Акройд и сам в большой степени полагается на dérive, но для него это понятие включает в себя кружение по времени и пространству — расширяющаяся спираль, двигаясь по которой можно открыть вечную сущность этого двухтысячелетнего города. Разумеется, Николасу Дайеру естественным представляется перемещение пешком; именно так — не считая редких случаев, когда он пользуется носилками или каретой, — мы и следуем за ним, несущимся из одной вершины той фигуры, того орудия убийства, которое он задумал возвести, в другую. Но важно, что под влияние древнего мастера попадает и его современный двойник, Хоксмур, которому тоже не сидится взаперти, и он выходит на улицы, бредет, словно живой мертвец, по Коммершл-роуд.
Все это лишь заметки на полях; основная часть «Хоксмура» — не просто сухое изложение окаменевшего видения некоего философа, но дело живое, ободранное докрасна, человеческое до жути. Все — от Дайера и постигших его в детстве несчастий до странствующего по большой дороге бродяги, потерявшего память и разум, от затрапезных домохозяек, изнывающих от недостатка общения, до парочек, обжимающихся в церковных дворах, и покинутых в туннеле детей — все в этой прозе не отгораживает вас от мира, но волной вздымается со страниц, чтобы вторгнуться в ваши чувства и привести их в полное смятение.
Решив наконец перечитать «Хоксмура», как-то зимним вечером я уселся в ярко освещенном доме в центре Лондона с книгой — но вскоре отложил ее в сторону. Мне было известно, чего ожидать, и все-таки атмосфера романа Акройда захватила меня с головой — до того, что мне стало страшно. Человек я отнюдь не легко поддающийся внушению, так что читайте — и будьте осторожны.
Хоксмур
Посвящается Джайлсу Гордону
Таким образом, в одна тысяча семьсот одиннадцатом году, на девятый год правления королевы Анны, был принят закон парламента, предписывавший воздвигнуть в Лондоне — в Сити и Вестминстере — семь новых приходских церквей, и эта комиссия была передана в ведение конторы по работам Ее Величества в Скотланд-ярде. Пришло время, и Николас Дайер, архитектор, начал создавать модель первой церкви. Коллеги его наняли бы для выполнения подобной задачи опытного плотника, но Дайер предпочитал работать своими руками: он вырезал миниатюрные квадратные окна и выпиливал ступени из тесаной сосны; каждый элемент можно было вынуть или разобрать, так что люди, по натуре любознательные, могли заглянуть внутрь модели и увидеть, как расположены составляющие ее части. Масштаб Дайер рассчитал по собственным планам, которые уже вычертил, в работе же пользовался, как всегда, ножиком с рукояткой из слоновой кости, вокруг которой была обвязана потрепанная веревочка. Три недели трудился он над этим макетом из дерева, и теперь, когда он прилаживает к колокольне шпиль, мы можем представить себе, как сама церковь по частям поднимается над Спиталфилдсом. Однако надлежало построить еще шесть церквей, и архитектор снова взял в руки свою короткую медную линейку, свой циркуль и плотную бумагу, которую использовал для чертежей. Дайер работал быстро, вместе со своим подручным, Вальтером Пайном, и только, а тем временем на другом конце огромного города перекрикивались между собой каменщики, высекая из грубого камня замысел архитектора — замысел, что виден нам и поныне. И все-таки сейчас, в эту минуту, мы слышим лишь его тяжелое дыхание — он склоняется над своими бумагами — да шум огня, который, внезапно разгоревшись, отбрасывает по всей комнате глубокие тени.
Часть первая
1
Итак, начнемте.[4] Да помните: наблюдая, как сооружение на глазах Ваших обретает форму, всегда в голове держите все строенье целиком, таким, каким оно Вами начертано. Первым делом надлежит Вам отмерить или же расчесть место для него манером самым наиточнейшим, за сим сделать рисунок и установить масштаб. Я сообщил Вам основные принципы касательно до отображения Трагедии и Величия, надлежащим образом размещая отдельныя части и орнаменты, равно как и блюдя пропорции в каждом ордене; видите Вы, Вальтер, как держу я перо? Здесь же, на другом листе, вычисляйте положения и воздействия небесных тел и высших сфер, с тем, чтобы не пропустить дни, в каковые труды Ваши следует начинать или окончивать. Строенье вместе с его перегородками и отверстиями, всеми до единого, начертать надлежит правильцем и разножкой, а коли части произведенья рознятся по высоте, то следует Вам показать, как линии налегают одна на другую, подобно сети, что ткет в кладовой паук. Да только Вы, Вальтер, употребляйте для сего черный карандаш, но не чернила, ибо перу Вашему я ныне покамест не доверяю.
На сем Вальтер Пайн свесил голову, принявши самый мрачный вид, как будто выпорот был на задке телеги, я же не удержался, чтобы не разразиться смехом. Вальтер имел обыкновение впадать в состоянье духа угрюмое и невеселое, и я, дабы его подбодрить, перегнулся через стол и, не раздумывая, дал ему чернил: видите, говорю, на что я готов пойти, только бы Вас не огорчать? Теперь же, коли Вы не серчаете более, прошу Вас продолжать: начертайте сие отвесное сооруженье с фасада или с передней стороны, за тем — самый сей предмет на сем же чертеже, с неизменным центральным положением, да так, чтобы видны были все его изгибы. То надлежит Вам не путать с разрезом продольным, какового отличие состоит в проведении черт и линий, не делая их сплошными. Подобным же образом и книга начинается с фронтисписа, далее идет посвящение ея, далее — вступление или предуведомление. Теперь подходим мы к сердцевине Вашего плана. Вам, Вальтер, должно быть, хорошо знакомо искусство затенения, и Вы, верно, обучены тому, как отображать тени с надлежащим тщанием. Единственно Тьма способна давать произведенью нашему истинную форму, а сооруженью — истинную перспективу, ибо нет Света без Тьмы, а без Тени — Сущности (у меня же из головы не идет сия мысль: что есть жизнь, коли не сочетание Теней и Химер?). Для того я и строю при свете дня, дабы открывать то, что таится в ночи и печали, продолжал я, но тут же перервался ради Вальтерова успокоения: довольно сих рассуждений, говорю, будет мне болтать мимоходом. Однако Вы, Вальтер, меня обяжете, естьли начертаете фасад весьма точно, ибо резчик по нему станет работать. Да не отступайте от моего плана; коли чему суждено простоять тысячу лет, то поспешности в сем выказывать не следует.
Страдаючи от сильной головной боли, я, хотя в комнатушке имелся один лишь небольшой очаг, испытывал неестественный жар и вышел наружу, в Скотленд-ярд. Мне известно было, что протчие в конторе станут, вероятно, на меня глазеть, ибо я для них являю предмет насмехательств, так что я ускорил шаги, направляясь к дровяным складам близь верфи, где мог, покуда рабочие сидели за обедом, прогуливаться в тишине, не будучи замеченным. Зима стояла в разгаре, задувал сильный ветер, от того река поднялась весьма высоко для сего места, и вода по временам будто сулила второй потоп, а поля на противоположной стороне были совершенно темны, словно во мгле. Тут, откуда ни возьмись, донеслись до меня обрывки пения и неясной беседы. Я мигом оборотился, не будучи в состоянии определить, откуда сии звуки слышались, однако после успокоил себя мыслию о том, что это был Ричмондской паром, как раз показавшийся мне на глаза. Так чувства мои следовали одно за другим, голову же мою всю дорогу полнили мысли о семи моих церквях, а стало быть, я пребывал во временах совершенно иных; я уподобился путешественнику, заключенному в своей каюте, однакожь мечтающему о цели. И тут, глядючи на реку и поля, я стираю их рукою и вижу единственно линии на своей ладони.
Я пошел назад к конторе, ожидая найти Вальтера занятым планами основным и отвесным, однакожь увидел его прохлаждающимся в углу, на стуле подле дымохода, уставившимся в огонь, как будто созерцал он странные образы в углях, да так меланхолически, как глядит иная нещастная на груду Смит-фильдской снеди. Я тихонько шагнул к столу и увидал там один чертеж, сделанный чернилами и карандашом лишь наполовину. Ах Вы, мошенник, воскликнул я, сие никуда не годится, да Вы сами извольте взглянуть! Вальтер же в смущении поднялся, потирая глаза — будь его воля, он бы себе все лицо напрочь стер. Послушайте-ка, мастер Пайн, продолжал я, не по душе мне сии выпирающия колонны; разве не указывал я Вам изобразить тут пилястры? Притом вот тут у Вас вход едва ли не на три фута передвинут. Неужли Вы такая дубина, что мне Вас должно грамоте обучать, футам и дюймам? Вальтер сунул руки в карманы панталон и принялся бормотать так, что речи его я не разобрал. Или же, говорю я ему, Вы в такой мечтательности пребываете, что отвечать не можете?
Я сидел себе на стуле, говорит он, размышляючи о некоем предмете.
Будет Вам стул, когда я его, сэр, у Вас из задницы выколочу. За сим я заговорил снова: что ж, в размышлениях Ваших достигли ли Вы каких заключений?
Я размышлял о сэре Христофоре[5] и обдумывал новую нашу Спиттль-фильдскую церковь.
И что же на сей счет намерен сказать наш сосунок? (а сам себе говорю неприметно: да пропади он пропадом, сэр Христ.).
Мастер, говорит Вальтер, строили мы подле ямы, а там трупов такое множество, что скамьи вечно будут стоять гнилыя и сырыя. Сие есть первое суждение. Второе же вот каково: то, что сэр Христ. запрещает всяческия захоронения под церковью, в нутри самого двора, и то не дозволяет, от них-де сооруженье гнить станет, а тем, кто там молится, будут болезни да недуги. Тут он почесал лицо и взглянул на свои пыльные башмаки.
Негоже Вам, Вальтер, раздумывать о вещах столь мелких и скучных, отвечал я. Однако он воззрился на меня и не сводит взора, так что, помедливши, я продолжал: я знаю, что сэр Христ. всею душою стоит против захоронений и что он всецело за свет и легкость, и погрузится в смятение, стоит лишь бренности или же тьме коснуться до его зданий. Неразумно, скажет, неестественно. Однакожь, Вальтер, Вас я наставлял во множестве вещей, а главным образом в следующем: я не раб красоты геометрической, мне должно строить то, что воистину мрачно и внушает благоговенье. За сим я взял другую линию: из какой мошны, Вальтер, достаем мы деньги на постройку сих церквей?
Из угольных податей.
А разве уголь не есть вещество наичернейшее, что дымом своим закрывает Солнце?
Разумеется, сэр, что он дает пищу очагам в сем городе, говорит он.
Так в чем же тут свет и легкость? Коль скоро доходы наши мы берем из подземного царства, что за дело нам до того, что мы притом строим на мертвых костях?
В соседнем помещеньи (оно представляло собою две комнаты, соединенные в одну, и обладало от того сильным эхом) раздался шум, как будто шаги чьи-то, я прервал свои речи, и в самую ту минуту входит сэр Христ., с виду что твой мальчишка-газетчик: шляпа под мышкою, к тому же запыхавшись, да все ж, невзирая на годы, не особливо в теле. Вальтер в испуге поднялся и пролил чернила на свой чертеж (невелика потеря), однако сэр Христ. того отнюдь не заметил, но подошел ко мне, дыша тяжело, будто коза старая. Мастер Дайер, говорит, в Комиссии ожидают Вашего отчета касательно до новых церквей — коли не сделан еще, надобно сделать сей же час, ибо они сильно торопятся…
…Пускай дураки торопятся, пробормотал я про себя.
А что Ваша церковь в Спиттль-фильдсе, скоро ли завершена будет?
Только свинцу на портике не достает.
Так поспешайте ж и покупайте тотчас, ибо свинец нынче дешевле девяти фунтов за бочонок, но к тому месяцу, как пить дать, подымется. И тут сэр Христ. поднялся, а сам губу нижнюю кусает, будто дитя, игрушки лишенное, или же иной нещастный у подножия виселицы. А что другия церкви, спрашивает он, помедливши, много ли достигнуто?
Положенье их я определил, отвечал я, и три уже закладываются.
Мне надобно иметь точные чертежи зданий в том виде, в каком они теперь пребывают, говорит он, Вам же надлежит заставить плотника, чтобы тот построил различныя модели…
…Модели, сэр Христофор, суть моей собственной работы.
Как Вам будет угодно, мастер Дайер, как Вам будет угодно. И махнул рукою на мои чертежи с усталостию невыразимою, на том и ушел, оставивши за собою затхлый дух своего парика. В бытность свою молодым и полным сил, только пришедши к нему на службу, сочинил я кое-какие вирши о сэре Христ.:
Для дел твоих весь мир размером мал —
Ума такого он доселе не вмещал.
Портрет твой зрителю твердит о сем:
Рен книжником глядит и славным пердуном.
Всех восхитительней черта одна:
Твой лик, увенчанный куском говна.
Однако то уж быльем поросло. Теперь же кликнул я Вальтера, что дожидался у казначея в чулане, покуда не уйдет сэр Христ. Рассказывал ли я Вам, говорю, когда он возвратился ко мне, про историю Нестора? Вальтер же головою качает. Нестор, продолжал я, был изобретателем механической силы, про каковую нынче толико кричат, и вот однажды, сработавши здание формы изысканной, было оно столь тонко задумано, что удерживать могло лишь собственный вес. Вальтер же, услыхав сие, принялся с ученым видом кивать. Упало оно, мастер Пайн, от одного только давленья, каковое оказало написание на верхушке его слова Рен. Он-было засмеялся, да остановился тут же, едва начавши, словно собака гавкнула.
Нрава Вальтер сдержанного, говорит мало, однако это не великая важность, ибо характер его сродни моему собственному. И вот вам, извольте, нижеследующий набросок с его фигуры: носит он старый сертук с кривыми пуговицами, пару штанов, залатанных кожею, — то бишь являет собою сплошное недоразумение. Кургузое одеяние его и кособокая прическа (так они в конторе твердят) делают его предметом насмехательств: благородный господин при мастере Дайере, так они его прозвали. Однакожь звание сие подходящее, ибо я могу его вылепить в точности, как булошник вылепляет тесто прежде, как засунуть в печь; я его превратил в настоящего Ученого и указал ему дорогу средь книг, что лежали у него на пути. Я познакомил его с кое-какими изображениями Египетских Обелисков и советовал ему изучать их усердно и копировать; я наставлял его по части собственных моих священных книг: Britannia Antiqua Illustrata[6] Айлета Саммеса,[7] книга г-на Бакстера[8] Об определенности мира духов, Отношения чудес невидимого мира г-на Коттона Матера[9] и многия протчия им подобныя, ибо сие есть чтение, надлежащее тому, кто желает сделаться искусным мастером. Мои непременныя наставления до того были подробны, что полностью их здесь невозможно описать, однакожь я научил Вальтера держать в уме четыре положения: 1) То, что первый город построен был Каином, 2) То, что существует в мире истинная Наука, именуемая Scientia Umbrarum,[10] каковая подавлялась — в отношении публичного ей обучения, однако каковую должно понимать настоящему художнику, 3) То, что Архитектура целью своею имеет Вечность, а для того обязана содержать в себе вечныя силы: не только олтари наши и богослужения, но самыя формы Храмов наших обязаны быть мистическими, 4) То, что горести нынешней жизни и варварство человеческое, роковыя беды, над всеми нами довлеющия, и опасность вечной погибели, каковой мы подвергаемся, приводят истинного Архитектора не к гармонии, не к рациональному прекрасному, но к вещам совершенно иным. Да ведь мы младенцев, и тех полагаем наследниками преисподней и детьми Диавола, как только они появляются на свет. Заявляю, что строю церкви свои на сей навозной куче, именуемой землею, с полным разумением низости Натуры. Остается мне добавить одно лишь: среди безумцев и пияниц бытует вот что за уловка: Хей-хо! Диавола уж нет на свете! Ежели сие справедливо, стало быть, я всю жизнь торчу не на том месте.
Вернемтесь, однако, к течению сей повести. Сэр Христ. нам на пятки наступает, говорю я Вальтеру, посему надлежит нам отписать отчет в Комиссию: я Вам его теперь буду диктовать, Вы же после перепишете набело. И прочищаю горло, чувствуя во рту вкус крови. Достопочтенным Имярек. В Комиссию по постройке семи новых церквей в Лондоне и Вестминстере. Января 13 числа, 1712, из конторы по работам, Скотленд-ярд. Милостивые государи, подчиняясь вашим приказаниям, нижайше предоставляю мой отчет, получивши указание от сэра Х-фора Рена, Инспектора по работам Ея Величества, дабы церкви сии поступили полностью в мое распоряжение. Будучи изрядно удачливы в отношении погоды, достигли мы великого продвижения с возведением новой церкви в Спиттль-фильдсе. Кладка с западной стороны теперь целиком завершена, портик же будет покрыт свинцом не медля. Штукатурныя работы продвинулись изрядно, и сим же месяцем пошлю указания касательно до оборудования галлереи и внутренности. Колокольня воздвигается, и со времени последнего моего отчета прибавила в вышине около пятнадцати футов. (У самого же вот какая мысль вертится в голове на сей счет: колокол сделаю всего один, ибо излишний звон вызывает беспокойство у Духов). Что принадлежит до других церквей, каковыя строить была мне дана комиссия: новая церковь в Лаймгаусе продвинулась до вышины, по нынешнему времени надлежащей, и для пользы дела следует теперь работу до поры остановить. Сей рисунок изображает половину внешности здания — сделайте любезность, Вальтер, присовокупите его, — сработанного в манере простой, а выполнено будет большею частию в тесаном камне. К стенам прибавил я тонкия пилястры, какия нетрудно выполнить по верху кирпичной кладки. Кровле же придал форму старинную, которую, по опыту всех времен, находят наинадежной — всем протчим нельзя доверять, не удвоивши толщины стен. Когда каменщик пришлет мне свои чертежи, дам вам знать точную оценку стоимости и возвращу вам обратно изначальныя наброски, ибо в руках рабочих сии вскоре сделаются столь истрепаны, что те не сумеют по ним довести работу до завершения. Сие принадлежит до церкви в Лаймгаусе. Основанье Ваппингской новой церкви поднято в вышину до уровня земли и готово принять сооружение, подобное тому, коего чертежи и планы к сему прилагаю. Сие принадлежит до церкви в Ваппинге. Надеемся, что достопочтенному Совету угодно будет руководить строительством сих сооружений, и просим, чтобы землю оную обнести кирпичом, дабы воспрепятствовать черни и праздному сброду проникать в нутрь и изыскивать способы непрестанно чинить безобразия. А за сим, Вальтер, прибавьте вот что: подчиняясь вашим приказаниям, я осмотрел четыре протчих указанных прихода и места для церквей, каковые приходы и места нижайше предлагаю следующие, сиречь. Здесь же, Вальтер, поставьте точныя расположения Св. Марии Вулнот, новых церквей в Блумсбури и Гриниче, да церкви Малого Св. Гуго на Блек-степ-лене.
Вы про ту вонючую улочку близь Мор-фильдса?
Пишите так: Блек-степ-лен. А после закончите следующим манером: все настоящее нижайше представлено покорнейшим слугой вашим, ожидающим распоряжений. Остаюсь Николас Дайер, младший Инспектор конторы по работам Ея Величества, Скотленд-ярд.
Когда же перепишете набело, Вальтер, запирайте чернила, сумасброд Вы эдакой. Тут я положил руку на его шею, от чего он вздрогнул и поглядел на меня искоса. Не будет Вам сегодня ни веселых домов с музыкой, ни танцев, говорю в шутку; а в придачу подумал про себя: нет, да и вряд ли им быть, коли пойдешь по моим стопам. Время уж близилось к восьми часам, и туман закрывал Луну, да так, что сам двор сделался залит красным, даже мне становилось не по себе, когда я на него выглядывал; да и то, говоря по чести, в душе у меня теснилось такое множество опасений, что хоть наземь от них вались. Однакожь я взял свой суконный плащ, что висел на колышке в передней, и кликнул Вальтера: поторопливайтесь с письмом, ибо, как сказано в проповеди, бытие наше в мире сем есть зыбко до крайности. А он в ответ мне засмеялся гавкающим своим смехом.
