– Ты уже встал, дорогой?
Джей-Пи поднял голову. На лице у него было странное выражение.
– Дэвид…
Он сразу же узнал этот голос. Бесцветный, с металлическими нотками. Он подумал о Джоне и испугался.
– Что случилось?
– Дом… Дом умер.
– Дом?
Это казалось невозможным. Он видел его десять часов назад на этой самой кухне, когда зашел выпить стакан воды, перед тем как лечь спать. Дом замер у открытой дверцы холодильника, стоя перед ним в футболке и трусах, которые открывали его спортивные ляжки, поросшие тонкими золотистыми волосами. Услышав Дэвида, он вздрогнул и обернулся, держа в руках яблоко и йогурт. Он предупредил, что во вторник его не будет, потому что он собирается на тренировку перед матчем по регби.
Дэвид опустился на стул. Джей-Пи рассказал ему о событиях минувшей ночи. Предыдущие два дня Джон с Домом провели, накачиваясь алкоголем и наркотиками. Этим утром, в четыре часа, Дом разбудил Джона и попросил отвезти его в больницу. Он был бледен, но было непохоже, что сильно страдает; он смог одеться сам, так что Джон особенно не паниковал. Они вышли из дома около пяти часов. По дороге в больницу Дом потерял сознание. И его не смогли реанимировать. Больше Джей-Пи ничего не знал.
– А где Джон?
– В больнице.
Джон вернулся в состоянии крайнего шока, через несколько дней ему пришлось лечь в больницу. В ванной комнате, в раковине, Дэвид и Джей-Пи увидели пустую бутылку из-под средства для прочистки труб: они поняли, что Дом покончил с собой.
Дэвид заставил себя снова начать рисовать. Этот процесс был единственным, что позволяло ему забыться. Искусство имело над ним такую власть. Его взгляд сосредоточивался на стебельке травы, и мир вокруг исчезал. Весь май он ежедневно рисовал: каждый новый листочек, каждую появляющуюся почку, каждый раскрывающийся лепесток – в черном и белом цветах. После этого они вместе с Джеем-Пи уехали в Лондон. Он больше не мог оставаться в Бридлингтоне, который на каждом шагу будил воспоминания о Доминике.
Это была первая смерть после ухода его друга в Лос-Анджелесе. Первая за двенадцать лет, когда уже представлялось, что она наконец ослабила свою железную хватку. Но в этот раз смерть оказалась самой страшной: пришла к нему в дом, пока он спал. Малыш, еще ребенок, наложил на себя руки прямо рядом с ним. А он ничего не видел и не слышал. Это был конец их жизни, их команды, их семьи, конец свободы и радости. Всех поглотил мрачный и зловещий мир морали. В те времена, когда эпидемия СПИДа косила направо и налево его друзей, все они были ее жертвами. Они не хотели умирать. А теперь один из них, самый юный, добровольно убил себя. Ходячие мертвецы Англии могли радоваться. И все террористы на свете – в придачу.
Дэвид и Джей-Пи уехали в Калифорнию. Дом на Монкальм-авеню совсем не изменился: все такой же красочный и яркий, утопавший в столь ослепительно-зеленой тропической растительности, что она казалась выкрашенной акриловой краской. И сама Калифорния оставалась по-прежнему такой же: наполненной светом, запахами и солнцем. Над ней так же сияло высокое синее небо, равнодушное к человеческим трагедиям. Было приятно просыпаться утром и чувствовать тепло на коже, спускаться по лестнице небесно-лазоревого цвета к бассейну, сверкавшему под солнцем среди пальм, фуксий, агав и алоэ. Дэвид никуда не ходил и ни с кем не общался. И он больше не мог рисовать.
Сидя на террасе, пол и перила которой были выкрашены в тот же небесно-лазоревый цвет, в своих мыслях он снова видел Дома, замершего перед холодильником, и выражение удивления на его детском лице, когда он обернулся на звук шагов входящего в кухню Дэвида. Он слышал, как Дом сказал, что будет отсутствовать во вторник, потому что собирался на тренировку перед матчем. Он снова и снова прокручивал в голове сцену, при которой его не было, не могло быть. Вот Дом просыпается среди ночи в постели Джона, направляется в ванную комнату, берет пластиковую бутылку внизу под унитазом, нажимает двумя пальцами на крышку с обеих сторон, одновременно надавливая и поворачивая. Безопасный колпачок, призванный защитить детей, чтобы они случайно не хлебнули ядовитой жидкости, был как бы указателем, предупреждающим о смертельной опасности. Но Дом пренебрег этим предостережением. Он поднес бутылку к губам и опрокинул в себя жидкость. Он выпил – так, будто это была вода или виски, – серную кислоту, служившую для прочистки труб. Дом, испивающий свою смерть, словно Сократ чашу цикуты. Наверняка эта бледно-желтая жидкость моментально обожгла ему рот, горло и пищевод. А когда он отправился в ванную комнату – он шел в туалет или уже решил покончить с собой? Может быть, эта мысль пришла ему при виде бутылки с чистящей жидкостью – как человека, стоящего на краю пропасти, привлекает мысль сделать шаг вперед. Пожалел ли он о своем поступке в следующую минуту после того, как выпил жидкость? Скорее всего, да, потому что он пошел разбудить Джона, чтобы тот отвез его в больницу. Дэвид приходил в ужас от этой мысли. Но, даже вернувшись назад в тот день, было бы уже невозможно что-то предпринять. Если бы Джон вызвал скорую помощь, они не смогли бы спасти Дома. Кислота уже разъела все у него внутри. Вот только потерял ли Дом сознание до того, как испытал адскую боль, – как на это надеялся Дэвид?
