Хокни: жизнь в цвете — страница 27 из 29

Благодаря маленьким видеокамерам с высоким разрешением, которые Джей-Пи установил по бокам «Тойоты», он снимал, как менялась природа на протяжении одной и той же дороги с девяти разных точек, и потом представил работу, в которой завораживающим образом несколько экранов соединялись с видео, назвав ее «Уолдгэйтский лес. Четыре времени года». Но он мог обходиться и без технологий: продолжал писать деревья, а огромный, похожий на тотем пень, который стал для него особенно дорог, одел в пурпур, как если бы это был кардинал. Яркими красками он подчеркивал красоту сваленных деревьев, превратившихся в бревна, лежавшие вдоль дороги: их оранжеватая сердцевина напоминала трепещущую плоть. Он выполнил огромную картину, состоящую из тридцати двух холстов, где в стилизованной форме изобразил приход весны – времени года, когда каждое растение, каждая почка и каждый цветок пробуждаются и тянутся ввысь и вся природа, кажется, находится в состоянии возбуждения. Американский критик Клемент Гринберг как-то сказал, что в наши дни уже невозможно писать пейзажи! Что ж, он вернет искусству этот жанр, не слишком жалуемый художниками после Констебла и Тёрнера.

Счастье не зависело ни от успеха, ни от удовлетворения, чего он добился против всех и вся, ни от почестей – незадолго до его семидесятипятилетия королева пожаловала ему орден заслуг, которым были отмечены лишь двадцать четыре человека во всей Англии и который он, хоть его мало заботили знаки отличия, принял, поскольку не мог отказаться, не оскорбив королеву, и был учтив, – ни от денег: его картины продавались теперь за безумные деньги, и Дэвид стал очень богат, но состояние служило ему лишь для того, чтобы обеспечивать определенный комфорт, и не влияло на самое главное – желание рисовать. Счастье, несомненно, зависит от работы и осознания того, что бесконечность находится в глазах зрителя. Но сильнее всего счастье зависит от дружбы.

У него был круг преданных ему людей, работавших на него в Лос-Анджелесе и Лондоне: Грегори, Грейвз и еще несколько человек, к которым он испытывал абсолютное доверие. У него был семейный круг: брат и сестра, остававшиеся в Йоркшире, с которыми он сохранял близкие отношения на протяжении долгих лет. Маргарет жила неподалеку от него, и они виделись почти каждый день; а до Пола, уже вышедшего на пенсию, он мог добраться за час. И рядом с ним, в Бридлингтоне, был самый близкий его круг, благодаря которому от него отступил страшный призрак одиночества. Его команда. Совсем немного близких друзей, разделявших с ним его повседневную жизнь в кирпичном доме в трех минутах ходьбы от моря, – те, кто заботился о нем, кто никогда его не оставит.

Джон каждый день покупал свежие цветы, со вкусом расставляя их по разным комнатам, прогуливал собак и готовил изысканные обеды и ужины, которые затем подавал в столовой с карминно-красными стенами: он заботился обо всех них почти как мать. Его комната была на первом этаже, в противоположном от комнаты Дэвида конце коридора. Джей-Пи, ставший его главным помощником, был для него будто взрослый и независимый сын. Он занимал студию на первом этаже, часто уезжая на выходные в Лондон, где у него была квартира рядом с вокзалом Сент-Панкрас. Он постоянно возил Дэвида, сопровождая его в поездках по округе, и Дэвид был счастлив, что нашел столь терпеливого союзника, взгляд которого с годами приобрел зоркость, так что он теперь не меньше него самого воодушевлялся при виде сельских пейзажей. Другой его помощник проводил с ними несколько дней в неделю, отвечая за вопросы, связанные с техникой и информатикой. И потом еще был Доминик, которого все звали Дом, – их малыш, самый младший в доме. Это был молодой парнишка родом из Бридлингтона, с которым Джон познакомился как-то на пикнике, когда тому было только семнадцать лет, и который начал выполнять для Дэвида разные поручения в период его работы над огромной картиной «Высокие деревья близ Уортера». Теперь ему было двадцать три года, он бросил университет, уйдя со второго курса, чтобы целиком посвятить себя работе у Дэвида; Дом вносил в их команду энергию и свежесть юности. Его радость оттого, что Дэвид написал его портрет или вручил ему ключ от дома – свидетельство оказываемого доверия, – напоминала Дэвиду восторженный энтузиазм Байрона, даже если внешне кудрявый блондин Дом с его крепким спортивным телом был совсем непохож на хрупкого брюнета Байрона.

Это была их семья.

Даже больше чем семья. Это было сообщество людей, свободных духом и телом. В мире, где человеком все больше и больше управляют средства массовой информации, интернет и органы государственной власти, Дэвид создал островок свободы. Его дом в Бридлингтоне стал последним убежищем независимой богемной жизни. Они могли курить, пить, отправляться в «искусственный рай»[42] – делать все, что душе угодно, лишь бы это никому не причиняло вреда. По обоюдному согласию Джон и Дэвид прекратили свои сексуальные отношения несколько лет назад, когда Дэвиду исполнился семьдесят один. Джон и Доминик были любовниками. Дом был на двадцать пять лет моложе Джона, так же как Джону было на двадцать пять лет меньше, чем Дэвиду. Сам же Дэвид больше не мог пить, употреблять тяжелые наркотики, похвастаться эрекцией, достойной так называться, но испытывал при этом не зависть, а радость оттого, что под его крышей живет и передается желание. Терпимость была исчезающей ценностью. За кирпичными стенами дома с эркерными окнами в трех минутах ходьбы от моря скрывался рай.