Вышедши на Вайтгалл, я тотчас крикнул извощика. Остановилась карета старинного виду с окнами не стеклянными, но жестяными, проткнутыми, словно решето, чтобы воздуху возможно было проникать через дыры; я прижался к ним глазами, дабы видеть город, едучи через него, и он был от того весь разбит на кусочки: инде собака воет, инде ребенок бежит. Однакожь освещение и шум были мне приятны, так что я воображал себя грозным владыкою собственных своих земель. Церкви мои останутся стоять, размышлял я, едучи по дороге; что построил уголь, то не погребет пепел. Довольно жил я ради других, словно белка в колесе, теперь пришла пора начинать ради себя самого. Изменить сию вещь, именуемую Временем, я не могу, однако могу переменить его стать, и, подобно тому, как мальчишки повертывают зеркало супротив Солнца, так же и я вас всех ослеплю. Так и катили вперед мои мысли, громыхаючи, подобно карете, их везшей, каретою же тою было мое бедное тело.
Столпотворенье карет было столь велико, что, когда мы добрались до Фенчерч-стрита, пришлось мне сойти на Биллитер-лене и шагать пешком в толчее вдоль Леденгалл-стрита; под конец мне удалось проскочить в пустое место промеж двумя каретами и перейти через улицу, что вела к Грас-черч-стриту. Я вошел в Лайм-стрит, ибо теперь дорога была мне знакома, миновал множество улиц и поворотов, покуда не добрался до Мор-фильдса; за сим, тотчас за аптекою с козлом на вывеске, обнаружил я узкую дорожку, темную, словно погребальный склеп, вонявшую тухлою рыбою и выгребною ямою. Была там дверь, а на ней знак, и я тихонько постучал. Пришла пора сочесться — пускай увидят, на какие прекрасныя дела я способен.
Ибо, оборачиваясь на годы, которые прожил, сбирая их в памяти своей, я вижу, что за пестрым творением Натуры была моя жизнь. Вздумай я нынче записать свою собственную историю с ея небывалыми страданиями и удивительными приключениями (как сочинили бы книгопродавцы), не сомневаюсь, что многие жители мира сего не поверили бы событиям, там описанным, по причине их необыкновенности, однако ничего с их недоверием поделать я не могу; а коли читатель решит, что пред ним всего лишь темныя причуды, то пускай сам подумает о том, что жизнь человеческая проходит отнюдь не на свету и что все мы суть порожденья Тьмы.
Появился я на свет, крича, в 1654 году от Рождества Христова. Отец мой, пекарь по морским галетам, рожден был гражданином Лондона, а ранее перед ним — его отец, мать же моя была из честной семьи. Я родился в Блек-игль-стрите, в Степнейском приходе, близь Монмоут-стрита и прилегающего Брик-лена, в деревянном доме, расшатанном до последней степени, который снесли бы, не будь по обе стороны от него такого множества деревянных жилищ. Бывают такие, кого, подобно мне, охватывает лихорадка в самый тот день, когда они родились на свет; вот и у меня довольно причин на то, чтобы каждого Декабря пятого числа прошибало меня потом, ибо первому моему выходу на сцену сопутствовали всяческие признаки смерти, как будто я уж обладал разумением касательно до будущих своих деяний. Мать моя родила меня (или же, так сказать, высидела яйцо), вся пылаючи, покрытая кровью и нечистотами, в предрассветный час: мне видны были серыя полосы света, что катились ко мне навстречу, слышен был ветер, что подает знак к окончанью ночи. В углу узкой бедной комнаты стоял мой отец, склонивши голову, ибо супруга его, казалось, готова была вот-вот оставить сей мир, переживши множество страданий в часы моего рожденья. Пред домом вставало Солнце — я видел, как оно горело, видел и фигуру отца, который все шагал и шагал, заслоняя его, так что гляделся не более, чем тенью. Воистину, место, в котором я очутился, было долиною слез, я же, таким образом, уподобился Адаму, что, услыхавши в саду глас Господень, заплакал, охваченный первобытным страхом. Будь Натурою задумано, чтобы я занимал лишь некой захолустный, неприметный уголок Вселенной, слова сии были бы речами болтуна, и только, однако те, которые видят труды мои, пожелают ознакомиться с первым моим появлением на свет; ведь достоверно установлено, что, близко наблюдая темперамент и конституцию дитяти, увидим мы уже в самом зародыше те качества, какими он впоследствии будет отличаться в наших глазах.
Мать моя вмале оправилась и воспитывала меня резвым младенцем, что вертелся легко, словно сухой лист, кружимый ветром; но все же и тогда был я одержим странными желаниями: протчие мальчишки охотились за бабочками да шмелями либо валяли шапки в пыли, меня же тем временем переполняли страхи да бредни. Где теперь возвышается моя Спиттль-фильдская церковь, там случалось мне плакать без всякой причины, доступной моему разумению. Однако пропускаю свои младенческие годы и перехожу к тому времени, когда меня отдали в обученье: я посещал благотворительную школу Св. Катерины близь Товера, но все успехи, достигнутые мною под руководительством Сары Вайр, Джона Дукетта, Ричарда Боли и целого сонма учителей, состояли в том лишь, что я познал зачатки своего родного языка. Веселые то были деньки, притом не столь уж невинные — промеж собой играли мы со школьными товарищами в некую игру, именуемую жмурками, где говорилось: вот ты связан, а мне тебя надобно трижды обернуть кругом; еще нам, мальчишкам, известно было, что, ежели молитву Господу произнести задом наперед, возможно вызвать Диавола; да только сам я тогда ни разу такого не делал. Бытовало среди нас множество других необъяснимых понятий: то, что поцелуй крадет минуту от нашей жизни, и то, что на мертвое существо надобно плюнуть и петь:
Иди, откуда держишь путь,
Как звать меня, навек забудь.
Когда после уроков свет делался сумеречным, некоторые сорванцы прокрадывались в церковный двор, чтобы, как они говорили, ловить тени мертвецов (и ныне слова сии для меня суть не рядовыя фантазии). Однако подобныя забавы были не по мне, и я большею частию держался особняком: занятия мои были роду более уединенного, небольшие деньги свои откладывал я на книги. Некой Елиас Бисков, из моих однокашников, одолжил мне Доктора Фаустуса, которым я радовался, особливо когда он путешествовал по воздуху, видя весь мир, однако меня изрядно опечалило, когда за ним пришел Диавол, и размышления о сем ужасном конце до того меня преследовали, что он мне нередко виделся во сне. Все время, что я был свободен от школы, по четвергам днем и по субботам, проводил я за чтением подобных вещей: следующий, кто мне встретился, был Монах Бекон, а за сим прочел я Монтельона, Рыцаря оракульского и Орнатуса; занимая книгу у одного лица, я, закончивши читать ее сам, одалживал другому, тот одалживал мне какую-нибудь из своих собственных, и таким образом, хотя перьев, чернил, бумаги и протчих надобностей мне в школе порой не доставало, но книг доставало всегда.
Когда я не читал, то часто ходил по округе. У меня имелась тысяча предлогов, шитых белыми нитками, коими объяснял я свое отсутствие в школе, ибо меня обуял дух блуждания, и противостоять ему я не мог: с первыми лучами натягивал я панталоны на голое тело, умывался и чесал волосы, а после выбирался на воздух. Нынче моя церковь вздымается над густо населенным скопищем улочек, дворов и проходов, мест, где полно людей, однако в те годы до Пожара дорожки у Спиттль-фильдса были грязны и редко посещаемы: та часть, что теперь зовется Спиттль-фильдским рынком, иначе — мясным рынком, была полем, заросшим травою, на коем паслись коровы. Там же, где стоит моя церковь, где сходятся три дороги, сиречь Мермед-аллей, Табернакль-аллей и Больс-аллей, было открытое пространство, покуда Чума не превратила его в огромную гору тлена. Брик-лен, что нынче стал длинною, хорошо мощенною улицею, был глубокою грязною дорогою, где часто ездили телеги, возившие кирпичи в Вайтчапель из обжигательных печей в полях (и по сей причине получил свое имя). Мальчишкой бродил я здесь, а часто заходил и дальше, в сию огромную, чудовищную кучу, именуемую Лондоном; а когда чувствовал город у себя под ногами, то имел привычку крутить в голове своей выраженья такия, как нынешнее пророчество, пожирающий пламень, беспощадныя руки, какия потом записывал в свою алфавитную книжицу, по соседству со всякими странными выдумками собственного моего сочинения. Так и блуждал я, однако чаще всего ноги приводили меня к небольшому земельному наделу, тянувшемуся близь Ангел-аллея и вдоль Нев-кея. Тут я обыкновенно сиживал, прислонившись к обломку древнего камня, и задавался мыслями о прошедших Веках и о Будущности. Предо мною, на каменном возвышении, укреплены были старые ржавые солнечные часы с отломанной стрелкою, и я взирал на сей инструмент Времени с неизъяснимым покоем; помню сие так же хорошо, как будто бы то было вчера, а не погребено нынче под бременем лет. (Теперь же мне думается: не жил ли я во сне?) Однакожь о сем я могу рассказывать снова в другом месте, а теперь возвращусь к своей истории, в отношении каковой, подобно Государственному Историку, предоставлю вам причины, равно как и самыя происшедшия события. Способностей к рассказыванью историй у меня никогда не имелось, и такую, как моя, протчие будут осуждать, называя обычною зимнею сказкою, — хотя вместо того им, услыхавшим ее, следовало бы начать бояться мира иного и склонить головы пред всеобщими Трагедиями, каковыя они прежде презирали; ибо теперь, дабы оборвать длинное вступленье, подошел я к страшнейшей истории о Чуме.
Убежденье мое есть таково, что большинство нещастных не дают миру пасть духом: так сказать, все хорошо, у Джека есть его Джоан, у хозяина, как прежде, есть его кобыла, а ведь все они, естьли поглядеть, шагают над пропастию, не ведая того, что под ними разверзается громадная пучина и ужасающая пропасть Тьмы; что же до меня, тут дело совсем иное. Разум во младенчестве, подобно телу в зародыше, получает впечатления, которыя устранить невозможно, я же, еще в бытность свою мальчиком, оказался в крайних обстоятельствах человеческаго существования. И по сию пору толпа мыслей вихрем несется, словно по большой дороге, сквозь мою память, ибо в самый тот роковой Чумной год заплесневелый занавес мира отодвинулся, словно пред картиною художника, и я увидал истинный лик Господа Великого и Ужасного.
Мне шел одиннадцатый год, когда к матери моей пристал какой-то недуг: сперва на коже у нее появились маленькие наросты, величиною с серебряную монетку, каковые были признаками заразы, а потом начало распухать все тело. Пришел лекарь, чтобы наблюдать приметы болезни, но тотчас встал немного в стороне. Отец у него вопрошает: так что же мне делать, чем все сие закончится? Лекарь же сильно настаивал, чтобы ее забрали в чумной барак, прилежащий Мор-фильдсу, ибо, как он говорил, признаки были таковы, что надежды никакой не оставляли.
Однако отец никак не желал брать сего в толк. Так привяжите ее к постеле, говорит тогда лекарь, и дал отцу каких-то пузырьков, наполненных сердечными настойками и минеральным эликсиром; все вы в одной лодке, говорит, и судьба вам либо выплыть, либо потонуть вместе. Тут мать меня окликнула: Ник! Ник! но отец не пустил меня к ней; вскоре пошел от нее сильнейший смрад, и она, мучимая недугом, впала в беспамятство. По правде говоря, в том жалком состоянии сделалась она для меня предметом отвращенья: помощи ей ждать было неоткуда, оставалось лишь умереть, а скоро ли сие произойдет, до того мне не было дела. Отец хотел, чтобы я бежал в поля, покуда дом не закрыли и не пометили, но я решился не уходить: куда мне было итти, мог ли я сам постоять за себя в сем ужасном мире? Отец мой был жив еще, и мне, возможно, суждено было миновать заразы; размышляя о сих вещах, покуда существо еще воняло на своей постеле, меня внезапно охватила крайняя бодрость духа, да такая, что в пору мне было распевать песни вокруг остова матери (видите теперь, что за жизнь мне предстояла).
Свобода мне была покамест не надобна, однако на будущее могла пригодиться, и для того я спрятался, когда пришел караульщик закрывать дом. Поверху крестовины укрепили знак Господи помилуй нас, а возле двери поставили стражника, и хоть в улице нашей, в Блек-игль-стрите, беда посетила такое множество домов, что откуда ему было знать всех, кто там жил, но все-таки я не желал, чтобы меня видели, на тот случай, коли мне придет нужда спасаться бегством. За сим отец мой начал обливаться потом со страшною силою, и странный запах пошел от него — так, бывает, пахнет плоть, ежели кинуть ее в огонь. Он улегся на пол комнаты, где находилась его супруга, но, хоть и кликал меня, я к нему не шел. Стоючи в дверях, я смотрел во все глаза ему в лицо, он же смотрел в ответ на меня, и на мгновение мысли наши крутились друг вокруг дружки; конец тебе настал, говорю я, и покинул его с сильно бьющимся сердцем.
Набравши кое-какой провизии — пива, хлеба и сыру, — я, дабы не глядеть на отца, удалился в тесную каморку над комнатой, где оба они теперь лежали в крайней тягости; та была в роде чердака с окошком, затянутым целиком паутиною, и здесь я ожидал, покуда они отправятся в свое пристанище на долгия времена. Теперь в зеркале воспоминаний видится мне всякая вещь: тени, двигавшиеся по окну и по моему лицу; часы, бившие каждый час, покуда не замолкли, как самый мир; звуки, что издавал отец мой подо мною; слабое бормотанье в прилежащем доме. Я немного потел, однако признаков болезни не выявлял; подобно узнику в подземельи, предо мною вставали видения: множество просторных дорог, прохладных фонтанов, тенистых тропок, освежающих садов и мест отдохновения; но тут мысли мои внезапно сменялись, и я с испугом видел образы смерти, что являлись, будто в собственном моем обличьи, и бросали окрест полные ужаса взоры; за сим я проснулся — все было тихо. Стонов уж нету, подумал я, верно, они померли и лежат холодные; и тут же страхи мои в один миг утихли, и я, ощутивши покой, все улыбался и улыбался, словно кот в сказке.
Дом теперь сделался столь тих, что стражник, окликнувши и не услыхавши в нутри никакого шума, призвал мертвецкую телегу, и звук его голоса разом пробудил меня от забытья. Была опасность, что меня найдут с мертвыми и тогда (таков был заведенный порядок) заключат в тюрьму, потому я начал оглядываться вокруг, ища путей побега. Хоть я был на вышине третьего этажа, но под окном имелись большие сараи (располагалось окно с задней стороны дома, выходившей на Монмоут-стрит), и я с быстротою молнии спустился таким образом наземь; о провизии я не подумал, не имел даже и соломинки, на какую мог бы прилечь. Теперь стоял я в грязи и тишине, света нигде не было, не считая тех фонарей, что установили подле трупов, дабы осветить путь мертвецким телегам. И тут, повернувши за угол Блек-игль-стрита, увидал я при мерцающем свете фонаря собственных своих родителей, лежавших там, где положил их стражник; лица их блестели от грязи. Я уж было закричал в страхе, но тотчас напомнил себе, что сам я жив и эти мертвыя существа никоим образом повредить мне не способны; и тогда, стараясь держаться невидимым (ибо столь темной ночью разглядеть и в самом деле было возможно немногое), я принялся дожидаться, покуда телега совершит свой скорбный путь.
Оба существа помещены были на груду трупов, покрытых лохмотьями и раздутых, словно клубок червей, и звонарь с двумя фонарщиками повезли телегу вдоль по Блек-игль-стриту, мимо Корбетс-каурта и по Бронес-лену; я следовал за ними по пятам и слышал, как они веселятся, читая свои Господи помилуй нас, Никто не устоит пред тобою и Горе вам, смеющиеся ныне: пияны они были до крайней степени, и колея их была столь крива, что они едва ли не скидывали трупы у дверей домов. Но тут они выехали в Спиттль-фильдс, и я, бежавший рядом с ними в изумленьи не то в горячке (что сие было, мне неизвестно), внезапно увидал огромную яму почти у самых ног моих; я резко остановился, заглянул в нутрь ея и тут, качаясь на самом крае, испытал внезапное желание кинуться вниз. Но в сей момент телега подошла к яме, ее развернули, чему сопутствовало немалое веселие, и тела сброшены были во Тьму. Плакать я тогда не умел, зато нынче умею строить, и намерен соорудить на сем памятном месте лабиринт, где мертвые вновь обретут голос.
Всю ту ночь бродил я по открытым полям, порою давая волю страстям своим, пускаясь в громкое пение, порою погружен в раздумья самыя ужасныя: куда я попал? Я ума не мог приложить, что мне теперь делать, очутившись в огромном мире без всякой опоры. В собственный свой дом возвращаться я не намеревался, да сие и не представлялось возможным: я вскоре разузнал, что его сломали вместе с несколькими протчими поблизости, столь омерзителен был воздух у них в нутри; таким образом, я принужден был отправиться странствовать, вновь проникнувшись былым духом блуждания. Теперь, однакожь, сделался я осмотрительнее, нежели в прежния времена: сказывали (и, помню, родители мои говорили), будто бы до мора видали в народе Демонов в человечьем обличьи, которые поражали всякого, кто им встретится, и те, которых поразили они, становились сами охвачены недугом; даже и в тех, кому довелось видеть подобных призраков (звавшихся полыми людьми[11]), произошли сильныя перемены. Как бы то ни было, таковы были расхожие слухи; теперь я полагаю, что сии полые люди происходили от всех тех выделений и испарений людской крови, кои поднимались от города, подобно всеобщему стону. И стоит ли удивляться тому, что улицы стояли изрядно опустошенными; повсюду на земле лежали тела, от которых исходил запах, да такой, что я убегал, дабы уловить носом ветер, и даже те, которые живы оставались, были ни дать ни взять ходячие трупы, дышавшие смертью и друг на дружку взиравшие со страхом. Живы еще? да Еще не померли? — таковы были их обычные вопросы друг к дружке. Попадались, однакожь, и такие, которые ходили в оцепененьи, так что им дела не было до того, куда путь держат, а также и другие, оглашавшие воздух обезьяньим шумом. Были между ими и дети, чьи пени умирающего разжалобить могли; вирши их и по сие время отзываются эхом в закоулках и углах города:
Тихо! Тихо! Тихо! Тихо!
Все мы в яму валимся.
Вот так и был я посредством множества знаков научен тому, что жизнь человеческая твердого направления не имеет — управляет нами Тот, Кто, подобно мальчишке, тычет перстом в самую внутренность паутины и разрывает ее, нимало не задумавшись.
Вздумай я задерживаться на своих разнообразных приключениях в бытность улишным мальчишкою, сие утомило бы читателя, для того я не стану более о них рассказывать до поры. Теперь же возвращаюсь к своим размышлениям, происходящим от сих событий, и к моим рассуждениям о слабости и причудливости жизни человеческой. После того, как Чума утихла, чернь вновь стала радоваться своими карнавалами, церковными процессиями, плясками вокруг майского шеста, элем на Троицын день, предсказаниями судьбы, ярмарочными представлениями, лоттереями, полночными гуляньями и непристойными балладами; я же, однако, был из иного теста. Я оглядывался вокруг себя и проникал умом в то, что произошло, не давая сему миновать, подобно сну больного или же сцене, лишенной повествования. Я видел, что весь мир есть лишь огромный перечень бренных дел и что Демоны, быть может, разгуливают по улицам, тогда как люди (многие из оных на пороге смерти) предаются разгулу: я видел мух на сей навозной куче, именуемой землею, а после рассуждал о том, кто же их Повелитель.