Почему смерть, удовольствовавшись лишь легким прикосновением к нему, Дэвиду, нанесла жестокий удар с ним рядом – парню двадцати трех лет? Почему Дом стал ее жертвой? Эти вопросы без конца крутились у него в голове.
Как-то он обратил внимание на Джея-Пи, сидевшего в желтом кресле с деревянными подлокотниками, обхватив голову руками, – точно в таком же положении, в каком его застал Дэвид, войдя в кухню в Бридлингтоне пять месяцев назад. Внезапно он ощутил желание его нарисовать. Он попросил его не двигаться, сходил за альбомом для набросков и принялся за работу.
Теперь ему хотелось, чтобы друзья и знакомые приходили к нему, а он мог написать их портрет в том же самом желтом кресле с деревянными подлокотниками, на том же самом зелено-голубом фоне – еще более ярком, чем на акварелях, выполненных им десять лет назад, еще до пейзажей. Он не требовал от героев своих портретов принимать ту же позу, что у Джея-Пи, – с головой, обхваченной руками. Он изображал их анфас, их взгляд был устремлен прямо на него. И пока он работал, ему удавалось не думать о Доме. Или, вернее, его мысли о Доме трансформировались в линии, в штрихи, в мазки кистью и в краски. Портреты живых людей не воскрешали мертвого; они были его могилой.
Он опять был в строю, снова вернулся к жизни, способный рисовать и писать красками живых. И готовить большую выставку, открытие которой намечалось в октябре в Музее де Янга в Сан-Франциско, и еще многие другие, предстоявшие ему в галереях Лондона, Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, Парижа, Пекина… В состоянии говорить журналисту, пришедшему к нему для интервью, или режиссеру, снимавшему о нем документальный фильм: «Я оптимист». Ему было семьдесят девять лет. Его глухота мешала ему вести нормальную социальную жизнь: как только в комнате появлялось больше двух человек, он переставал что-либо слышать. Он уже почти никуда не выходил, разве что к врачу или дантисту, в книжный магазин или магазин, торгующий марихуаной. Ему прописали марихуану по медицинским показаниям, для снижения уровня тревожности. «Тревожности, что я больше не получу марихуаны», – думал он с улыбкой. Через год ожидалась его огромная ретроспективная выставка в галерее Тейт, которая потом поедет в Париж, в Центр Помпиду, потом – в Метрополитен-музей в Нью-Йорке. Будет представлено его творчество на протяжении шестидесяти лет. Подготовка такого события подразумевала невероятную работу. Мастерская на Монкальм-авеню снова загудела как улей. Дэвид, бодрый как никогда, проводил в ней вместе с помощниками дни напролет.
Он в задумчивости смотрел на последнюю выполненную им работу, затянувшись совершенно легально полученным косяком. Рисунок, навеянный двумя картинами: одна из них – Караваджо, другая – Сезанна, – он сделал на айпаде и потом распечатал на принтере. На нем изображены трое мужчин зрелого возраста, играющих в карты. Под напечатанный рисунок он поместил три экрана, на которых выполнял портреты трех игроков, и запустил функцию айпада, позволяющую заново прокрутить на большой скорости выполнение рисунка с самого первого штриха до полного завершения. Дэвид, как и зритель, который вскоре должен увидеть эту работу, наблюдал, как в ускоренном темпе рождается его рисунок. Линия возникала очень быстро: появлялось лицо, затем его рука меняла направление, стирала линию, разворачивала лицо в другую сторону, изменяла его выражение. Картина, висевшая напротив него на стене, представляла собой законченный рисунок и вместе с тем отображала творческий процесс: это было в полном соответствии со всей его работой. Завтра он приступит к новому проекту: это будут трое курильщиков. Курильщиков табака или марихуаны? Картина не передаст запаха дыма, так что он их не выдаст. Немного пропаганды никому не повредит. У него уже вырисовывалась еще одна новая идея: написать «Благовещение» на мотив картины Фра Беато Анджелико. Этакое калифорнийское «Благовещение» – в ярких психоделических тонах, как его «Нагорная проповедь» на мотив Лоррена. Это будет полотно, прославляющее рождение, любовь, человеческую жизнь, изображенные взрывом ярких красок. После мрачных пейзажей углем, написанных в Англии, его возвращение в Калифорнию стало и возвращением к более живому и смелому цвету.
Портреты после пейзажей. Весна после зимы. Рисунки рукой после рисунков на гаджетах. Масло после акварели. Цвет после черноты угля. Калифорния после Англии. Радость после трагедии. Восход солнца после темной ночи. Созидание после пустоты. И так далее. У всего на свете свой черед. И нет ответов на бесполезные вопросы. Все в жизни циклично. Жизнь не прямая дорога с линейной перспективой. Она извивается, останавливается, снова устремляется вдаль, возвращается назад, а потом бросается вперед. Трагедия и случай составляют части великого замысла. Великий замысел и замысел рисунка – разве это не одно и то же? Способность уловить порядок в мировом хаосе. Именно это привлекало Дэвида в искусстве и восхищало у его любимых мастеров, Пьеро делла Франчески или Клода Лоррена: сложное равновесие цветов и противостоящих друг другу элементов, положение человека в пространстве, ощущение, что он лишь крохотная часть одного великого целого. Художник – жрец Вселенной.