то вечером поужинал с ним в Лондоне, где оба были проездом. В свои тридцать три года Джон возмужал, но при этом остался таким же живым, забавным, чувственным и пылким, как и раньше. С ними случилось чудо, что-то невероятное, чего Дэвид не мог себе и представить: они снова влюбились друг в друга. Джон снова поселился с ним вместе в Лос-Анджелесе, стал его спутником и поваром.

Через несколько месяцев Джон задался вопросом, не болен ли Дэвид: тот сильно уставал и часто засыпал прямо за ужином, будь то дома или в гостях. Они с тревогой ждали результатов медицинского обследования: а что, если это рак, как у Кристофера, Генри и Джонатана? Нет, это был просто острый панкреатит – болезнь хоть и опасная, но не смертельная и запрещавшая ему с этих пор употреблять алкоголь и кофеин. Затем был Стенли – его горячо любимая такса, его первая собака, – умерший в возрасте четырнадцати лет. Потом они с Джоном на протяжении долгих месяцев наблюдали, оставаясь рядом и поддерживая медленную агонию одного их близкого друга в Лос-Анджелесе, у которого был СПИД. Дэвид знал, что на самом деле подтолкнуло его к исследованию: пробудив в нем прежний воинственный дух, оно придало ему энергии и сил, необходимых, чтобы пережить смерть матери, Стенли и близкого друга. Теперь пришло время снова вернуться к рисованию. Ему было шестьдесят четыре года. Где же его шедевр?

Шесть лет назад, в 1995 году, премьер-министр Джон Мейджор арендовал у галереи Тейт одну из его картин, чтобы повесить в своей резиденции на Даунинг-стрит. Это была большая честь для него. Но речь шла о картине «Мои родители», написанной в 1977 году, как будто Дэвид за прошедшие с тех пор двадцать лет не сделал ничего более достойного.

Чем дольше он жил на свете, тем меньше понимал, откуда берется вдохновение.

Последний раз, когда он почувствовал настоящее вдохновение (и это произошло совершенно случайно), был четыре года назад, в 97-м: тогда он целое лето провел, рисуя виды восточного Йоркшира по просьбе своего умиравшего друга Джонатана, который в качестве последнего желания попросил Дэвида написать картину, прославляющую их родной край, с его холмами и возделанными полями, чья скромная и неброская красота обычно не привлекала художников. Дэвид жил у своей старенькой матери в Бридлингтоне и почти ежедневно навещал прикованного к постели друга, чей дом находился от них в полутора часах пути. По дороге он любовался пейзажами своей юности, деревеньками Фрайдейторп или Следмир, полями и фермами, где он работал подростком, – местами, с которыми он чувствовал душевную связь. В картинах с видами Йоркшира, написанных в наивной манере, яркими красками, он применил свою технику смены ракурса – они не просто изображали пейзажи, но и показывали путь от его дома до дома Джонатана. После смерти Джонатана он вернулся в Лос-Анджелес, где продолжал писать Йоркшир по памяти, а потом выполнил гигантское изображение Гранд-Каньона, составленное из шестидесяти маленьких холстов. Картина была размером приблизительно два на семь метров – самая большая из всех, что он до этого написал. Это время стало для него последним периодом напряженного творчества. Впоследствии были лишь портреты, сделанные с помощью камеры-обскуры.

После конференции в Нью-Йорке ему не хотелось возвращаться в Лос-Анджелес, где недавно умер его друг. Будучи в состоянии неопределенности, он решил отправиться в Лондон и удовлетворить наконец просьбу Люсьена Фрейда[39], который на протяжении долгих лет хотел написать его портрет. Фрейду требовалось около сотни часов позирования, а Дэвид никогда не мог найти для этого время. Позирование для портрета могло позволить ему познакомиться с методом работы этого большого художника и поразмышлять над ним на досуге.

Он провел два месяца, наблюдая за работой Фрейда, за его манерой писать, очень непохожей на его собственную: очень медленную, на первый взгляд беспорядочную, как и его мастерская, но на самом деле очень тщательную и продуманную. Наблюдал он и за тем, что происходит в Холланд-парке, по которому он дважды в день проходил, когда шел от Пемброк Гарденс до дома Фрейда на Кенсингтон-Черч-стрит и обратно. С конца марта по конец апреля он видел, как с приходом весны постепенно расцветает природа – за десятки лет жизни в Калифорнии он успел об этом забыть.

Он входил в парк со стороны Ильчестер Плейс и выходил из него в районе Дачес-оф-Бедфорд-Уок. Каждый день один и тот же маршрут, и каждый день – разный. Никогда ранее он не замечал, что существует столько разновидностей деревьев, кустарников, разных форм листьев и различных цветов. Может быть, в Калифорнии зелень и была более красочной, но вместе с тем эти краски были более простыми и плоскими; в Англии же благодаря туману возникала целая гамма зеленых оттенков и палитра расширялась до бесконечности. Некоторые деревья – такие как вишни, яблони или магнолии – были уже покрыты белыми или бледно-розовыми цветами; на других еще только начинали лопаться почки и мириады крошечных листочков день за днем окутывали их тончайшим зеленым кружевом; были еще такие – каштаны, клены и буки, – на которых обилие светло-зеленых листьев гнуло их ветви до земли; наконец, другие – такие как ясень или плакучая ива со спутанными ветвями – не слишком торопились, совсем как Люсьен Фрейд, и будто не хотели еще выходить из зимней спячки. Кусты сирени и роз, заросли тимьяна, шалфея и лавра наполняли воздух своими ароматами.

Дэвид не ожидал, что проведет несколько таких чудесных месяцев, в то время как совсем недавно его мысли были полностью поглощены событиями 11 сентября, смертью друга, жестокостью и безнадежностью мира. Начиная с восьми утра в любую погоду в парке кипела жизнь: школьники в школьной форме бегали и играли в разноцветные мячи, собаки резвились, спущенные с поводка, лопались почки, и зеленели деревья – такие же живые, как дети и собаки, чьих криков и лая он не слышал. Наверное, стоило быть глухим и воспринимать окружающий мир только глазами, чтобы так остро улавливать малейшие детали. Он никогда еще не был в состоянии такого душевного покоя. Как получилось, что какой-то простой английский парк смог привести его в больший восторг, чем невероятно красивые виды пустыни или Гранд-Каньона? Он был почти разочарован, когда Фрейд объявил ему, что портрет, который, кстати говоря, получился превосходным, закончен.

Может быть, именно это блаженное состояние и привело его к акварели – традиционной технике художников-любителей, которой он всегда старательно избегал?

Наверное, у него начиналось слабоумие.