Но вот уж распускается плетенье Времени, ночь прошла, и я возвратился в контору, где Вальтер Пайн стоит сбоку от меня, постукивая башмаком об пол. Долго ли просидел я тут, погруженный в воспоминанья?
Я размышлял о мертвых, сказал я поспешно, Вальтер же на сии слова отворотил от меня лицо и якобы принялся искать свое правильце — не любит он слушать моих рассуждений о подобных вещах, так что я, дождавшись, пока он усядется, переменил свой предмет: пыли здесь, как на верхушке стряпухина шкапа, вскричал я, Вы поглядите на мой палец!
Тут ничего не поделаешь, говорит он, ведь пыль, ежели ее убрать, тотчас опять возвращается.
Теперь я расположен был к веселию в разговоре с ним: стало быть, пыль, то бишь, прах, спросил я его, бессмертен, и мы можем видеть, как он летит по ветру через века? Но коль скоро Вальтер ответа не давал, я вновь принялся шутить с ним, дабы развеять его меланхолическое настроенье: что же есть прах, мастер Пайн?
А он поразмышлял немного: несомненно, что частицы материи.
Так, значит, все мы суть прах, не правда ль?
Он же притворным голосом пробормотал: ибо прах ты, и в прах возвратишься,[12] а за сим состроил кислую мину, но тем лишь сильнее рассмешил меня.
Я подошел к нему и положил руки на плечи ему, от чего он несколько задрожал. Успокойтесь, говорю, у меня хорошия новости имеются.
Что же за новости?
Теперь я с Вами согласен, отвечал я. Я расположу гробницу чуть поодаль от Спиттль-фильдской церкви. Притом ради Вас, Вальтер, не по совету сэра Христ., но единственно ради Вас. И позвольте сообщить Вам тайну (тут он склонил голову): строить ее мы будем большею частию под землей.
Я об этом мечтал, сказал он. Более он не разговаривал и держался ко мне спиною, занимаясь своими трудами; правда, довольно скоро, когда он склонился над своими листами, услыхал я его негромкое насвистывание.
Нам надлежит поторапливаться, окликнул я его, беря перо и чернила, ибо церковь должно построить сим же годом.
А годы сменяются куда как быстро, прибавляет Вальтер, и вот уж он исчез, а я возвратился во времена Напасти, когда отправился странствовать средь множества ходячих остовов, источающих отраву. Поначалу меня словно бы швыряло то кверху, то книзу от злокозненных происшествий Фортуны, я сделался добычей игры случая, покуда однажды ночью не отыскал нить в своем лабиринте трудностей. Стояла последняя неделя Июля, около девяти часов вечера, я проходил мимо шляпной лавки близь Таверны Трех бочонков на Редкросс-стрите. Ночь была лунная, однако Луна, находясь позади домов, сияла лишь косыми лучами, и небольшой поток света ея исходил из маленькой улочки, одной из тех, что шли поперек дороги. Я приостановился, дабы взглянуть на сей свет, как тут из улочки вышел худощавый человек, высокой и недурной собою, одетый в бархатный камзол, перевязь и черный плащ; с ним вместе выступали две женщины, у коих вокруг нижней части лица повязаны были белые льняные платки (с тем, чтобы оберечь их носы от чумных запахов). Мущина шел споро, спутницы же его силились за ним поспевать, и тут, к невыразимому моему изумленью, он указал на меня (одетого в рваный плащ и разбитые башмаки): вот она, рука, яснее не бывает, говорит он, видите ли вы ее над самою его головою? Возбудившись до крайности, он стал меня звать: мальчик! Мальчик! Поди сюда ко мне! Поди сюда ко мне! Тут одна из женщин сказала: не приближайтесь к нему, ибо откуда Вам знать, нет ли у него Чумы? На что он отвечал: не бойтесь его. А я в ответ на сии слова подошел к ним поближе.
Кто ты таков? говорит он.
Я бедный мальчишка.
Что ж, у тебя и имени нету?
И тут мне, странное дело, припомнилось мое школьное чтение: Фаустус, говорю я.
Осмелюсь заметить, отвечает он, что Диаволу тебя не поймать; услыхавши сии слова, обе женщины от души рассмеялись. За сим он дал мне монету: будет тебе шестипенсовик, говорит, естьли с нами пойдешь. Поразмысли, крошка Фаустус, какия времена нынче стоят, деньги немалыя, а мы тебе дурного не причиним.
Я прижал ее к себе, так крепко, как школьник прижимает птичье гнездо, однако уговорить меня было не просто: что, если сии суть зловонные призраки, Духи мора, или же они являют собою переносчиков заразы? Но тут на мысль мне снова пришли слова женщины — не приближайтесь к нему, — и я предположил, что предо мною человеческия создания, не тронутые тленом. Я пройду с вами по пути небольшое расстоянье, говорю я, коли вы мне укажете надлежащую на то причину. Тут я заметил, что выраженье лица мущины переменилось, он же отвечал: коли пойдешь со мною, крошка Фаустус, то я спасу тебя от погибели, в сем не сомневайся.
И вот я зашагал вместе с ними, и мы уж прошли немалый путь по Фенчерч-стриту, как вдруг задул сильный ветер, так что с самых кровель начала падать наземь черепица. Дороги были до того темны, что я испытывал смятенье, точно паломник в пустыне, но вот наконец мы подошли к узкой улочке (то бишь, к Блек-степ-лену). Тут меня повели длинным неосвещенным проходом, где я ощупью отыскивал дорогу, будто подземный работник в пещерах угольной ямы; не было там ни фонарщика, ни стражника, что освещал бы дорогу, однако сопутники мои двигались шагом спорым, покуда мущина не добрался до деревянной дверцы, в каковую трижды постучал и прошептал Мирабилис (то, как я узнал, было его имя). Войдя в сие жилище, я огляделся вокруг и увидал, что предо мною хлибкой домишко, стены стары и развалены, комнаты жалки и тесны, в них горят лишь тусклыя свечи. Тут были мущины и женщины, числом не менее тридцати; притом люди не самого худшего роду, но, так сказать, из среднего сословия. Поперву они глядели на меня странно, однако Мирабилис подвел меня к ним за руку с такими словами: у него над головой был знак, он есть зерно, отделенное от плевел, и протчее в сем роде. Поначалу меня охватило великое смущенье, однако, увидавши, что собрание мне от всего сердца улыбается и принимает меня в свои ряды, мысли мои несколько успокоились. Мирабилис усадил меня на низенький стул, за сим принес мне деревянную посудину с мутным вином и предложил мне выпить его, назвавши сердечною настойкою; я проглотил его без разбору, и меня прошиб страшный пот, так что сердце мое заколотилось. После Мирабилис спросил меня, кого я желаю видеть. Я сказал, что никого не желал бы видеть столь сильно, сколь мать свою, покуда не засмердела (спутанный речи мои показывали, что вино совершало свое дело у меня в нутри). Тогда он взял зеркало, бывшее в комнате, и, снова его поставивши, предложил мне заглянуть в него, что я и сделал, и там увидал точный образ матери — в том одеянии, какое она обыкновенно носила, за работою со своей иглой. Воистину, сие было до того поразительно, что, будь у меня шапка на голове, слетела бы от вставших дыбом волос.
Я поставил стакан, и самыя мысли мои будто остановились: я не в силах был поворотить взора никуда, кроме как на лицо Мирабилиса, который теперь держал речь пред собранием, рассуждаючи о пламени, погибели, опустошении, о дожде, жаркому ветру подобном, о Солнце, красном, что кровь, о том, как мертвые, и те сгорят в могилах своих (таким образом пророчествовал он о том, что городу суждено сгореть). Общество было не чета Квакерам: те знай себе: спешу поведать, да дозвольте испросить, да внемлите слову моему; эти же, как мне в моем растерянном состояньи мнилось, смеялись и шутили друг с дружкою. После помазали они свои лбы и запястия, чем — сие мне неведомо, и как будто собрались уходить. Я поднялся, чтобы итти, но Мирабилис положил свою ладонь на мою руку: сиди на месте, говорит, а я к тебе еще подойду. Тут я немного напугался, что останусь один, и он это заметил: не бойся, крошка Фаустус, продолжал он, ничто тебе не причинит вреда, ниже заговорит с тобою, а естьли услышишь какой шум, то не шелохнись, но сиди тихонько на месте. Итак, он взял одну из свечей, и они отправились в другую комнату через дверцу в роде двери чулана; когда же он затворил за собою дверь, то я заметил оконце, сделанное из одного лишь широкого куска стекла, что смотрело в ту комнату, в которую они взошли. Меня тянуло подглядывать, однако я не смел пошевелиться ни за что на свете, и под конец, утомленный и изможденный удивительными событиями сей ночи, погрузился в крепкой сон; а прежде того до меня будто бы донесся визг, в роде кошачьего.
Так и началась странная моя судьба. Я отдыхал у Мирабилиса семь дней, и ежели какому читателю вздумается осведомиться, для чего я так поступил, я отвечу: во-первых, был я всего лишь бедным мальчишкою и увидал в зеркале свою мать; во-вторых, Учение Мирабилиса истинно, как я разъясню далее в сем сочиненьи; в-третьих, самым замечательным обстоятельством в Чумной год было то, что все его общество спасли от заразы его отправленья и пророчества; в-четвертых, все вышеизложенное вызывало во мне любопытство, а голод и жажда суть желанья, с коими ничто не сравнится по ярости и силе. Нынче я и рад был бы разучиться тому, чему научился, однако память моя мне сего не дозволяет.
Теперь войду в подробности: подобно пияному, Мирабилису случалось кружиться и плясать, оборачиваясь кругом по нескольку раз, под конец же он падал наземь, потрясенный, и несколько времени лежал, словно мертвый; меж тем собрание всячески заботилось о том, чтобы ни один комар, мушка или другое животное до него не прикасалось; после он, внезапно вскочивши, сообщал им сведения, относящиеся до истинного положения их дел. Порою, упавши наземь, он принимался шептать неразборчиво какому-то существу, которого было не видно и не слышно. После же оборачивался и говорил: дайте пить, скорее, что угодно. Несколько раз он, бывало, повертывал лицо к стене, неотрывно и жадно в оную вглядываясь, подавая оной знаки рукою, как будто бы вел беседу с неким существом; пот его прошибал такой, что проникал сквозь одежды и выступал на нем, словно роса, после же, поднявшись и оправившись от потрясенья, он желал выкурить трубку табаку. А в час пред сумерками он шептал мне, что тех, кого он избрал (как был избран я), должно очистить и освятить жертвою, и что в причастии нашем хлебу должно смешиваться с кровью младенца. Однако подобныя вещи не следует предавать бумаге, но изъяснять устною речью, что я, быть может, сделаю, когда мы наконец увидимся.
На сей раз скажу лишь, что я, строитель церквей, не являюсь ни Пуританином, ни Роялистом, ни Кальвинистом, ни Католиком, ни Иудеем, но принадлежу к той старейшей вере, что заставляет плясать тех, которые сходятся в Блек-степ-лене. И верование сие есть то, в коем наставлял меня Мирабилис: Тот, Кто создал мир, есть также и Создатель смерти, и гнева злых Духов нам возможно избегнуть, единственно совершая зло. Из недостатков сего Создателя произрастают различные виды зла: так, тьма рождается из его страха, тени из его невежества, а из слез его вытекают воды мира сего. Адам после грехопадения не заслужил помилования, и все живущие на земле прокляты. Грех есть вещество, а не качество, и передается от родителей к детям; души людей телесны, и бытием своим обязаны распространению или передаче из одного колена в другое, а сама жизнь есть укоренившаяся смертная зараза. Крестим мы во имя Неизвестного Отца, ибо истина в том, что Господь неизвестен. Христос был Змием, обманувшим Еву, и в облике Змия вошел в лоно Девы; он притворился, будто умер и снова восстал, однако поистине распят был Диавол. Далее мы учим, что Дева Мария после рождения Христа раз вышла замуж и что Каин принес человечеству много добра. Вместе со стоиками полагаем мы, что грешим неизбежно или же в содействии, а вместе с астрологами — что все события в жизни человеческой зависят от Звезд. Молимся же мы так: что есть печаль? То, что питает мир. Что есть человек? Неизменное зло. Что есть тело? Сплетенье невежества, первопричина всякого безобразия, узы тлена, темное укрытие, живая смерть, гробница, какую несем мы в нутри себя. Что есть Время? Избавление человеческое. Сии суть Древния Учения, и я не стану утруждать себя перечислением многочисленных тех, которые сие положение толковали, а вместо того посредством своих церквей верну их нынче назад, в память сего и будущих веков. Ибо, когда я познакомился с Мирабилисом и его собранием, то стал познавать музыку Времени, что, подобно барабанной дроби, слышна издалека тем, которые держат уши навостренными.
Но двинемся несколько далее: тому, что Сатана есть Господь мира сего и достоин поклонения, я предоставлю непреложные доказательства, и первое есть полновластие поклонения ему. Обитатели Гишпании поклоняются Гоблинам, живущие в Калькутте поклоняются статуям Диавола, Молох был Богом Аммонитян, Карфагеняне поклонялись своему Божеству под именем Сатурна, а это есть Соломенный Человек наших Друидов. Главным Богом Сирийцев был Бааль-Зебуб или Беель-Зевул, Повелитель мух; другое имя его Бааль-Фегор, Повелитель Зияющий или Нагой, а Храм его зовется Бет-Пеор. Среди Финикийцев зовется он Бааль-Саман, под каковым именем понимают они Солнце. Среди Ассирийцев он зовется Адрамелехом, а также зовется Иисусом, братом Иуды. Даже на Британских островах Бааль-Саману поклонялись в подражание Финикийцам, и обычай сей продолжали Друиды, которые ни единого слова не предавали бумаге, но таинство свое воплощали посредством тайной Каббалы. Они приносили в жертву мальчиков, будучи такого мнения, что жизнь человеческую — в болезни ли отчаянной, в опасности войны ли — невозможно спасти, естьли за нее не будет страдать невинный мальчик. И далее: Демон происходит от Деймона, каковое слово без разбору используют вместе с Тео как обозначение Божества; Персияне зовут Диавола Дивом, что несколько походит на Divus или Deus; также ex sacramenti[13] разъясняется у Тертуллиана как exacramentum или экскремент. Таким образом и возникают следующие вирши:
Плутон, Иегова, Сатана, Дагон, Любовь,
Молох, Дева, Фетис, Диавол, Иов,
Пан, Яхве и Волкан, разящ огнем,
Иисус, Друиды — все едины в Нем.
Вальтер поднимает взор и говорит: Вы слыхали, что человек какой-то пел?
Ничего я, Вальтер, не слыхал, кроме Ваших звуков, а из них какая уж музыка.
Все же мне не померещилось, говорит он после перерыва, не иначе кто из рабочих.
Вы сами работайте, отвечал я, да пользуйтесь не толико ушами, колико глазами, иначе Вы причудами своими все время, какое у нас есть, в дребезги разбиваете. И от сих слов он слегка залился краскою.
Теперь слышу, как он царапает пером, делает копию чертежа моего, и, покидая сферу воспоминаний, слышу шумы мира, в коем того гляди потону: дверь скрыпит на петле, ворона кричит, чей-то голос раздается, и я снова обращаюсь в ничто, ибо тяжкой это труд — противостоять тем, протчим звукам Времени, что подымаются и опадают, будто биенье сердца, и несут нас вперед, к нашей могиле.
Но оставимте сей предмет и заглянемте в начало событий и в их далекий конец: сии Друиды устраивали свои ежегодные сборища в Лондоне, близь места, что нынче зовется Блек-степ-леном, и священныя таинства их передавались избранным Христианам. Иосиф Ариматейский, кудесник, что бальзамировал тело Господа их Христа, послан был в Британию, где Друиды оказывали ему большие почести; он-то и основал первую церковь Христиан в Гластонбури, где святой Патрик, первый Аббат, погребен был под каменною пирамиддою. Ведь утвердиться в Британии столь скоро Христианам сим позволила власть Друидов, обладавших немалым влиянием, а также способствовали им преданья о волшебствах. Итак, под тем местом, где ныне возвышается Батский кафедральный собор, был Храм, возведенный в честь Молоха, или же Соломенного Человека; там, где теперь Св. Павел, был Храм Астарты, к коему Бриты относились с великим почитанием; там же, где ныне стоит Вестминстерское аббатство, возведен был Храм Анубис. Со временем же и собственныя мои церкви поднимутся с ними рядом, и тьма станет взывать ко тьме еще более великой. В сей рациональный, машинный век попадаются такие, что называют Демонов простыми жуками или Химерами, и коли сии люди желают верить в господина Гоббеса,[14] Грешемитов[15] и протчие им подобные пустяки, то разве возможно им помочь? Противуречить им не следует, коли они решились не поддаваться убеждениям; я же обращаюсь к таинствам безмерно более священным и, объединившись с Духами-Хранителями сей земли, кладу камень на камень в Спиттль-фильдсе, в Лаймгаусе и в Ваппинге.
Стало быть, каждую часть мне надлежит описывать по порядку: в мыслях у меня было дать вам предисловие к моей Спиттль-фильдской церкви, ибо путь сей долог и цели не имеет, ведет же нас в сем случае к гробнице или лабиринту, каковой я построю подле сей величественной церкви. Рядом со мною лежит донесение о Коттской дыре (или доме под землей, как его называют), недавно обнаруженной в двух милях от Циренцестера, в участке земли, известном в округе под именем Кольтонова поля. Двое рабочих копали могильную яму у подножия холма (каковую вырыли уже на четыре фута в глубину), как вдруг заметили, что земля на той стороне, рядом с холмом, неплотно засыпана, и тут обнаружили вход в чрево холма, показавшийся им весьма странным — скорее произведением Искусства, нежели Натуры; взявши фонарь, они взошли в нутрь. Там попали они в ужаснейшой проход, не более ярда в ширину и четырех футов в высоту, жаркий, словно пещь. Запах в нем стоял, как в могиле, и проход наполовину заполнен был обломками; также имелись на стене таблички, и не успели рабочие до них прикоснуться, чтобы пощупать, из чего они сделаны, как те рассыпались в прах. Оттуда открывался другой проход в квадратную комнату, в которую взошедши, они увидали в дальнем конце, естьли смотреть поперек комнаты, скелет мальчика или малорослого мущины; рабочие в ужасе поспешно покинули сие темное помещение, как тотчас, не успели они выбраться на воздух, холм снова провалился под землю.
Мне же по прочтении сего отчета в голову пришло следующее: сие было место таинств, о каких некогда рассказывал мне Мирабилис. Здесь мальчика, которого надлежит принести в жертву, заключают в камеру под землей, вход в кою загороживают большим камнем; здесь сидит он во Тьме семь дней и семь ночей, за каковое время ему надлежит пройти через Врата Смерти, а после, на восьмой день, труп его выносят из камеры с бурным ликованием; самую сию камеру называют после того священным местом, Храмом, поставленным во имя Повелителя Смерти. Итак, когда я сказывал Вальтеру о нашей новой гробнице, или же укрытии, мысли мои погребены были глубоко в низу: собственный мой дом под землей будет вправду темен — истинный лабиринт для тех, кому суждено быть тут положенными. Притом не будет он и столь пуст, сколь Коттова дыра: могильных камней или склепов здесь нету, но рядом находится яма, нынче совсем заложенная и позабытая, куда сброшены были мои родители, а также многия сотни (вернее сказать, тысячи) трупов. Сие есть огромный курган смерти и мерзости, и церкви моей от сего будет немалое преимущество; сие мне некогда описал Мирабилис, сиречь, то, что зерно, когда умирает и гниет в земле, снова прорастает и живет, от того, сказал он, там, где много мертвых, людей, положенных в землю, похороненных, и только, — там средоточие власти. Коли приложить ухо к земле, то я слышу, как они лежат, перемешаны друг с дружкой, и слабые голоса их отзываются эхом в моей церкви — они для меня суть и колонны, и основанье.