Это была свобода, которую трудно сохранять, старея: возраст загоняет нас в рамки устойчивых привычек и внушает нам разнообразные страхи и мании. Дэвид заметил это недавно, когда ужинал в Нью-Йорке с Питером, впервые после нескольких прошедших лет. Его бывший любовник по-прежнему жил с датчанином, ради которого когда-то бросил Дэвида, и за ужином эти двое, которые были моложе его на десять лет, не пили, не курили и даже не переносили запаха сигарет, ели только экологически чистую пищу и постоянно смотрели на часы, чтобы успеть лечь спать не позже десяти часов вечера! Можно было подумать, что это две старые девы. Когда они попрощались, Дэвид спросил себя, как он только мог быть безумно влюбленным в этого человека.

Он жил в Бридлингтоне вот уже девять лет. Девять лет непрерывного творчества. У него еще никогда не было такого долгого периода активности, даже в Калифорнии. Моне прожил сорок три года в своем скромном доме в Живерни, где были только кухарка и садовник, пруд и чудесная мастерская: так он провел сорок три весны и сорок три лета. Дэвид не мог представить себе лучшего образа жизни. Компания, управлявшая его делами, находилась в Лос-Анджелесе и открывалась в десять часов утра, в Бридлингтоне это было шесть часов вечера: он проводил долгие спокойные дни, никакие административные хлопоты не нарушали безмятежного течения его мыслей. Он работал без остановки, не чувствуя ни малейшей усталости. Однажды утром, в октябре, он вышел купить газету, отправившись, по обыкновению, через обширный пляж, тянущийся к востоку от дома, упираясь в белые скалы мыса Фламборо-Хед. Глядя на стальную ширь Северного моря с его ледяными бурунами, он улыбнулся, вспомнив слова сестры: «Иногда я думаю, что простор – это и есть Бог». Это была мысль столь же справедливая, сколь и поэтичная. Он тоже чувствовал себя счастливым, только когда вокруг него был простор. Внезапно он оступился без всякой причины: не было ни ямы в песке, ни камня, о который он мог бы споткнуться, – упал, ничего себе не повредив, и поднялся на ноги. Купив газету и вернувшись домой, он заметил, что, начав говорить, не в состоянии закончить фразу. Он связал это внезапное нарушение речи со своим падением на пляже. Джон вызвал скорую помощь, которая приехала через каких-нибудь десять минут. С ним случился инфаркт. Уже второй раз в его жизни Джон поехал с ним в больницу, держа его за руку, – на этот раз в карете скорой помощи.

Прошли недели и даже месяцы, прежде чем Дэвид снова начал говорить нормально. Он осознавал, как ему повезло: его правая рука никак не пострадала. Она была для него важнее, чем возможность говорить. Это был его второй инфаркт, который не убил его – не больше, чем первый. В отличие от рака поджелудочной железы, как у его друзей Кристофера, Генри и Джонатана, он стал жертвой простого панкреатита. Ему удалось ускользнуть из страшных сетей СПИДа. Смерть играла с ним, давала ему легкие подзатыльники, но в конечном счете удовольствовалась тем, что напоминала ему о его положении смертного: время, которое ему оставалось рисовать, не бесконечно.

После использования в работе многих новых технологий к нему снова пришло желание вернуться к традиционной технике: рисовать углем. Он начал с изображения пня, похожего на тотем: незадолго до этого вандалы изрубили его в куски и покрыли граффити. Это надругательство наполнило Дэвида печалью, которую хорошо передавали черно-белые рисунки. Уголь прекрасно подходил для того, чтобы изображать наготу зимы, но позже он поставил перед собой очень сложную задачу: изобразить в черном и белом приход весны. Это он-то, который всегда любил яркие и сочные краски. Чувствуя усталость после инфаркта, а также большой выставки пейзажей, недавно проходившей в Королевской академии и имевшей огромный успех у публики и критики, он ложился спать в девять часов вечера и вставал уже не так рано, как прежде. Работал он, часами сидя в машине, предельно сосредоточившись, бок о бок с Джеем-Пи, который в это время читал или слушал музыку. Он несколько сбавил ритм, но и в семьдесят пять лет, после двух инфарктов жизнь по-прежнему оставалась для него волнующей и привлекательной.

Тем вечером, после того как он уже два дня подряд на целый день уезжал из дома вместе с Джеем-Пи, у него было только одно желание: лечь в постель и уснуть. Рисунок требовал от него огромной концентрации и сильно утомлял глаза. У себя в спальне он снял слуховые аппараты, как только оказался в постели – тут же провалился в сон и спал беспробудно около десяти часов. Войдя утром в кухню, увидел за столом Джея-Пи, который сидел, обхватив руками голову, – в позе, совсем ему не свойственной.