Вальтер, вскричал я, будет Вам спать, возьмите перо! Время не дает нам роздыху, а потому пишите в Комиссию так. Милостивые государи, дозвольте сообщить Совету, что Спиттль-фильдской церковный двор, каковым он первоначально изображен был в Инспекторской бумаге, выйдет столь мал, что погребения сделаются чрезвычайно трудны. Мне пришлось бы занять стояк колокольни и подножье колонн во внутренности церкви, дабы создать больше пространства, однакожь я замыслил гробницу, отделенную от главного сооружения (по желанию самого сэра Х-фора). Подобный способ построения гробницы имел хождение в четвертом веке, в чистейшие времена Христианства, как вы можете видеть из приложенного чертежа. Кроме того, на земле я возвел белую пирамидду, на манер Гластонбурийской церкви, только малую и выложенную нетесаным камнем без извести, сие тожде на манер ранних Христиан. Все вышеперечисленное нижайше предоставляю, да скорее пишите, Вальтер, покуда горячая пора не прошла.
Так скрываю я свое намеренье лицемерием, подобно плутовскому мошеннику, и сими временными подмостками слов пользуюсь, дабы не выказывать своей цели. Что же до самой камеры: она будет сплошной в тех лишь частях, что поддерживают вес, а в нутри задумана будет так, чтобы ей образовывать весьма хитроумный лабиринт. В толще стен разместил я полости, где сделаю такие знаки: Нергал, то бишь, Могильный Свет, Ашима, то бишь, Изъян, Нибас, то бишь, Виденье, и Тартак, то бишь, Прикованный. Сии подлинные верования и таинства не следует надписывать простыми буквами, ибо чернь, пребывая в невежестве, сорвет их в страхе. Однако ежели разгромления не произойдет и сие останется схоронено от обычных глаз, лабиринт сей продержится тыщу лет.
Теперь же послушайте о том, как мертвые взывают к живым; произошло сие, когда творение мое поднялось над погребалищем. Обычай нашего народа таков, чтобы сыну каменщика возлагать самый высокой, последний камень на верхушку колокольни, там, где фонарь. Сей мальчишка, Томас, сын г-на Гилла, был резвой сорванец, которому пошел десятый или одиннадцатый год, и до того ладно сложен: лицо его было светло и покрыто цветущим румянцем, а волос на голове, густой, спускался много ниже плеч. В утро своего восхождения пребывал он в отличнейшем расположении духа и видел в том веселую забаву, когда вылезал на деревянные леса и легко направлял стопы свои к колокольне. Рабочие и каменщик, отец его, глядели в верх и окликали его: что, Том, тяжко? и давай, шагай выше! и протчия замечания в таком роде, я же молча стоял у своей пирамидды, лишь недавно поставленной. Но тут налетел внезапной порыв ветра, и мальчик, уже приближившийся к фонарю, словно бы пал духом, когда облака пронеслись у него над головою. Мгновение он неотрывно глядел на меня, и я крикнул: вперед! вперед! И в самый сей миг, когда он подходил к башенке со шпилем, доски лесов, расположенныя ненадежно или же гнилыя, с треском разошлись, и мальчик, оступившись, упал с колокольни. Он не закричал, однако лицо его, казалось, выразило удивленье; кривыя линии красивее прямых, подумал я про себя, когда он полетел с главного сооружения и свалился, будто спелый плод, к самым моим ногам.
Отец его, каменщик, зовя на помощь, кинулся в сторону пирамидды, где лежал теперь Томас, а рабочие последовали за ним, пораженные. Однако кончился он не сразу. В голове его была контузия, которой я не мог не заметить, склонившись над его телом; кровь бежала из его рта, будто из миски, и лилась наземь. Все собравшиеся вокруг стояли, застывши, как изваяние, неподвижно и безмолвно, и я едва сдержался, чтобы не улыбнуться при виде сего; однако сокрылся, придавши лицу горестное выражение, и направился к отцу, который готов был рухнуть от горя (смерть сына и вправду дурно воздействовала на его внутренности и мало-помалу затащила в могилу в след за ним). Небольшая толпа народу собралась поглазеть с выкриками что случилось? да неужто совсем помер? да бедняжка! но я взмахом отогнал их. За сим я, крепко обнявши г-на Гилла, помолчал, дабы помочь ему обрести присутствие духа; он бежал из тюрьмы, произнес я наконец, однако тот взглянул на меня странно, и я остановил себя. Тут каменщик совершенно одурел от горя; он и всегда был малым угрюмым и нелюдимым, но в нещастьи своем накинулся на Господа и Небо, да с такими бещинствами, что я не мало порадовался. Я хранил молчание, однако в голове моей, глядючи на маленькой труп, крутилось сие размышленье: он прекрасен в смерти, ибо не страшился ее. Тут отец принялся-было расстегивать сыну пряжки на башмаках, с какою целью — сие мне неизвестно, но я отвел его прочь и заговорил с ним ласково. Как бы то ни было, сказал я, дозвольте похоронить его там, где он упал, и в соответствии с обычаем — на что тот в мучениях своих дал согласие. После начал он громко блевать.
Вот так все и предоставилось мне для достижения моей цели. Существует эдакая смехотворная мудрость, мол, церковь крови не любит, однако она тут никак не уместна, ибо причастию должно смешиваться с кровью. Так обрел я жертву, которой недоставало Спиттль-фильдсу, притом не от собственной руки: убивши, так сказать, двух зайцев, я, едучи в карете от Вайтчапеля, чрезвычайно ликовал. Я в яме, однако забрался столь глубоко, что могу видеть сияние Звезд в полдень.
2
В полдень они приближались к церкви в Спитал-филдсе.
Экскурсовод, остановившись перед ее ступенями, звала:
— Скорее! Скорее! — Дождавшись, она повернулась к ним лицом и заговорила (при этом ее левое веко подергивал нервный тик). — Со зданием вроде этого требуется воображение. Видите, в каком оно состоянии? А должно быть хорошенько отделано и почищено, как верхушка.
Она неопределенно указала на шпиль, после чего наклонилась отряхнуть грязь или пыль с кромки своего белого плаща.
— Что это там такое упало? — спросил кто-то из группы, заслоняя глаза от света правой рукой, чтобы яснее видеть небо вокруг церковной колокольни, но голос его затерялся в дорожном шуме, стихшем лишь на мгновение.
Рев грузовиков, которые выезжали из ворот рынка перед церковью, и грохот дрелей, взрывавших поверхность Коммершл-роуд чуть поодаль, сотрясали всю округу, так что казалось, будто земля под ногами у них дрожит.
Потерев пальцы бумажной салфеткой, экскурсовод жестом пригласила группу пройти вперед; они торопливо двинулись из шумного места в кажущийся хаос улиц и проулков рядом с церковью, почти не замечая людей, смотревших на них без всякого любопытства. На узком тротуаре возникла сутолока — экскурсовод внезапно остановилась и, пользуясь относительной тишиной вокруг, перешла на более доверительный тон:
— Немцы в группе есть? — и, не дожидаясь ответа, продолжала: — Великий немецкий поэт Гейне — это он сказал, что Лондон не повинуется воображению и разбивает сердце. — Она опустила глаза на свои записи. Из ближайших к ним домов доносилось бормотание голосов. — Однако и другие поэты говорили про Лондон, что в нем заключено нечто великое и нескончаемое.
Она взглянула на часы. Теперь группе слышны были иные уличные звуки: бормочущие голоса смешались с речью, звучавшей по радио или телевизору; одновременно улицу, казалось, наполнила разнообразная музыка, поднимавшаяся в воздух над крышами и трубами. Особенно выделялась одна песня, которая доносилась из нескольких лавок и домов; взмыв над остальными, вскоре и она исчезла в небе над городом.
— Если встать здесь и посмотреть на юг, — тут она повернулась к ним спиной, — мы увидим места, где распространялась Великая чума. — Поблизости перекликались какие-то дети, и она повысила голос. — Вам, наверное, трудно себе представить такое, но болезнь унесла семь тысяч человек в одной только этой местности, а также сто шестнадцать могильщиков и гробокопателей. — К тому моменту она уже вспомнила свою речь и знала, что как раз на этих словах они засмеются. — А вот здесь, — продолжала она, оборвав их, — стояли первые дома.
Они вгляделись в том направлении, куда она указывала, и поначалу увидели лишь очертания большого здания, где помещались какие-то учреждения; в его затуманенной стеклянно-зеркальной поверхности отражалась колокольня спиталфилдской церкви. Мокрая от недавнего ливня дорога отражала свет неоновых вывесок магазинов, ламп в учреждениях и жилых домах, хотя день был в разгаре. Сами здания были выкрашены в разные цвета: серый, голубой, оранжевый и темно-зеленый; некоторые размалеваны рекламой или картинками.
Издалека до нее донесся шум поезда.
— А вот тут, где мы сейчас стоим, были открытые поля, куда свозили мертвых и умирающих.
И они, взглянув на местность, где некогда были чумные поля, увидели лишь рекламные щиты, окружавшие их: современный город, сфотографированный ночью, слова «ЕЩЕ ОДИН НА ДОРОЖКУ», светящиеся в темном небе над ним; историческую сценку, тонированную под размытую сепию, что придавало ей сходство с иллюстрацией из старинного тома с гравюрами; увеличенное лицо улыбающегося мужчины (правда, здание напротив отбрасывало глубокую тень, которая срезала правую часть лица).
— Это всегда был очень бедный район, — говорила она.
Мимо них между тем прошествовала четверка детей, чьи крики и свист были слышны и прежде. Не обращая внимания на незнакомцев, они скандировали, глядя прямо перед собой:
Зачем тебе в нору?
Камень ищу!
А камень зачем?
Нож наточить!
А ножик зачем?
Тебя зарубить!
Дети зашагали дальше, потом обернулись и уставились на экскурсантов, а женщина тем временем вела свою группу вперед уже с меньшим энтузиазмом, пытаясь вспомнить еще какие-нибудь истории об этих местах; если же ничего не придет в голову, решила она, нужно их просто выдумать.
И вскоре дети заполнили улицы вокруг спиталфилдской церкви — они выходили из школы, крутясь и хохоча, перекрикивались бессмысленными словами, пока не поднялся общий клич: «Все в круг! Все в круг!» И раздался вопрос: «Кому водить?», и звучал, пока не был дан ответ: «Тебе водить!». В центр круга вытолкнули мальчугана, завязав ему глаза старым носком, и трижды крутнули на месте. Он стоял неподвижно, считал про себя, а дети плясали вокруг и вопили: «Мертвец, восстань! Мертвец, восстань!» Вдруг он резко бросился вперед, вытянув руки перед собой, и все разбежались, крича от возбуждения и страха. Некоторые из убегавших кинулись в сторону церкви, но войти в ее двор никто не осмелился.
Мальчик по имени Томас наблюдал за ними оттуда, пригнувшись за небольшой пирамидой, возведенной одновременно с церковью. В предвечернем солнце его тень легла на грубый, бесцветный камень, и мальчик водил пальцем по его выемкам и бороздкам, боясь взглянуть на детей прямо и все-таки не желая упустить ни одного их движения. Ревущие грузовики выруливали на Коммершл-роуд, поднимая в воздух облака пыли, и Томас чувствовал, как дрожит пирамида. Когда-то он с удивлением заметил, что над открытым огнем дрожит самый воздух, и с тех пор это движение всегда ассоциировалось у него с теплом. Пирамида была слишком горяча, хоть он этого и не ощущал. Отскочив от нее, он побежал к церкви; стоило ему приблизиться к ее стене, как звуки внешнего мира ослабли, словно их приглушила сама каменная кладка здания.
Церковь, когда он подошел к ней поближе, изменила свои очертания. На расстоянии это было все то же великолепное сооружение, поднимавшееся над скоплением дорог и улочек, что окружали Брик-лейн и рынок; это была массивная громада, которая словно перегораживала прилежащие улицы, с колокольней и шпилем, видными на две с лишним мили вокруг, и тот, кто ее замечал, указывал на нее и говорил спутникам: «Вот Спиталфилдс, а рядом — Уайтчепел». Но теперь, когда Томас к ней приблизился, она из одного большого здания превратилась в совокупность отдельных частей: одни теплые, другие холодные и сырые, третьи — в вечной тени. Ему известна была каждая деталь фасада, каждая разваливающаяся опора и каждый замшелый уголок, поскольку именно сюда он приходил посидеть едва ли не каждый день.
Иногда, оставив позади пятнадцать ступенек, Томас входил в саму церковь. Он опускался на колени перед небольшим алтарем сбоку, прикрывая глаза руками, словно в молитве, и представлял себе конструкцию своей собственной церкви: он по очереди создавал вход, неф, алтарь, колокольню, но потом всегда вынужден был начинать заново, заблудившись в череде невиданных залов, лестниц и часовен. Однако эти путешествия во внутреннюю часть церкви были редки, поскольку он не знал наверняка, останется ли здесь в одиночестве, — эхо шагов, отдававшееся за спиной, в полумраке, заставляло его дрожать от страха. Однажды его вывели из забытья голоса, хором повторявшие нараспев: «Отведи от меня чуму, спаси от погибели, тяжела десница Твоя, того гляди, пропаду, пропаду…» — и он быстро ушел из церкви, не смея взглянуть на тех, что так нежданно нарушили его уединение. Но стоило ему выйти на улицу, как его снова охватили одиночество и покой.
От южной стены церкви ему видно было место, вероятно отведенное архитектором под кладбище; теперь же оно представляло собой всего лишь клочок земли, где росли какие-то деревья, жухлая трава, а рядом стояла пирамида. От восточной стены не было видно ничего, кроме гравийной дорожки, которая вела к старому подземному ходу, заложенному досками. Серые камни, громоздившиеся у входа, свидетельствовали о том, что прорыт он давно (и, может быть, является ровесником самой церкви), а во время последней войны его использовали в качестве бомбоубежища, и с тех пор он, как и сама церковь, пришел в запустение. Об этом «доме под землей», как его называли местные дети, набралось множество рассказов. Поговаривали, будто ход ведет в лабиринт коридоров, зарывающихся в землю на многие мили, а дети рассказывали друг другу истории о привидениях и трупах, которые по-прежнему можно найти где-то там, внутри. Но Томас, хоть и верил в подобные вещи, всегда чувствовал себя в безопасности, когда присаживался у камня церкви, — как сейчас, убежав от пирамиды, с глаз играющих детей. Лишь оказавшись тут, он попытался избавиться от воспоминаний о событиях того дня.
Он ходил в школу Св. Катерины неподалеку. Угольно-серыми утрами, сидя за партой, он с удовольствием глотал стоявший в классе сладковатый дух мела и дезинфектанта, радуясь ему не меньше, чем отчетливому запаху собственных книжек и чернил. На занятиях истории (которые дети называли между собой уроками «тайны») он любил, к примеру, записывать имена или даты и смотреть, как растекаются чернила по просторам белой бумаги его тетради. Но когда раздавался звонок, он выходил, нерешительный и одинокий, в заасфальтированный школьный двор. Посреди всего этого визга и крика он незаметно перемещался от одной группки к другой, а то делал вид, будто нашел что-то интересное у стен и ограды, вдали от остальных детей. Но когда удавалось, он слушал их разговоры: именно так он узнал, что, если произнести молитву Господу задом наперед, можно вызвать дьявола; еще он узнал, что, если увидишь мертвое животное, надо плюнуть на него и повторить: «Уйди, уйди, зараза, прочь, меня не трожь ты в эту ночь». Он слыхал, что поцелуй отнимает от жизни минуту и что черный жук, ползущий по твоему башмаку, означает, что кто-то из твоих друзей скоро умрет. Все эти вещи он хранил в памяти — они казались ему знанием, которым необходимо обладать, чтобы походить на остальных; те каким-то образом приобрели это знание естественным путем, ему же следовало его найти, а после беречь.
Ведь его по-прежнему тянуло к ним — быть с ними, даже говорить, — и он не пытался скрывать эту тягу. В тот день в небе над головами детей пролетели, выстроившись, пять самолетов, и все стали показывать на них и хором повторять: «Война! Война!» И Томас присоединился к общему веселью; он не испытывал страха, но чувствовал себя, как ни странно, защищенным, пока прыгал и скакал, маша самолетам, и продолжал кричать вместе с остальными, когда те исчезли вдали. Но тут к нему подошел один мальчик, улыбаясь, заломил Томасу руку за спину, стал нажимать, словно на рычаг, поднимая ее кверху. Он не выдержал, вскрикнул от боли, а мальчик, торжествуя, прошептал ему: «Тебя сожгут или закопают? А ну, отвечай! Сожгут или закопают?» И в конце концов Томас пробормотал: «Закопают!» — и опустил голову.
— Громче скажи!
И он прокричал:
— Закопают!
Только тогда его мучитель отпустил его. Остальные мигом отреагировали на сцену Томасова унижения и, столпившись вокруг, запели:
Томас Хилл — как с ним быть?
То ль на щепки порубить,
То ли голову снять с плеч,
То ли в прянике запечь?
Он знал, что плакать нельзя, и все равно слезы бежали по его лицу, когда он стоял в центре школьного двора; увидев слезы, дети заорали: «Высохнут и улетят!» — а его всхлипывания утонули в реве самолетов, еще раз пролетевших над головой.
Теперь он присел у церковной стены так, что с улицы его практически невозможно было увидеть. Он глядел на траву и деревья, окаймлявшие это место, и пока с одной из ветвей на землю, медленно планируя, падал лист, видение сегодняшней боли и унижения успело исчезнуть. Голуби выстраивались в замысловатые фигуры вокруг Томаса и перед ним, крылья накладывались на крылья, наконец очертания их сделались неясными, и этот шелест его тоже успокаивал. Он повернул лицо к солнцу, и облака набросили на его тело лоскутное одеяло из теней; он поднял на них глаза — они, казалось, исчезали внутри церкви. А потом он карабкался к ним, карабкался на колокольню, пока облака не укрыли его, карабкался на колокольню, а чей-то голос выкрикивал: «Вперед! Вперед!»
Налетел ветер, неся с собой запахи, которые говорили о конце лета, и Томас, проснувшись, увидел, как солнечный свет покидает траву — было похоже на внезапно закрывшийся глаз. Мальчик встал. Пока он отходил от церкви, звуки окружающего мира возвращались; похолодало, и он, оказавшись на улице, пустился бежать, слегка неуклюже, будто на бегу не мог забыть о собственном теле. Он торопился домой, на Игл-стрит, улицу, отходившую от Брик-лейн, и по пути ему попадались люди, которые, взглянув на него, думали: «Бедняга!»
В тот день он был не единственным посетителем церкви. На месте, где сходятся три дороги (Мермэйд-элли, Табернакл-клоуз и Боллз-стрит) стояли двое мальчишек и молча ковыряли пальцами известку старой стены, и без того осыпающуюся.
Один из них посмотрел сбоку на церковь, возвышавшуюся в конце Табернакл-клоуз, и ткнул своего спутника в плечо:
— Хочешь в старый подземный ход спуститься?
— А ты?
— А ты?
— А ты?
— А ты?
Эту магическую формулу они повторяли, пока не оказались у запертых ворот церковного дворика, откуда им виден был вход в туннель, заложенный досками, успевшими прогнить и наполовину покрытыми листвой, которая расползалась по выгнутой крыше. Двое мальчишек протиснулись через ограду ворот, а затем, держась рядом, пошли к заброшенному лазу — тому, что был источником, породившим столько местных рассказов. У входа они опустились на колени и принялись стучать по доскам, будто колотили в чью-то входную дверь; потом оба начали тянуть деревянные планки, сперва опасливо, но вскоре энтузиазма и силы у них прибавилось: отошел один кусок, за ним другой, и наконец образовалось пространство, достаточное, чтобы войти. Они сели наземь и уставились друг на друга:
— Ты первый пойдешь?
— А ты?
— А ты?
— А ты?
Наконец один из них сказал: «Ты больше. Ты первый иди». Ответить на это было нечего; они поплевали на руки и соприкоснулись большими пальцами, прежде чем старший мальчик полез в сделанный ими вход, а другой последовал за ним.
Встав на ноги в темном проеме, они вцепились друг в дружку, словно им грозила опасность свалиться. Затем первый мальчик нерешительно начал спускаться по ступенькам, протягивая свою руку к руке спутника. Когда они шагали вниз, звук их частого дыхания был ясно слышен здесь, в тишине. Добравшись до низу, они остановились подождать, пока их глаза привыкнут к темноте: перед ними, казалось, возник подземный ход, правда, длину его определить было невозможно, а камни у них над головами покрывали надписи и рисунки. Старший мальчик двинулся внутрь коридора, приложив растопыренную правую ладонь к стене, хотя та была сырая и холодная; сделав шагов шесть или семь, он обнаружил с правой стороны комнату. Они нерешительно вглядывались туда, а вокруг них кружилась сгущающаяся тьма. В одном углу медленно вырисовались очертания кучи тряпья. Старший мальчик направился в эту маленькую комнату, и тут ему показалось, что тряпье приподнялось и зашевелилось, как будто что-то перевернулось во сне. Он закричал, в страхе отступив назад и опрокинув мальчика поменьше наземь. Что это — звук, идущий изнутри комнаты, или эхо его крика? Но оба они уже протиснулись обратно к лестнице и теперь улепетывали через проделанное ими отверстие. Вывалившись из туннеля наружу, они поднялись на ноги и постояли в тени церкви, глядя в лицо друг дружке, пытаясь обнаружить признаки страха, который оба испытали, а потом пустились бежать по гравийной дорожке к воротам, на улицу. Когда они снова сделались частью своего собственного мира, младший сказал:
— Я упал, колено разбил. Гляди!
Он сел на обочину дороги, и его стошнило в канаву.
— Йодом помазать можно, — ответил ему друг и повернул прочь, ожидая, что второй последует за ним.
А тьма росла, будто дерево.
Томас лежал на кровати; в то время, когда двое мальчишек улепетывали из туннеля, он руками устраивал на стенке театр теней. «Вот церковь, — шептал он сам себе. — А вот шпиль. Двери открываются — а где же народ?» Потом игра наскучила ему, и он перелистнул страницу своей книжки.
Они с матерью занимали два верхних этажа старого дома на Игл-стрит (под ними была мастерская по пошиву платья, принадлежавшая индийскому семейству). Его отец, пекарь, умер шесть лет назад: Томасу помнился человек, сидящий за кухонным столом: он берет нож, чтобы отрезать мяса, а затем падает набок с улыбкой на лице, а мать прикрывает рот рукой. Сначала он услышал, как отворяется входная дверь, потом — как мать взбирается по лестнице.
— Томас! — позвала она. — Томми, ты дома?
Во второй раз голос ее слегка задрожал, словно то, что он не ответил сразу, означало, что с ним случилось что-то плохое. Смерть мужа сделала ее боязливой; земля теперь превратилась в тончайшее стекло, через которое ей видна была бездна под ногами, и страх этот она передала сыну, который всегда предпочитал сидеть в своей комнатушке на чердаке.
Этими длинными летними вечерами он обычно лежал на кровати и читал, иногда спрятавшись под легкой хлопчатобумажной простыней, которая придавала страницам ровное, мягкое свечение. Когда мать поднималась по лестнице, он читал исторический роман для детей, называвшийся «Доктор Фауст и королева Елизавета». Он только что закончил главу, где королева-девственница послала за доктором после того, как ей сообщили о его магической силе, ибо один мудрец сказал ей, что, сумей она разгадать тайну Стоунхенджа, у нее родится дитя. И вот Фауст приплыл в Англию, едва избежав смерти, когда черный вихрь грозил перевернуть его утлое суденышко. Теперь же они вместе шли к великим камням. «Ей-богу, ничего я так не желаю, как познать их темные тайны!» — воскликнула королева с печальной улыбкой. «Поистине не следует Вам огорчаться, Ваше Величество, — сказал Фауст в горделивой манере. — Я со всем основанием полагаю, что смогу их разгадать». «Так забери вас нечистая сила, коли не сможете», — отвечала она свысока. И Томас стал быстро читать дальше, надеясь добраться до того места, где дьявол поднимает Фауста в воздух и показывает ему царства всего мира. Рядом с ним лежала еще одна книжка, которая называлась «Об английских мучениках»; он нашел ее в заднем помещении церкви, где она валялась выброшенная. Первая из историй, прочитанных им, повествовала о святом Гуго — о том, что крошка Гуго был «десятилетний ребенок, сын вдовы. Некто Коппин, язычник, заманил его в обрядовый дом под землей, где его мучили, палили огнем и в конце концов задушили. После тело его пролежало там семь дней и семь ночей, о чем никому не было известно. Как только тело Гуго вытащили из ямы, слепая женщина, прикоснувшись к нему и воззвавши к святому, вновь обрела зрение; за этим последовали и другие чудеса».
Томас часто глядел на изображения мучеников в этой книжке, на то, как смеющиеся люди кромсают их плоть; тела у них всегда были худые, желтые, внутренности же очень красные, а под каждой иллюстрацией стояла фраза, напечатанная готическим шрифтом: «Пророчество наших дней», «Жестокие руки», «Пожирающий огонь» и так далее.
Мать, перестав окликать его по имени, поднималась теперь по второй лестнице в его комнату; по какой-то причине ему не хотелось, чтобы она видела его лежащим на кровати раскинувшись, поэтому он вскочил и сел на стул возле окна.
— Как тут мой Томми? — сказала она, заторопившись к нему, и поцеловала его в лоб.
Он отпрянул, отвернув от нее лицо, а после, чтобы объяснить свой жест, притворился, будто рассматривает что-то на улице за окном.
— О чем ты задумался, Томми?
— Ни о чем.
Помолчав, она добавила:
— Холод какой тут, в этой комнате, правда?
Но он почти не замечал холода. После того как она ушла приготовить еду на вечер, он остался сидеть на стуле, не шевелясь, так, чтобы по лицу его пробегали тени. Из соседних домов до него доносились слабые голоса, а потом раздался бой часов; еще он слышал, как в чужих кухнях гремят тарелки и чашки, и тут мать позвала его вниз.
Спускался он медленно, пересчитывая ступеньки так громко, будто бросал кому-то оскорбления; входя в кухню, он выкрикивал разные слова, но на пороге резко остановился, увидев, что мать вступила в неравную борьбу с миром — миром, который тем вечером принял очертания деревянных стульев, валившихся ей под ноги, конфорок газовой плиты, не желавших загораться, и чайника, обжигавшего ей пальцы. Впрочем, он понимал: в этом маленьком пространстве росла еще и ярость, которую у матери вызывали дом и округа, откуда, она чувствовала, ей было не выбраться. Она только что уронила на пол кусок масла и теперь, уставившись на него, водила пальцами по столу, но тут заметила сына, стоящего в дверях.
— Все нормально, — объяснила она. — Просто мама устала.
Томас наклонился поднять масло и взглянул на ее туфли и лодыжки.
— Посмотри, какая пыль тут, — говорила она. — Нет, ты только посмотри!
Внезапный гнев в ее голосе встревожил его, но, поднявшись с пола, он спросил бесстрастным голосом:
— Откуда берется пыль?
— Ой, Томми, не знаю — от земли, наверно.
Отвечая, она с растущим отвращением оглядывала узкую кухоньку, но вскоре сообразила, что сын смотрит на нее и в расстройстве кусает губы.
— Откуда берется, не знаю, зато знаю, куда она сейчас полетит.
И она сдула пыль со стола. Оба засмеялись, а потом принялись за еду; ели они так яростно, будто участвовали в каком-то соревновании. Закончили ужин быстро и молча, ни разу не взглянув друг на друга. Потом Томас взял пустые тарелки и, не нарушая молчания, отнес их к раковине и поставил под струю воды. Мать слегка рыгнула, даже не попытавшись это скрыть, а затем спросила, чем он сегодня занимался.
— Ничем.
— Ну что-то ведь ты делал, Томми. Что в школе было?
— Сказал же, ничего.
Он никогда не упоминал церковь по своей воле — пусть мать думает, будто он не любит эти места, как и она сама. В этот момент одинокий колокол пробил семь часов.
— Опять эта церковь, что ли?
Он не ответил, по-прежнему стоя к ней спиной.
— Сколько я тебе раз говорила.
Он подставил пальцы под воду.
— Не нравится мне, что ты туда ходишь, еще туннель там этот, будь он неладен. Обвалится, что тогда с тобой будет? — В ее глазах церковь представляла собой все то темное и неизменно грязное, чем отличался их район, и интерес, который явно проявлял к этому месту сын, ее раздражал. — Вы меня слушаете, а, молодой человек?
И тут, обернувшись, чтобы взглянуть на нее, он сказал:
— По-моему, внутри этой пирамиды что-то есть. Сегодня от нее жар шел.
— Я вот тебе задам жару, если еще к ней подойдешь. — Но, увидев лицо сына, она пожалела, что взяла такой суровый тон. — Нехорошо, Томми, что ты так много времени один проводишь. — Она закурила сигарету и выдохнула дым к потолку. — Ты бы побольше водился с другими мальчиками. — Ему уже хотелось уйти от нее, назад в свою комнату, но ее удрученный вид заставил его задержаться. — У меня, Томми, в твои годы друзья были.
— Знаю. Видел фотографии.
Он вспомнил снимок, на котором мать, юная девочка, обнимает подругу: обе были одеты в белое, и Томасу казалось, что это — картина бесконечно далеких времен, времен, когда его еще и в помине не было.
— Ну ладно. — И в голосе ее снова появилась нотка беспокойства. — Неужели тебе ни с кем поиграть не хочется?
— Не знаю. Подумать надо.
Он изучал стол, пытаясь разгадать секрет пыли.
— Слишком ты много думаешь, Томми, от этого тебе один вред. — Потом она улыбнулась ему. — Хочешь, в игру сыграем?
Быстрым движением загасив сигарету, она поставила его между колен и стала качать взад и вперед, напевая песню, которую Томас уже знал наизусть:
Сколько миль до Вавилона?
Три раза по тридесять.
Погоняй лошадку шибче,
Чтоб до свету доскакать.
Она качала его все быстрее и быстрее, пока у него не закружилась голова и он не начал умолять ее остановиться: он был уверен, что она вывернет ему руки из суставов или он свалится на пол и разобьется насмерть. Но как раз когда игра достигла апогея, она мягко отпустила его и, неожиданно резко вздохнув, поднялась, чтобы включить свет. И Томас тут же увидел, как темно стало на улице:
— Я, наверно, спать уже пойду.
Она смотрела в окно на пустую улицу внизу.
— Спокойной ночи, — пробормотала она. — Спи хорошо.
Тут она обернулась и обняла сына так крепко, что ему пришлось вырываться силой, а тем временем на улице, пока зажигались янтарные фонари, местные дети, играя, гонялись за тенями друг дружки.
В ту ночь Томас не мог спать, охватившее его чувство паники росло с каждым получасом и часом, отбиваемыми одиноким колоколом церкви в Спиталфилдсе. Он еще раз обдумал события в школьном дворе, и в темноте ему представились другие картины страдания и унижения: как те же самые мальчишки поджидают его в засаде, как они набрасываются на него и пинают, когда он проходит мимо, и как он не сдается, пока не свалится замертво к их ногам. Он шептал их имена — Джон Бискоу, Питер Дакетт, Филип Уайр, — словно они были божествами, которых следует умилостивить. Потом он слез с кровати и свесился из открытого окна; отсюда ему виден был силуэт церковной крыши, а над ней — семь или восемь звезд. Он попытался мысленно провести линию, соединяющую все звезды, чтобы посмотреть, какая фигура получится в результате, но тут почувствовал какое-то прикосновение к щеке: казалось, что по ней ползет насекомое. Взглянув вниз, на Монмут-стрит, за сарай, где держали уголь, он увидел фигуру в темном плаще, глядящую вверх на него — так ему почудилось.
Лето кончилось, и в конце октября дети Спиталфилдса сделали из старой одежды и газет фигурки — специально, чтобы их сжечь.[16] Но Томас проводил эти вечера в своей комнате, где мастерил из фанеры и картона макет дома. Перочинным ножичком он прорезал по бокам окошки, с помощью деревянной линейки вычертил план комнат — в самом деле, энтузиазм его был так силен, что небольшое здание уже напоминало лабиринт. А днем, направляясь к церковному двору, он размышлял о том, надо ли сооружать фундамент: будет модель без него законченной или нет? Он подошел к южной стене церкви и сел в пыль, прислонившись к углу опоры, чтобы все это обдумать.
Так он сидел, размышляя, пока не почувствовал перед собой какое-то движение: в панике подняв глаза, он плотнее прижался к огромной церкви, заметив мужчину с женщиной, проходивших под деревьями, которые сотрясались от крепчающего ветра. Они остановились; мужчина глотнул из бутылки, потом оба устроились на земле и легли рядом. Томас вспыхнул, с отвращением увидев, как они целуются, но, когда мужчина сунул руку ей под юбку, мальчик стал пристально следить за ними. Он медленно поднялся со своего места, чтобы лечь на землю поближе к ним, и к тому времени, когда ему это удалось, мужчина расстегнул коричневый жакет женщины и, вынув грудь, начал ее щупать. Томас задержал дыхание и, не поднимаясь, принялся раскачиваться в том же ритме, что и рука мужчины, которая двигалась теперь вверх и вниз; раскинувшись на земле, он почувствовал, что в живот ему впился большой камень, однако почти не замечал неудобства — все глядел, как мужчина приложил губы к груди женщины и не отнимал. В горле у Томаса пересохло, он несколько раз сглотнул, пытаясь справиться с нарастающим возбуждением; казалось, будто конечности его увеличиваются, приближаясь к великанским размерам. Уверенный, что из него, того и гляди, что-то вырвется — возможно, крик, а может, его стошнит, — он в панике поднялся на ноги. Мужчина увидел его силуэт на фоне камня и, схватив бутылку, лежавшую около женщины, швырнул в Томаса; пока бутылка летела в его сторону, описывая дугу, он дико озирался. Потом побежал к задней стене церкви и, миновав вход в заброшенный туннель, столкнулся с каким-то мужчиной, должно быть, стоявшим там все это время. Не поднимая глаз, мальчик побежал дальше.
Сославшись на усталость, в тот вечер он пошел спать рано и, лежа в своей темной комнате, слышал звуки хлопушек и фейерверков, доносившиеся с окрестных улиц. Он считал, что вполне обойдется без подобных вещей, однако лег на постель лицом вниз и положил на голову подушку, чтобы их не слышать. И снова он видел, как мужчина с женщиной идут под деревьями и как целуются, и как потом он берет в рот ее грудь. Он раскачивался на своей узкой кровати, тело его все росло и росло, и он в ужасе раскинул руки, а боль меж тем превратилась в поток, в который он вошел и который одновременно вышел из него, словно кровь, вытекающая из раны. Успокоившись наконец, он тусклым взглядом вперился в стену. Шевелиться он не хотел — вдруг из него хлынет кровь и зальет постель, — поэтому лежал в темноте совершенно неподвижно, размышляя, не умирает ли он; как раз в этот момент в небе за окном взлетела и разорвалась хлопушка, и в ее белом, на миг вспыхнувшем свете фанерная модель отбросила на пол четкую тень. Лежа на постели, он в тревоге поднял глаза, а потом опустил и уставился на себя.
На следующее утро, когда он шел спиталфилдскими улицами, люди, мимо которых он проходил, казалось, бросали на него любопытные или удивленные взгляды, и он уверен был: то, что он сделал или почувствовал, оставило в нем некий след. Для него естественно было бы отправиться к церкви и посидеть под ее стенами, но он не смог вернуться на то место, где повстречал виновников своих горестей. Два или три раза он прошел мимо входа, а после заторопился обратно, на Игл-стрит, все больше возбуждаясь; и когда он вошел в комнату, чтобы кинуться на постель, во рту у него пересохло. Минуту он лежал тихо, слушая биение сердца, а потом в яростном ритме начал раскачиваться туда-сюда.
Потом, позже он спустился вниз, чтобы подкинуть угля в камин, как попросила его мать. Он поворошил уголья кочергой так, чтобы в центре оказались свежие; пока они шевелились и перемещались, охваченные жаром, Томас вглядывался в них и представлял себе там, в глубине, переходы и пещеры ада, где горящие делаются того же цвета, что и пламя. Вот спиталфилдская церковь, пылает, раскаленная докрасна. Тут он в изнеможении уснул, а очнулся от голоса матери и в первые секунды пробуждения не мог понять, где находится.
Череда ясных дней не помогла Томасу воспрянуть духом — яркость его тревожила, и он инстинктивно искал теней, которые отбрасывало зимнее солнце. Спокойствие приходило к нему лишь в час перед рассветом, когда тьма словно медленно уступала дорогу дымке, и в этот самый час он просыпался и садился к окну. Еще он пристрастился к блужданиям: порой он ходил по улицам Лондона, повторяя про себя какие-нибудь слова или фразы, и однажды нашел рядом с Темзой старый сквер, где были установлены солнечные часы. По выходным или ранним вечером он сидел тут, размышляя о перемене, произошедшей в его жизни, а вконец отчаявшись, думал о прошлом и будущем.
Как-то холодным утром он проснулся и услышал кошачий визг, а может быть, человеческий крик; медленно поднявшись с постели, он подошел к окну, но ничего не увидел. Он быстро оделся, причесался и тихо прошел мимо спальни матери — стояла суббота, и она решила, по ее собственному выражению, «поваляться». Было время, когда он залезал к ней в постель и, пока она спала, наблюдал за тем, как в лучах солнечного света, проникавших к ней в комнату, дрожит пыль, однако на этот раз он прокрался вниз по лестнице. Он отворил дверь и переступил порог; когда он вышел на Игл-стрит, стук его башмаков по заиндевевшему тротуару эхом отдавался от домов. Затем он миновал Монмут-стрит и зашагал вдоль церковной стены. Он видел, что кто-то идет впереди него, и, хотя в этом не было ничего необычного — люди в местах вроде этого часто вставали рано и шли на работу, Томас замедлил шаг, чтобы не слишком приближаться. Но когда оба они свернули на Коммершл-роуд, фигура в каком-то темном пальто или плаще тоже как будто замедлила шаг; впрочем, человек не подавал никаких признаков того, что ему известно о десятилетнем мальчике, идущем позади.
Томас резко остановился и сделал вид, будто загляделся на витрину магазина грампластинок, хотя яркие плакаты и глянцевые фотографии, сиявшие в неоновом свете, теперь казались такими же незнакомыми, как случайные предметы, поднятые водолазом с океанского дна. Рассматривая то, что выставлено в витрине, он стоял неестественно тихо и неподвижно, и все-таки через минуту, когда он повернулся и пошел дальше, другой был все так же близко. Томас медленно двинулся вперед, отмеряя шаг за шагом; могло показаться, будто он увлечен известной игрой, когда нельзя наступать на трещины тротуара (а иначе, как говорят дети, твоя мать спину сломает), если бы не его взгляд, прикованный к черному плащу фигуры впереди.
Над спиталфилдскими домами вставало солнце, тусклый красный круг, подобный глазу рептилии; казалось, человек по-прежнему идет вперед, но в то же время он приближался — Томасу были совершенно отчетливо видны его седые волосы, завитками спадавшие на ворот черного плаща. Тут голова медленно повернулась, и вот перед ним улыбающееся лицо. Томас громко закричал и побежал прочь, наискосок через улицу; он бежал обратно, откуда пришел, снова к церкви, и все это время слышал звук шагов того, кто гнался за ним (хотя, по правде говоря, это могло быть эхо его собственных шагов). Он повернул за угол Коммершл-роуд, а потом, не оборачиваясь, побежал по Табернакл-клоуз — в конце переулка были ворота церкви. Он знал, что сумеет протиснуться через ограду целиком, но никакому взрослому это не удастся; возможно, фигура с Коммершл-роуд еще не повернула за угол, и тогда он, может быть, проникнет незамеченным в саму церковь. Протискиваясь через ворота, он увидел вход в туннель и еще — то, что убранные доски до сих пор не заменили. Туда он и побежал в поисках укрытия. Он наклонился, неуклюжий и запыхавшийся, полез в сырой проем; ему снова послышалось движение за спиной, и он в панике рванулся вперед, не дожидаясь, пока глаза привыкнут к темноте. Он не знал, что перед ним ступеньки, и полетел вниз; нога под ним подвернулась, он растянулся у подножия лестницы и, лежа там, едва успел ухватить взглядом свет из отверстия лаза, который тут же исчез.
Очнулся он от стоявшего в коридоре запаха, который забрался к нему в рот и образовал там лужицу. Он лежал все там же, где упал, одна нога подоткнута под тело; пол коридора был холодный, и он чувствовал, как этот холод поднимается, проникает в него. Казалось, его окружает глубокая тишина, но, когда он поднял голову, чтобы прислушаться повнимательнее, напрягая все чувства в попытке прояснить ситуацию, до него донеслось слабое бормотание не то ветра, не то негромких голосов, которые могли идти с улицы или даже из самого подземного хода. Он попытался встать, но, когда ногу снова пронзила боль, упал обратно на землю; не смея прикоснуться к ней, он беспомощно смотрел на нее не отрываясь, а потом прислонился к сырой стене и закрыл глаза. Он бездумно повторял слова, которые один мальчик как-то перед уроком написал мелом на доске: «Кусок угля лучше, чем ничего. Что лучше, чем Бог? Ничего. Следовательно, кусок угля лучше, чем Бог». Потом он пальцем вывел на потрескавшемся, разбитом полу собственное имя. Он слыхал рассказы детей о «доме под землей», но в этот момент особого страха не испытывал — он давно жил в темном мире своих собственных тревог, и никакое вторжение реальности не могло показаться ужаснее.
Теперь в неясном приглушенном свете он видел очертания коридора перед собой, а на выгнутой крыше у себя над головой — какую-то надпись. Он повернул голову, хотя это вызывало боль, но вход, через который он сюда проник, казалось, исчез, и он уже не знал в точности, где находится. Он попытался двинуться вперед — в округе часто говорили (и взрослые, и дети), что в этом лабиринте есть один лаз, ведущий прямо в церковь. Конечно, надо попытаться двигаться именно в этом направлении. Он отполз назад, в центр коридора, и приподнялся на руках; опираясь на локти, он подтягивал вслед за ними все тело, ни на миг не опуская при этом головы, чтобы видеть, что перед ним. Медленно продвигаясь вперед, он решил было, что услышал какой-то звук, скребущийся звук в конце коридора, откуда только что выбрался; он в ужасе повернул голову, но там ничего не было видно. Теперь, несмотря на холод, разлитый в воздухе, Томасу было жарко; почувствовав, как по лбу и крыльям носа сбегает пот, он принялся слизывать языком капли, набухавшие на верхней губе. Боль в ноге, казалось, пульсировала вместе с биением сердца, и он начал вслух вести счет, но тут же заплакал при звуке собственного голоса. Он полз мимо комнатушек или камер, которые находились за пределами его обыкновенного зрения, и все-таки старался двигаться тихо, чтобы не беспокоить тех, кто мог обитать в этом месте. Мучения заставили его забыть, что он по-прежнему движется вперед, хотя рот его был раскрыт и он, задыхаясь, ловил воздух.
Потом с ним произошла перемена: боль в ноге исчезла, и он почувствовал, как пот на лице высыхает. Остановившись, он сменил позу, снова прислонился к холодной стене, а после — голосом ясным, спокойным — затянул песенку, выученную много лет назад:
Возведем из кирпича,
Кирпича, кирпича,
Возведем из кирпича,
Что, хозяйка, скажете?
Краток век у кирпича,
Кирпича, кирпича,
Краток век у кирпича,
Что, хозяйка, скажете?
Он пропел ее три раза, и голос его эхом раздавался в коридорах и комнатах, пока не замер в каменных нишах. Взглянув на свои ладони, сделавшиеся грязными от усилий, он поплевал на них и попытался вытереть их начисто о брюки. Потом, забыв о руках, он с огромным старанием исследовал коридор, оглядываясь вокруг с тем заинтересованным выражением, какое бывает у детей, думающих, что за ними наблюдают. Он провел рукой по стене с обеих сторон от себя и над самой головой, ощупывая трещины и наросты, которые там образовались; сжав кулак, он постучал по стене, и в ответ раздался приглушенный звук, словно внутри имелись пустоты. Потом Томас издал глубокий вздох, свесил голову и уснул. Вот он выходит из коридора; вот уже прошел через верхнюю дверь, и перед ним открылась белая колокольня; вот он стоит на колокольне и готовится нырнуть в озеро. Но ему было страшно, и страх его превратился в человека. «Зачем ты сюда пришел?» — спросила она. Он повернулся к ней спиной и, опустив глаза на пыль, покрывавшую его башмаки, воскликнул: «Я — дитя земли!» Потом он почувствовал, что падает.
Когда ее сын не вернулся к чаю, миссис Хилл начала волноваться.
Она то и дело поднималась к нему в комнату, и с каждым разом пустота, встречавшая ее там, тревожила ее все сильнее; она взяла книжку, оставленную на стуле, и заметила, как аккуратно ее сын вывел свое имя на титульном листе; потом она наклонилась рассмотреть модель, которую он мастерил: миниатюрный лабиринт, а прямо над ним — ее лицо. Наконец она снова вышла из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Медленно спустившись вниз, она села перед камином и стала раскачиваться взад-вперед, представляя себе все плохое, что могло с ним случиться: она видела, как его заманивает в машину незнакомец, видела, как его сбивает на дороге грузовик, видела, как он падает в Темзу и его уносит приливом. И все-таки она инстинктивно верила в то, что, если задержится на подобных сценах в достаточных подробностях, ей удастся их предотвратить, — тревога была для нее своего рода молитвой. А потом она вслух произнесла его имя, словно заклинание, способное вызвать его к жизни.
И все же, услышав, как колокол спиталфилдской церкви пробил семь, она взяла пальто и собралась с силами, чтобы идти в полицию; кошмар, которого она всегда боялась, в конце концов накрыл ее. Она вышла на улицу, бездумно уронив пальто на пороге, но затем внезапно повернулась и вошла в мастерскую под своей квартирой.
— Томми пропал, вы его не видели? — спросила она у худенькой, весьма нервной индийской девушки, стоявшей за прилавком. — Мальчишку, сына моего?
Девушка лишь покачала головой, широко раскрыв глаза при виде этой расстроенной англичанки, которая никогда прежде не заходила в лавку.
— Извиняюсь, но тут никаких мальчиков не было, — сказала она.
Тогда миссис Хилл выбежала на Игл-стрит, и первой, кто попался ей навстречу, была соседка.
— Томми пропал! — закричала она. — Нигде его нету!
Она быстро двинулась дальше, женщина пошла за ней, движимая сочувствием, а также любопытством.
— У миссис Хилл сын пропал! — крикнула она в свою очередь, обращаясь к девочке, стоявшей в дверях. — Исчез!
И девочка, быстро заглянув в дом у себя за спиной, вышла к ней, а тем временем к процессии, следовавшей за миссис Хилл по Брик-лейн, присоединялись другие женщины.
— Это все то место, — крикнула она им. — Всегда я его ненавидела, это место!
Она уже была близка к обмороку; двое соседок, догнав ее, помогли ей идти. Добравшись до полицейского участка в окружении кучки женщин, она обернулась лишь раз — бросить дикий взгляд на церковную колокольню, но было уже совсем темно.
Проснувшись, Томас больше не мог двигаться вперед: его нога намертво застряла под ним, и от этого словно затекло все тело — малейшее движение причиняло ему боль. Он уставился на стену перед собой и заметил, что тьма гуще там, где камень осыпался, и что теперь в коридоре пахнет сырым картоном — похоже на модель, которую он строил этими самыми руками, ставшими теперь такими холодными и белыми. Ему не хотелось разговаривать вслух, поскольку мать всегда твердила ему, что это первый признак безумия, однако он хотел убедиться в том, что еще жив. Превозмогая сильную боль, он вытащил из левого кармана кусочек жевательной резинки, скатанной в сухой шарик, и автобусный билет. Он прочел слова на нем: «Лондонский транспорт 21549. Билет действителен от зоны, указанной выше. Предъявлять по требованию. На одного пассажира». И стало ясно: если цифры на билете в сумме дают 21, то ему весь месяц будет везти; только сейчас он, кажется, не в состоянии их сложить. «Меня зовут Томас Хилл, — произнес он, — я живу в доме номер 6 по улице Игл-стрит, Спитал-филдс». Тут он положил голову на колени и заплакал.
Он снова оказался у себя дома, и отец вел его вниз по лестнице.
— Есть у тебя билет? — шептал он сыну. — Тебе билет нужен. Тебе далеко ехать.
— Я думал, пап, ты умер.
— На самом деле никто из пап не умер, — говорил отец. На этих словах Томас проснулся и обнаружил, что боль в ноге прошла и плакать ему больше не хочется. Кусочек твердой резинки по-прежнему был зажат у него в руке, но, когда он положил его в рот, от желудочного сока его вывернуло. «Подумаешь, стошнило — не обращай внимания на запах, — говорил отец. — Ложись-ка спать. Что ты так поздно засиделся». Коридор был ярко освещен, по бокам его лежали и сидели люди. Они что-то пели хором; правда, Томасу слышны были только последние слова, которые стали припевом:
Не будь на свете смерти,
Тянуться б жизни вечно.
Как быть тогда? Нам петь тогда
Пришлось бы бесконечно.
Они улыбались ему, и он пошел по направлению к ним, вытянув руки, чтобы они его согрели. Но нет: он падал с колокольни, а кто-то кричал: «Вперед! Вперед!» — как вдруг появилась тень. И, подняв глаза, он увидел это лицо над собой.
3
Лице надо мной обратилось в след за тем в голос: темное сегодня утро, хозяин, ночь-то погожая была, лунная, а теперь дождь страшенный. И я пробудился с мыслию: о Господи, что со мною станется? Отведи полог у изножья кровати, Нат (сказал я, почуявши, как от простыней несет моим зловонным дыханием), дай мне дохнуть воздуху; да зажги сей же час свечу, ночью снилось мне темное место.
А дверь закрыть, хозяин, ежели я окно открою? Снимает он с меня колпак и снова укладывает меня головою на постелю, а сам все разговаривает: тут мышка пригрелась за каминной решеткой, говорит, так я ей молока дал чуток.
Этот мальчишка и камни, что я разбиваю, жалеть готов. Чорт бы ее взял, твою мышь, убить ее надобно! сказал я ему, так что он оборвал свои речи и более уж не скулил.
Не смею Вам перечить, говорит, помедливши.
Нат Элиот — слуга мой, бедный мальчишка, растяпа, которого я спас от нещастья. Была у него оспа, и от нее он сделался безответен, боится теперь всякого дитяти и собаки, что на него взглянет. На людях краснеет, а то бледным делается; стоит кому его заметить, как на нем уж и лица нет, — словом, мне, привыкшему к жизни уединенной, это создание по душе. Когда он ко мне только попал, то подвержен был заиканию, до того чудовищному, что, бывало, слова единого или слога произнести не мог без огромного возбуждения, но всякой раз начинал странно двигать лицом, губами и языком. Однако я применил свое искусство, коснулся до его лица и исцелил его; нынче он, когда сидит со мною один, то балаболит без умолку. Стало быть, этим утром я кругом болью мучаюсь, а он мне голову бреет и несет всякой вздор, не отпуская меня от умывальника. Ничего-то, говорит, Вы вчерашним вечером не ели, хозяин, по дыханию Вашему вижу, что не ели; мышь моя, и та больше Вашего съела (на сем, припомнивши мои слова касательно до мыши, он умолк). Что ж Вы, продолжает, забыли, чему Вас матушка учила:
Мясо в полдень,
Яйца перед сном —
Всякая хворь тебе
Будет нипочем.
Дай-ка я тебе другой стишок расскажу, говорю я:
Пирога с угрем поел я — видно, не к добру.
Постели мне, мать, постелю, я того гляди помру.
Поразмышлял Нат несколько над сей веселой песенкой, а после опять давай болтать своим торопливым манером: всем нам, хозяин, есть нужно, да и я ввечеру, покамест Вы у себя в опочивальне запершись сидели, уж не знаю, зачем, да и спрашивать не стану, так я съел на два пенни говядины да на пенни пудингу у поваров с той стороны улицы. Сии деньги у меня отложены были, так что, изволите видеть, не такое уж я и дитя; а когда повар меня принялся уговаривать еще блюдо взять, так я его отпихнул, а сам и говорю ему: нечего тут ко мне лезть…
…Нат, говорю я, оставь ты свою болтовню пустую. У тебя не голова, а куча помойная.
Истинно так, отвечает, истинно так. И отпрянул от меня немного, а у самого вид понурый.
Уж две недели, как я слег в постелю, с того дня, как схватил меня на улице приступ подагры, да такой, что я ни стоять, ни итти не мог; призвавши на помощь носильщика, вернулся я к себе в комнаты и с самых тех пор лежу в собственном поту, словно гуляка какой. Дело обстоит вот как: под левым коленом у меня ганглия, раздувшееся тело, что вскоре сделается кистообразною опухолью, как в подобных случаях обыкновенно бывает. Да еще на суставе большого пальца левой ноги черное пятно: шириною пятно сие с шестипенсовик и черно, что твоя шляпа. Знаю, что излечить сие невозможно, ибо в душе склоняюсь к следующему: когда кровь, наполненная солями, серными и спиритуозными частицами, достигает густого состояния, со временем от сего вспыхивает некой огненный фосфор, каковой Натура изничтожает в приступе подагры. Однако гложет оно тебя, будто собака, одновременно будучи подобно пламени, и нельзя человеку без ужаса думать о сем огне, что проник в жилы его и терзает его тело.
На прошлой неделе призвал я некоего Роджерса, Аптекаря с угла Чансери-лена и Флит-стрита, однако стоило ему взойти в мою спальню, как я увидал, что предо мною мартышка, ибо, хоть речи и заучены были, произносивший их являл собою невежество. Приготовь своему хозяину, строго сказал он Нату, четыре устричных скорлупы в сидре, да погорячее; Нат же глядел на него в недоуменьи, словно ему велели разглядывать Звезды сквозь дыры в шляпе. За сим, говорит этот мартышкин лекарь, сидя у моей постели, нам должно поставить пластырей шпанской мушки на шею и на ноги. Тут Нат стал чесаться, что твой лодошник. А тот продолжает: грубыя испарения впитываются через поры и вбирают в себя частично дух, посему надлежит нам покрыть конечности болезнетворным веществом, дабы целое получило облегчение посредством бичевания одной его части. Тут Нат, охваченный дрожью, сел, заставивши меня улыбнуться.
Принявши его лекарство, я стал без труда мочиться, и стул у меня каждый день был изряден; и то, и другое воняло отвратительно, вода была вся замутненная и запах шел от нее сильный. Вдобавок мартышкин лекарь наказал мне есть капусту брюссельскую и спаржевую, шпинат, петрушку, сельдерей, лактук, огурцы и протчее в сем роде; послушавшись его, я на три дни почувствовал облегченье, хоть из разбитого состояния выбирался лишь ненадолго, на четвертый же день вовсе не мог подняться с постели из-за этой напасти. Так и лежу нынче целыми днями, а ночами ворочаюсь или брежу, ибо грохот и постоянный гул, производимые городом, не дают мне покою; подобно тому, как безумие и лихорадка суть испарения, что подымаются от низменных сфер деятельности, так же и улишный хаос добирается аж до самой моей каморки, и у меня голова кругом идет от криков: то точить ножи, то а вот кому мышеловки. Прошлой ночью, только я было направился под сень почиванья, как уж полупияный стражник стучит у двери с словами: три часа пробило, да нынче дождь, утро сырое. А когда по прошествии долгого времени я окунулся в сон, то не успел забыться от нынешнего своего расстройства, как разом попал в худшее: снилось мне, будто лежу в тесном месте под землей, словно в могилу положенный, тело мое все изломано, а вокруг поют. И было там лице, приведшее меня в такой ужас, что я едва не отдал душу прямо во сне. Однакожь я разболтался — довольно.
Поелику болезнь моя не позволяет мне выходить за порог, написал я к Вальтеру Пайну, присовокупив свои указания касательно до церквей, отправить каковыя надлежит спешно по одной причине, сиречь: сэр Христ. вернется на той неделе ко вторнику или среде, посему нижайше прошу Вас все наши счета привести в должный порядок, дабы сэр Христ. во всем деле не усмотрел никоей путаницы. К тому же, Вальтер, надлежит Вам снять копию большого плана нашей второй церкви, что в Лаймгаусе, и тот же час доставить ее в Комиссию; сделайте это по масштабу десяти футов на дюйм, а как только удостоверитесь, что все точно, выполните чернилами. Внизу чертежа напишите так: глубина с востока на запад, иначе от А до С, есть 113 ½ футов; длина с севера на юг, иначе от Е до F, есть 154 фута. Дайте мне знать, Вальтер, как все сделаете, я же буду ожидать ответа Вашего с нетерпением. Да нижайше прошу Вас следить, чтобы землекоп свои канавы сработал изрядно. Итак, прощайте покуда.
Остального не привожу, ибо много можно проглотить пилюль, коли те позолочены: не упоминаю того, что в каждой из церквей моих я водружаю знак, чтобы тот, кто видит сооруженье, мог увидеть еще и тени реальности, образ или фигуру коей он собою являет. Таким образом, в Лаймгаусской церкви девятнадцать колонн в боковых приделах представляют собою имена Бааль-Берита, семь же колонн часовни будут обозначать главы его завещания. Всякой, кто пожелает узнать о сем более, может взяться за Clavis Salomonis,[17] за Thaumaturgus Opticus Нисерона,[18] где тот говорит о линии и расстоянии, за Корнелиуса Агриппа[19] и его De occultia philosophia,[20] за Джиордано Бруно[21] и его De magia и De vinculis,[22] где последний рассуждает об иероглифах и вызывании Диаволов.
Видишь, Нат (ибо он проскользнул ко мне в спальню, покуда я писал к Вальтеру), видишь, вон там, у окна, большой железный сундук, а на нем три замка? Возьми этот ключ и отопри его. Что там такое, хозяин, говорит он, что надобно на засов запирать? А сам глазами комнату обводит, я же расхохотался, словно из пушки; сумей вы хоть вообразить себе те разнообразныя позы, что принимает он под воздействием своих беспричинных страхов, то непременно расхохотались бы вместе со мною. Бумага, чтобы обернуть сие письмо, только и всего, сказал я ему, а тебе должно тотчас итти с ним ко мне в контору. Да поторапливайся, ты, мошенник, — тут рядом, и чтоб назад вернулся тот же час.
Комнаты мои находятся в доме госпожи Бест (вдовы портного) на Бер-лене, близь Лейсестерских полей; дом старый и обветшалый, совсем как владелица его, и за десять шиллингов в неделю я имею два верхних этажа: каморка, столовая и спальня. Натова постеля внизу, ибо я не желаю, чтобы кто-либо был рядом со мною, когда я сплю. Хозяйка дома — женщина препотешная, развалина, на коей краска намазана слоем толще, нежели чем плоть на ея костях, так что она чрезвычайно походит на некой мавзолей. Всех дел у нее, что возиться с ножничками да зубочистками, щипцами, духами, помадой, красками, притираниями да примочками; на лице ея столько нашлепок — того гляди задохнется насмерть, что твои обитатели Невгата.[23] В первый день моей болезни ее привел ко мне в спальню Нат, не знавший, что со мною делать.
Ах, господин Дайер, говорит она, Вы, я вижу, страдаете безмерно от подагры, как, было, и супруг мой приснопамятный — знали бы Вы, сколько бдений непрестанных, сколько трудов бесконечных да пробуждений среди ночи претерпела я по милости господина Беста. Тут она засуетилась у моей постели, дабы подбодрить меня, как она изволила выразиться, дружеским словом: все мои добродетели, шепнула, все, как есть, к Вашим услугам. Поднявшись, чтобы уходить, она, не дошедши до дверей, повернулась, словно сухой лист на ветру: я не преминула заметить, говорит, что Вам любезны старыя книги; стало быть, имеются у Вас и поэты для отдохновенья? Я откинулся назад, страдаючи от боли, она же приняла сей жест за утвердительный. Дозволите ли, продолжала она в манере самой что ни на есть фамильярной, показать Вам произведение моих досужих часов? И с тем отправилась вниз, в свою гостиную, а после снова вернулась, принесши с собою несколько эпитафий и элегий собственного сочинения. Не желаешь ли послушать, Нат Элиот? спрашивает она у моего мальчишки, разыгрывая предо мною жеманство, когда же он, разинувши рот, уставился на нее, то завела такую песню:
О вы, благословенные писанья,
Что все минувшее в себе хранят!
Дозвольте нам с ушедшими свиданье,
Взывайте к мертвым — пусть заговорят!
Строке сей недостает смысла, пробормотала она и быстро продолжала:
Останьтесь же потомкам в назиданье,
Пускай их судьбы наши вдохновят.
По нраву ли Вам? спросила она, издавши глубокий вздох, Нат же заплакал, словно кабатчик, оставшийся без доброго вина. Истинно говорите, пробормотал он, истинно говорите, и развалина с довольством ухмыльнулась. Я хотел-было отбрить ее в ответ:
Вином, а не глаголом муза жжет.
Заткни ей рот — так жопой запоет.
Однако удержался и промолчал — покуда я тут не прижился, не след мне с нею свои шутки шутить.
Повезло нам, сказал Нат после того, как она откланялась, в такое общество попасть — ведь чему только не научат поэты, а хозяйка-то мастерица рифмы плести. А рифмы — они мою память бередят, и с чего бы, ума не приложу, продолжал он.
Куда как лучше им ничего не бередить, отвечал я ему, иначе не сдобровать тебе.
Однако Нат уж предался мечтаньям: а где Вы были, хозяин, спрашивает, до того, как я родился, покуда меня еще и в помине не было?
Где был? И там, и сям, отвечал я, глядючи в окно. Ну, а в городе Вы где обретались?
Я, Нат, где только не жил, улицы эти мне знакомы не хуже, чем иному нищему бродяге: родился я в гнезде смерти и заразы, теперь же, так сказать, выучился выстилать его перьями. Поначалу, когда только попал к сэру Христ., нашел я себе жилье в Феникс-стрите, близь Хог-лена, неподалеку от Св. Джильса, рядом с Тоттенгемскими полями, после же, когда прошло время, жил на углу Квин-стрита и Темз-стрита, рядом с Синими столпами[24] в Чипсайде. (Он и посейчас там стоит, говорит Нат, привставши с своего сиденья, я сам мимо него хаживал!) Во времена до Пожара, Нат, большинство зданий в Лондоне сделаны были из древесины и штукатурки, камни же были до того дешевы, что можно было телегу до верху нагрузить за шесть пенсов или за семь; тогда как теперь мы, подобно Египтянам, камень уважаем. (Тут Нат перебил: я камень уважаю!) Простолюдины рты разевают при виде удивительного роста строительства и восклицают в разговоре друг с дружкою: Лондон-то совсем другой сделался, либо: а вот дом — вчера его тут не было, либо: расположение улиц изменилось полностью (я таких речей не одобряю! добавляет Нат). Однако этот главный город мира нещастий есть и по сей день столица тьмы или же подземелье людских желаний — и по сию пору нету в центре ни улиц настоящих, ни домов, одно лишь запустенье: грязные прогнившие сараи, что всегда рушатся или делаются добычею огня, кругом петляют кривые проулки, всюду озера тины и реки вонючей грязи, как подобает затянутым дымом зарослям Молоха. (Слыхал я про этого господина, говорит Нат, а сам весь дрожит.) Верно и то, что в местах, каковые зовутся у нас окраинными, найдется неисчислимое множество новых построек: в старой моей улице, Блек-игль-стрите, там, Нат, воздвигнуты жилища, а где мои мать с отцом глядели, не понимаючи, на свою судьбу (смерть! вскричал он), нынче кипит жизнь в построенных недавно домах. Но что за хаос и неразбериха там царят: обычныя поля, травою поросшие, уступают дорогу кривым проулкам, а мирные дорожки дымящим фабрикам, и домы сии, новые, построенные сообща лондонскими рабочими, часто горят и то и дело рушатся (видал я, говорит он, видал я, как один такой рухнул наземь!). Так и делается Лондон все чудовищнее, расползается, теряет всяческия очертания; в сем муравейнике шума и невежества, Нат, привязаны мы к миру, будто бы к телу, что обладает чувствами, когда же идем сквозь его зловоние, то выкликаем: что за новости? или: который час? Так и проходят дни мои, вдали от человечества. Стоять в стороне я не стану, но и расхаживающим среди тех, что в этом мире, вам меня не увидать. (Негоже Вам, хозяин, себя расстраивать, говорит Нат, подходя ко мне.) Да и что это за мир, полный мошенничества и торговли, купли и продажи, где дают и берут в долг, платят и получают; когда брожу я среди улиц, залитых всякою нечистотою и Бог весть чем, только и слышу: денежки миром правят, злато всеми помыкает (а Нат добавил: чего словами не сделаешь, того кошельком добьешься). Что есть их Бог, как не грязь блестящая, вот ему-то и сходятся петь дифирамбы бляди с Вестминстер-галла, бляди с Чаринг-кросса, бляди с Вайтгалла, бляди с Чаннель-ро, бляди со Стренда, бляди с Флит-стрита, бляди с Темпль-бара; за ними же следуют в одной куче ткачи с их лентами, плетельщики с их серебряным кружевом, обивщики, мебельщики, водовозы, кучеры, носильщики, штукатуры, фонарщики, лакеи, лавошники, ремесленники… и голос мой стал слабеть, накрытый пологом боли.
Так говорил я с Натом в первый день своей болезни, теперь же, думая о тех рабочих, что упоминал, вижу их, проходящих мимо меня по дороге, каковую являет собою моя память: Ричард Вайнинг, Джонатан Пенни, Джеффри Строд, Вальтер Мейрик, Джон Дюк, Томас Стайль, Джо Крагг. Слова эти вылетают из моих уст в воздух, и слезы текут по лицу моему, по какой причине, мне неведомо. И вот уж мысли мои встали как вкопанный, и я, подобно паломнику, что выходит на солнечное пекло, блуждаю по пустыне времени.
Этим честным делом я и занимался вовсю, как тут входит Нат, успевши доставить мое письмо, и опять за свое: не угодно ли чашку чаю выкушать, да хлеба с маслом, или же выпить стакан элю? В такое смятенье он меня вогнал, что впору было пнуть его в зад, чтобы убирался восвояси, но все-таки воспоминания кусочками складываются вокруг меня, и вот я уж опять наедине с своими мыслями.
Итак, отвлекшись, возвращусь теперь к повествованию об истинной моей истории: по замыслу мне следовало сообщить читателю несколькими страницами ранее о своей жизни в бытность улишным мальчишкою после странной нашей беседы с Мирабилисом, так что отступлю немного назад, к тому, на чем закончил. Я спасу тебя от погибели, крошка Фаустус, сказал он мне; что же до причин, побудивших меня не покидать его общества на Блек-степ-лене, то их я вам уже поведал — ибо, будучи мальчишкой без гроша и одиноким, каким был я тогда, не знать мне было покою, покуда не отворю его двери, иначе ключ от нее в кармане мне, так сказать, дыру в штанах прожег бы. Ибо хоть мое бродяжье настроение еще не угасло, все-таки занятия с Мирабилисом, к коим я столь тянулся, доставляли мне удовольствие. Он не уговаривал меня остаться, даже и не намекал на такое, а стоило с наступлением сумерек прибыть собранию, как я торопился на улицы и принимался играть с опасностию. Была там ватага малолетных бродяг, что собирались при свете Луны в Мор-фильдсе, и я несколько времени блуждал вместе с ними; почти все они остались сиротами в Чуму. Стремясь не попадаться на глаза караульщику или стражнику, они взывали к прохожим, крича: благослови Вас Господь, подайте пенни, или: подарите полпенни, Ваша милость; и по сей день в голове моей слышатся их голоса, когда хожу по городу в толпе, а порою, вообразив, будто я и теперь из их числа, меня охватывает дрожь.
Ибо тогда я с виду был в роде мальчишки из стеклодувной мастерской, вечно возился в улишной грязи: спал, покуда зима не пришла, в пристройках и в дверях лавок, где меня знали (в доме Мирабилиса, где меня пугал шум, спать я не мог), зимою же, когда Чума отступила и улицы снова были освещены, забирался я в зольники и являл собою сущую фигуру побирушки, презренного и жалкого в крайней степени. Пускай те, которые лежат в своих уютных спальнях, зовут ночные страхи обычными бреднями — разум их не постиг того ужаса, что известен протчим, кочующим по миру. Стало быть, те, чьи взоры падали на меня в проклятые былые дни, качали головами и восклицали: бедняжка! или жалость-то какая! но помощи мне не предлагали и с собою не удерживали; в то время я помалкивал, но собирал все подобные случаи у себя в сердце, так что сделался знатоком людей не меньшим, нежели книг. Воистину, говаривал Мирабилис, созерцаючи мое тряпье, корабль твой разбился об остров людской, однакожь не отчаивайся, но читай эти книги, изучай их усердно и набирайся разуму у меня, и тогда эти господа Христиане, что отворачивают от тебя лица, станут прахом под ногами твоими; когда же их поглотит пламя, Владыка Мира тебя не обидит. В том находил я утешение, хоть и казалось в те дни, что уготовано мне заточенье в тюрьме.
Таким образом прожил я от месяца Августа до Декабря, когда Чума почти прекратилась и тетка моя, сестра моей матери, возвратилась из городка Ватфорда, куда уезжала, дабы избежать нещастья. Она принялась осведомляться обо мне в Спиттль-фильдской округе, и, как в ту пору я имел обыкновенье разгуливать по улицам, где играл в малолетстве, вмале ей сделалось известно о моем бедственном положении, после чего взяли меня в ея дом в Колмен-стрите. Мне шел тогда четырнадцатый год, и она знать не знала, что ей со мною делать, ибо, хоть лицом она и была приятна, но представляла собою истинный клубок противуречий: бывало, не успеет направиться по одному пути, как тут же поворотится и пускается по другому. Ник, говорит она мне, бывало, подай-ка мне ту книжку, а впротчем, не трожь ее; однакожь позволь мне на нее взглянуть, хоть важность в ней и небольшая. Голова ея была — что твоя беличья клетка, а ум — что белка, там крутившаяся. Поперву она рассуждала так, что мне должно сделаться подмастерьем, да только вся извелась, размышляючи, к кому меня отдать: к книгопродавцу, к игрушешнику или к каретных дел мастеру. Я сему не перечил, узнавши от Мирабилиса, что судьба моя уже определена, но от молчания моего это круженье лишь продолжалось: впротчем, говорит, может, мы в деревню воротимся, хоть это, пожалуй, опрометчиво, коли там нету приличного общества, однакожь сама-то я покой люблю.
Как бы то ни было, рассуждения ея скоро прекратились, ибо не успел я провести с теткою два месяца, как Лондон попал в пещь и был сожжен в огне. Читателя утомит, вздумай я распространяться о Скорбном Судилище или Ужасном Гласе Божием (как его имеют обыкновение называть), но в памяти у меня отложилось то, как Солнце, проникаючи сквозь дым, гляделось красным, что кровь, а люди кричали в голос, так, что вопль их досягал до самого неба, да копались в навозе своего прогнившего сердца, да выставляли напоказ нечистое свое нутро. Когда стоял шум и домы валились на улицы со страшным ревом, то они подымали крик: конец нам настал! пропали мы, грешные! и все такое протчее; стоило же опасности миновать, как они в миг опять за свое:
Нам бояться ли чертей?
Эй, народ, гуляй да пей!
Так больные смиряются пред недугом своим, лишь когда пора наступает от него помирать, хоть и носят свою смерть повсюду с собою. Видел я одну благородную даму, что, сгоревши, сделалась ни дать ни взять воплощеньем смертной Природы человеческой: лицо ея, ноги и ступни совершенно обратились в пепел, туловище сильно обгорело, но сердце ея, нечистое сердце так и болталось посередине, будто уголек.
Тетка моя в своих колебаниях дошла до последней крайности. Сгорим мы, говорит, как пить дать сгорим, а решиться съехать самой и добро свое свезти в открытыя поля все никак не может. То выбежит на улицу, то обратно прибежит: ветер горячий, кричит, не сюда ли он дует, Ник? По моему рассчету, так сюда, продолжает она, моего ответа не дожидаючись, да, может, вскоре утихнет? Шум ужасный, а все-таки кажется мне, или же он впрямь ослабевает? Белье надо бы вывесить, говорю я ей, ветер его и высушит. Ибо я пламени не страшился — не за мною оно пришло, как пророчествовал Мирабилис; так и вышло — огонь остановился на нижнем конце Колмен-стрита. Увидавши сие, тетка моя возрадовалась безмерно и похвалила себя за свою решимость.
От Сити осталось мало что, не считая части улиц Бред-стрита и Бишоп-гата, всего Леденгалл-стрита, да кой-чего от прилежащих проулков близь Алгата и Кретчет-фрайерса. Старые деревянные домы пропали, теперь можно было новыя основы закладывать — по этой-то причине и встал я вмале на собственные ноги. Ибо зародилось во мне сильное желание сделаться каменщиком, пришло же мне в голову оно вот каким образом: после Пожара вернулся я в дом Мирабилиса на Блек-степ-лене (который пламя пощадило) и, повстречавши там своего доброго хозяина, спросил его совету, что мне делать теперь, когда город снесен. Ты, отвечал он, будешь строить и превратишь сей картошный домик (под коим разумел место встреч) в Монумент; пускай камень сделается Богом твоим, Бога найдешь ты в камне. За сим он взял свой темный плащ и в вечерних потемках отправился восвояси, после чего я его никогда более не видел.
Однако пора уж покончить с этою частию моего рассказа: тетка моя возражений не имела, после Пожара в деле сильно не доставало новых рук, и меня отдали в подмастерья некоему Ричарду Криду. Про него сказывали, будто он мастер, способный меня обучить; он и вправду оказался человеком трезвым и честным. Тетка моя нипочем не могла внести за меня денег в залог, и посему решено было, что меня возьмут в подмастерья без всякой платы на том условии, чтобы мне несколько времени служить в его доме в Аве-Мария-лене, подле Лудгат-стрита, недалеко от церкви Св. Павла; мастер обещал научить меня искусству и тайнам ремесла, каковое обещание было сдержано. И вот, проживши на свете четырнадцать лет, встал я на путь, каким иду и поныне, однакожь сила воспоминаний такова, что я и по сей день тревожусь, сны мои наполнены беспокойством, часто представляется мне, будто я все еще привязан к помянутому хозяину своему и что срок мой никогда не окончится. Что до срока, то так оно и есть, хоть и в совсем ином разуменьи.
Г-н Крид был человеком немало образованным, и те два года, что я служил в его доме, будучи как доверенным помощником, так и подмастерьем, он весьма охотно дозволял мне пользоваться библиотекою в своей личной комнате. Здесь читал я Витрувиуса, его De Architectura,[25] да только в новом переводе, и меня чрезвычайно тронуло, когда в Книге девятой увидал я каменную пирамидду с небольшим помещением на верхушке, а также следующую надпись внизу страницы: о человек ничтожный, как преходящ ты в сравнении с камнем! У мастера же Фреара,[26] в его труде Подобия в Архитектуре, переведенном г-ном Эвелином, увидал я гравюру, изображавшую древнейшее захоронение, затерянное в месте диком и неосвоенном, позади коего виднелись пирамидды; рисунок сей так запечатлелся в моем сознании, что я, естьли угодно, всю свою жизнь шел по направлению к нему. За сим вглядывался я в Венделя Диттерлина,[27] в его Architectura, и там открылась мне череда орденов. В тосканском, что нынче сделался моим собственным, в ту пору тронули меня странность его и ужасныя черты: скрытыя формы, тени и огромныя отверстия столь очаровали мой дух, что я, глядючи на них, воображал себе, будто заперт в некоем темном, тесном пространстве. Тяжесть камня до того меня подавляла, что я близок был к гибели, и мнилось мне, будто бы в линиях гравера вижу очертания Демонов, развалившихся стен да получеловеков, созданий, восстающих из праха. Было там нечто, уже в руинах, что меня дожидалось.
Так и узнал я об Архитектуре, а поелику на мое щастие рабочие в те времена могли достигать степени Архитектора, желал я сей должности для себя самого: сделаться Structorum Princeps,[28] как называет это г-н Эвелин, искусным мастером, кому должно знать Астрологию и Арифметику, разуметь в Музыке не менее, нежели в Геометрии, в Философии равно, как и в Оптике, а в Истории не менее, чем в Законодательстве — такова была цель, мною поставленная. Однако из книжек ничего не построить, разве что замки воздушные, так что я решился итти в мир за дальнейшими сведениями: слушал речи, что вели рабочие у моего хозяина во дворе (близь церкви Св. Павла, над коей он в то время был нанят трудиться), и поддерживал разговоры с ними касательно до дел практических; помимо того, искал случая посетить обжигательныя пещи в Вайтчапеле, где делали кирпич, — там и узнал я о том, на какой земле стоит Лондон. Сии предметы и им подобные я складывал в голове, ибо где они пригодятся, того знать было невозможно.
Хозяин мой, как я уже говорил, поставлен был работать над Св. Павлом после Пожара, однако сэра Христ. Рена впервые в жизни я увидел, когда мне шел семнадцатый год, работаючи во дворе мастерской. Вошел сэр Христ., и, хоть он уж тогда являл собою персону наиважнейшую, будучи и старшим Инспектором, и главным Архитектором по переустроительству всего города, лицо его мне было незнакомо. Он пришел в мастерскую осведомиться о новом камне, что был ему обещан, но хозяин мой в ту минуту отлучился, посему сэр Христ. стал, не чинясь, говорить с управляющим, что его сопровождал. Указавши на какой-то камень, он сказал: этот нехорош, известняк, да и только — видите, как материал от нагрузки просел?
Сей камень из мягких, говорю, его вот-вот под навес уберут; да только никакой он не известняк — гляньте-ка, у поверхности ни кремневых прожилок нету, ни глиняных дыр.
Тут он бросил на меня свой острый взгляд, как было ему свойственно; где, спрашивает, Рейгатский камень (ибо его-то он и заказывал).
Не знаю, зачем Вам Рейгатский надобен, отвечал я (полагая, что он — простой горожанин), его хоть и возможно распилить, подобно дереву, однако он воду вбирает; хорошему же камню положено себя защищать, покрываясь коркою. Камень получше, продолжал я, из Оксфордшира доставляют, из каменоломен вблизи Бурфорда, что вниз по реке. Однако ежели подождете хозяина…
…К чему хозяин, когда у него такой подмастерье, говорит сэр Христ., улыбаючись своему управляющему. За сим, быстро ко мне обернувшись, спрашивает: знаешь ли, как камни называются? а сам на мои руки глядит, привычны ли они к грубой работе.
Я ему охотно разъяснил то, что уже выучил наизусть: песчаник, говорю, а также кирпич, известняк, кремень, колчедан, голыш, сланец, камень стеновой, камень точильный, камень Лидийской, пемза, наждак, алебастр…
…Погоди! воскликнул он, да у тебя метода лучше, нежели у Витрувиуса.
Методе своей, отвечал я, научился я у мастера Диттерлинга.
Не помню, чтобы такую книжку, что ты упоминаешь, по-Английски переводили, говорит он, на шаг назад отступивши.
Нет, отвечал я, несколько смутившись, однако я на картинки поглядел.
На сем вернулся во двор мой хозяин, а сэр Христ. (которого я по-прежнему не узнавал) ему говорит непринужденно: что ж, Дик Крид, тут у тебя мальчишка, который любого новым штукам научит. Мой же хозяин его стал уверять, что я простой подмастерье. Что ж, говорит сэр Христ., да ведь и мастер Палладио[29] каменщиком был, однакожь его называли lapicida[30] задолго до того, как стал он именоваться architetto.[31] Тут он поворотился ко мне и потрепал меня за подбородок: а что же кровли, юный architetto?
Что до кровель, отвечал я, то хороший дуб несомненно лучше всего, а следом за дубом идет добрая желтая сосна.
Сэр Христ. засмеялся, походил по двору, а после снова рядом с нами остановился. Спрашивает, на меня указывая: умеет ли он, Дик, читать и писать? Мой же хозяин говорит: что твой Ученый. Стало быть, Натура и Искусство в одном сошлись, воскликнул он, а управляющий его улыбнулся, ибо в том был намек.
Одним словом, сэр Христ. сильно ко мне расположен сделался и всерьез принялся уговаривать хозяина, чтобы меня отпустить к нему под начало; хозяин на это охотно согласился в знак уважения к сэру Христ. (и несомненно в ожидании, что ему отплатят еще какой монетой). Так оно и вышло, что перешел я к сэру Христ., к нему в люди, а после того был его управляющим, покуда не стал управляющим работами, а за тем младшим Инспектором, каковым и нынче являюсь. И все-таки путь сей был непрост, ибо я сразу закрутился во множестве дел: прочти-ка мне эти выкладки, да проверь, скажет, бывало, сэр Христ., а как поймет, что в одном искусстве я преуспел, то направляет меня к другому. Мало-помалу сделался я столь знающ в работе своей, что мне поручались многия задания, сиречь: г-н Инспектор желал впридачу послать г-на Дайера посетить Кентския каменоломни да привезти отчет о качестве материалов; к тому же, г-ну Дайеру должно разузнать про цены на кирпич, брус, древесину и протчие материалы; г-ну Дайеру по указанию г-на Инспектора должно подготовить чертеж гошпитали в перспективе; г-ну Дайеру должно безотлагательно наладить сточныя канавы; г-ну Дайеру должно поторопить с завершением подотвесного плана.
Из сей ведомости следствует, что я рисовал чертежи для задуманных новых построек и копировал планы на бумаге, каковыя задания исполнял с величайшей робостию, ибо в сей отрасли не был обучен. Да только, когда я дрожащими руками клал их на его письменный стол, ожидая нелестных слов, он обыкновенно лишь взглянет на них, да напишет: план сей одобряю — Христ. Рен, Kt.[32] Поперву он, бывало, делал точныя измерения собственноручно, однако под конец собственныя мысли одолели его своим числом и тягостию; я видел, как он мало-помалу остывал и лишался сил (а то иногда после наступления сумерек напьется пияным и сидит, не в силах пошевелиться, покуда я его домой не отведу). Когда же он, перегрузивши себя протчею работою, не в силах уж был ничего делать в конторе, то я придумывал собственные планы для городских зданий, коими он занимался; над каждой линией корпел я до пота, а после, когда спрошу у него, по нраву ли ему сие, то он мне: мол, на первый взгляд неплохо, однакожь дел у него столько, что много времени уделить он не может. Позже он, впротчем, сожалел о том, что был краток, и наставлял меня на путь истинный, покуда я не сделался настоящим мастером.
В те давние годы сэр Христ. все усилия свои обращал на Св. Павла, да только нынче они пошли прахом. Едва ли найдете вы участок каменной кладки, по коему он не прошел бы во время великого строительства, я же следовал за ним с кипою чертежей под мышкою. Смотри-ка, Ник, говорил, бывало, он, естьли мы не выкажем осторожности, сии круговые своды неровно налегать будут. Скажет, а сам нижнюю губу прикусит, но после, ежели что ему придется по нраву, то воскликнет: Угу! и меня по плечу хлопнет. Он непременно взбирался на самый верх лесов, а коль скоро я держался позади (ибо глядеть сверху вниз в бездну есть занятие ужасное), то он меня подзывал итти вперед и смеялся; за сим, все так же бодр, спускался на землю и спрыгивал в основанье, вылезал же из ямы весь засыпанный пылью, что твой форейтор.
К рабочим он всегда был благосклонен, мне же советовал наблюдать за их делами ради собственной моей науки. Так и повелось, что следил я за тем, как плотники возводят леса или делают будки с оградами; как пильщики режут древесину; как чернорабочие убирают камни и мусор либо возят мешки с известью и наваливают в раствор; как каменщики режут камни либо обрабатывают и кладут их; как землекопы прокладывают трубы. Очень скоро начал я постоянно надзирать за работою в отсутствие сэра Христ.: сам указывал рабочим, что делать, замерял все законченное каменщиками (прежний мой хозяин, г-н Крид, имел обыкновение меня приветствовать острым словцом), вел учет товарам, каковые доставлены были кладовщику, следил, чтобы плотники с рабочими, нанятые поденно, были бы заняты своим делом, как указано, и не отлынивали. Ибо весьма часто приходилось видеть, как десять человек в углу во всю заняты работою, что предназначена на двоих, да пристально следят, чтобы всякой свою положенную долю выполнил. Была еще такая задача, что подивиться впору, для исполнения коей использовались все люди: втащить камень весом около трех сотен в возок, чтобы поднять его на лепнину купола. И все же строго держать себя с ними я не смел, ибо, стоит тебе обнаружить изъян в деле, как Английской рабочий, будь ты с ним справедливей некуда, тебе ответит: нечего, сэр, учить меня моему ремеслу, не за тем я сюда пожаловал — я подмастерьем отслужил, ко всяким господам прежде нанимался, и все моей работой довольны были. А не угомони ты его, так он в сердцах возьмет да и швырнет свой инструмент наземь. Я, бывало, еще пылаючи от ярости и возмущения, доложу сэру Христ. о том, что произошло, а он мне: ну-те, ну-те! все сладится, все сладится.
И верно — все теперь сладится в жизни, ведь подагра моя уж отступила, и я возвратился в контору, где встречен был словами Вальтера: чего Вы вздыхаете? Не вздыхал я, говорю я ему. Но тут мне представилась следующая мысль: что, если я издаю звуки, коих сам не слышу, что, если вздыхаю, когда оглядываюсь на годы, прошедшие, будто сон?
Ибо, только попавши к сэру Христ., я лишь дивился странной перемене в своей жизни. Ведь чем я сделался из простого мальчишки, побирушки бродячего? Все вышло, как пророчествовал Мирабилис, и у меня сомнений не было в том, что он некоим образом сие определил. Потому я не прекращал своих посещений дома в Блек-степ-лене, ибо в отсутствие Мирабилиса собрание оказалось в состоянии самом плачевном, и разбирать его книги выпало мне, что я и делал охотно, ставши (как я мнил) его преемником. В то время я ничего не говорил сэру Христ. об этих делах — он бы меня первостатейно выбранил и счел бы обычным паясом. Ему по нраву было разрушать древности — жалкия, презренныя вещи, как он их называл, имея обыкновение утверждать, будто людям наскучило то, что осталось от Античности. Их ему заменяли рациональное знание, обучение на опытах и непреложныя истины; я же, однако, все сии штуки полагал глупостями, да и только. Пришло наше время, говорил он, и нам должно собственными руками заложить его основанья; только меня, когда он заводил подобныя речи, охватывали размышления следующего рода: откуда же нам знать, какое время наше?
Так оно и вышло, что собственные убеждения сэра Христ. оборотились против него, когда он заметил, что строит церковь Св. Павла на древних развалинах. Ибо, разрывши землю рядом с местоположением северного портика, по дальнейшем исследовании, после того, как раскопано было достаточно и земля, преграждавшая дорогу, убрана, мы обнаружили там камни, походившие на стены и пол Храма. Поблизости найден был небольшой олтарь, услыхав о коем, сэр Христ. засмеялся и шепнул мне: отправимся в яму паломниками!
Когда мы очутились в низу, он влез в самое основанье и, порывшись среди камней, что лежали там в огромном количестве, нашел земляную лампу. Работенка куда как неважная, говорит, и швырнул ее обратно в мусор. За сим на следующее утро из земли выкопали изображение Бога, опоясанного змием и держащего в руке жезл (голова с ногами были отломаны).
Сие напомнило сэру Христ. о наблюдении, сделанном Эразмусом: в Лондоне некогда существовал обычай, согласно коему в день обращения Св. Павла люди скопом шли к церкви и несли деревянный шест, а на оном был хитроумно выстроган змий или подобное чудовище. Что скажешь, Ник, на такое, говорит, ты же вечно сидишь, головою в старыя книги уткнувшись? Однакожь я ничего не ответил, ибо что толку говорить о переплетениях змеиных с теми, кто в них сам не запутался? Однако ежели одни способны предмет увидать и постигнуть, то другие его попросту не замечают. Взять хотя бы за пример господина Джона Барбера,[33] не сходившего с своей постели в Блек-бое,[34] в Патер-Ностер-ро: он полагал, что вся наружность земного шара сделана из стекла, тонкого и прозрачного, а под ним лежат змии в огромном множестве; так и умер, смеясь над невежеством и глупостию тех, кто не видит истинного основания мира сего. Так же и я отвергаю недалекия суждения писателей сего поколения, что разговаривают с сэром Христ. о новом возрожденьи ученых занятий, да болтают себе праздно о новой Философии опытов и демонстраций — все они суть лишь жалкия частицы праха, коим не погрести под собою змиев.
Итак, покуда протчие высказывали подобныя небылицы и преходящие бредни, я продолжал заниматься изучением старинной Архитектуры, ибо Древние в величии своем неизмеримо превосходят наших современников. На мое щастие сэр Христ. в библиотеке своей держал огромную кучу книг, за каковыя примется было, а после отбросит в сторону. Тут-то я изучил и Камбденовы[35] Руины, и Лисловы[36] Саксонские памятники, и De Symbolica Aegyptiorum Sapientia Николаса Коссена,[37] и всеобъемлющего Кирхера с его Oedipus aegyptiacus,[38] где он заключает, что Обелиски суть Скрижали, содержащия Знание, понятное единственно посвященным. Теперь же, покуда я пишу сии строки, Вальтер Пайн занят, соответственно моим указаниям, точным описанием моей исторической колонны подле Лаймгаусской церкви — слышно, как скрыпит его перо. У Кирхера я обнаружил, помимо протчего, планы пирамидд, где показано было, как падает тень от Обелиска на землю пустыни, а вот Вальтер чернилами на бумагу капнул. Стало быть, предметом моих дум были чудесныя Мемфисския пирамидды, воздвигнутые Египтянами в память о своих Богах, кои были еще и Царями. Вершины сих искусственных гор были столь высоки, что людям казалось, будто сии Боги правят после смерти, восседая на некоем величественном и ужасном троне. Этот план испорчен кляксою, говорит Вальтер, однакожь я ему не даю ответа. Итак, в библиотеке у сэра Христ. размышлял я о сих ошеломительных произведениях, громадных и колоссальных по исполнению, равно как и о любопытных знаках на них, высеченных в камне. Я глядел на тени упавших колонн, покуда дух мой не сольется с самоей руиной; воистину, продвигаясь в чтении своих книжек, я изучал часть самого себя. Теперь же Вальтер уходит из конторы, бормоча себе под нос и направляясь к реке, дабы унять свою беспокойную голову, я же, наблюдая за ним, снова вижу себя в свои младыя дни. Как-то раз сэр Христ. обнаружил меня в библиотеке: тот, кто торопится стать мудрым, Ник, сказал он, на меня глядючи, свой собственный ум растерял по дороге. Шел бы ты в отхожее, прошептал я про себя, он же все посмеивался.
Один замечательный рассказ касательно до наших отношений я едва не позабыл — то была наша беседа в тени Стон-хенжа. Сэр Христ., который, как я уж говорил, путал древность с дуростию, не намерен был пускаться в столь трудное путешествие (от Лондона до туда более восьмидесяти пяти миль), однако я переубедил его с помощью рассказа про камни: некоторые, по свидетельствам, были голубоватого цвета с отблеском, словно в них попадались минералы, а иные — цвета сероватого и усыпаны темно-зелеными пятнышками. Подобные камни ему пришло на мысль поместить в строение Св. Павла, я же, зная, что близь границы Салисбурийской равнины находятся каменоломни Гассельборо и Чильмарка, да еще большая каменоломня неподалеку, в Айбури, внушил ему мысль, что нам, возможно, удастся обнаружить там другие столь же любопытные камни. Путешественник из меня не ахти какой, прежде того я не отъезжал от Лондона далее трех миль, однакожь не мог успокоиться, покуда не увижу сие священное место, сие великое место поклонения. Мастер Саммес считает его Финикийским, мастер Камбден полагает, что оно относится до идола Марколиса,[39] а в рассужденьи господина Джонеса постройка сия Римской работы и посвящена Целусу;[40] однако я помню вид его, так сказать, наизусть: истинного Бога должно почитать в местах скрытых и внушающих боязнь, где Ужас подстерегает тебя поблизости; так и поклонялись наши предки Демону в облике огромных камней.
В день нашего путешествия ожидал я сэра Христ. в его доме при конторе; иду, иду, кричит он мне с верхнего этажа, только брыжи свои отыщу, а сам, слышно, быстрым шагом по спальне ходит. И тут же вихрем слетает вниз, за порог да на улицу, на ходу парик поправляючи; от Вайтгалла доехали мы до станции на Корнхилле, где ожидала карета от Лондона до Ландс-енд-рода. Что за компания с нами в карете поедет? спрашивает он у трактирного слуги.
Всего двое, да оба господа, отвечает тот.
Это мне по нраву, говорит сэр Христ. нам обоим, да только по нраву ему сие не пришлось: когда ехал он в Лондонской карете, одна рука высовывалась из окна с одной стороны, другая с другой, а тут ему пришлось немало потесниться. Уселся он на сиденье, обращенное лицом к кучеру, и по дорожной сумке под ногами похлопал; что ж, говорит, улыбаючись любезно компании, надеюсь, никто табаку курить не станет, а то у управляющего моего меланхолия от его испарений делается. Я же не смел отрицать, ибо кто знает, а ну как оно и вправду так?
Проехали мы по Корнхиллу, по Чипсайду, мимо двора церкви Св. Павла (тут сэр Христ. высунулся из кареты, пристально вглядываясь), проехали Лудгат-гилл, Флит-стрит, Стренд, Хей-маркет, Пикадилли (тут сэр Христ. вытащил свой платок и высморкал в него из носу комок студня), за сим миновали пригороды, через Найтсбридж, Кенсингтон, Хаммерсмит, Турнгем-грин и Гоунслоу; кучер гнал во весь опор, как у них заведено, а сэр Христ. мне говорит с удовлетвореньем на лице несказанным: тебе, Ник, должно освоиться, к движеньям кареты приноровиться. Тут он опять улыбнулся нашим путевым товарищам. На сем, при переезде через Бекер-бриж — справа пороховыя мастерские, слева оружейныя — началась такая тряска по громадным выбоинам, что из нас чуть ли не вся душа вон. Смотри, не вытряхни нас, кричит сэр Христ., а после достал из кармана книжицу и занялся своими рассчетами, каковые и продолжал, покуда не уснул. Так мы двигались далее, по Стайнесу и через Темзу, по деревянному мосту в Егем, за тем, легко спустившись и оставивши слева трактир Новую Англию, пересекли Багшотский луг, проехали лес и оказались в Багшоте.
Тут сэр Христ. пробудился от своей дремы и завел, не чинясь, беседу с одним из наших сопутников; за разговором он снял парик и, положивши на колени, стал играться с ним, пощипывая, что твоего гуся. Любил он изображать школьного учителя перед теми, кто его искусству не обучен, а так как меня он едва ли замечал, пустившись в свои речи, то мне удалось заснуть. Спал я до тех пор, покуда он не разбудил меня своими криками: Ник! Ник! Приехали! Приехали!
Мы прибыли в Блекватер, небольшое местечко, где подышали воздухом у трактира; мне приспела нужда опростаться, и я зашел в хозяйской дом. Тут решено было остановиться на ночлег; сэр Христ. всей душой желал ехать далее, но увидал, что от путешествия у меня началось подобие лихорадки (ибо меня пот прошибает, стоит уехать из дому). Время торопит, говорит он, однако Натура тебя торопит еще сильнее. Тут он засмеялся, а после за ужином был чрезвычайно весел с путешественниками. Когда мы наконец поднялись к себе в комнату, я — охваченный сильною усталостию, то он изучил Заповеди и правила для гостей, прикрепленныя к стене. Помни же, говорит, произнося слова так, словно они суть глупости обычныя, в мире ты, что на постоялом дворе: недолго пребыванье твое, не успеешь опамятоваться, как уж кончен твой срок. Ввечеру, приходя на постоялый двор, благодари Господа за спасенье, а на другое утро молись об удачном пути. Стало быть, Ник, продолжал он, нам должно на колени встать; меня, однакожь, более пугают вши в этих постелях, нежели дороги. Тогда Вам Богу вшей молиться надобно, отвечал я и поспешил во двор, свой ужин изблевать.
На следующий день мы проехали по Хартлей-ро до конца и спустились к Басингстоку, а когда добрались до Черч-Оклея, тут сэр Христ. задумал устроить в карете магнетической опыт. Протчие пассажиры, желая наблюдать его искусство, подсунули башмаки под себя, чтобы освободить для него побольше места на полу; он же вытащил из своей дорожной сумки сферической компас и достал, что твой фокусник, кусок обструганной доски. В доску был наполовину вделан магнит, так что вышло похоже на глобус с полюсами на концах, и он-было уж собрался пустить в дело свои стальные опилки (покуда остальные глядели, завороженные), как вдруг нас ужасно тряхнуло. Едучи быстро через мост подле Витчерча, кучер резко натянул поводья, и две лошади перелетели через мост; лишь коренная, повиснувши замертво, удерживала карету, чтобы та не перевернулась, мы же с попутчиками лежали, скатившись, на полу. Сэр Христ., силясь применить сноровку, чтобы выбраться из окна, того гляди готов был свалиться в реку, однако вместо того упал в пыль. Наблюдая за ним, я подумал, что падение было ужасно, но он с достоинством поднялся и удивленно посмотрел на землю; за сим ему, по всей видимости, пришла нужда помочиться, и он на глазах у нас расстегнул панталоны. Мы один за другим выбрались через то же окно, а после вынуждены были сидеть на холоде, покуда из Витчерча не прислали упряжку лошадей, чтобы вытащить карету с моста. Той ночью мы остановились в паршивом трактире, где нам ухмылялась хозяйка. Не помолились Вы прошлой ночью, как то предписано было в Заповедях, сказал я. Нет, отвечал он, и в наказанье за то потерял свой компас.
Последняя часть нашего путешествия, от въезда в Вилтшир до Салисбури, была очень тяжела и полна тряски, ибо ямы, по коим пришлось нам ехать, присутствовали в великом множестве и среди них попадались глубокия. Итак, с немалым облегчением мы оставили карету в Салисбури и, нанявши двух лошадей, поскакали по дороге, пересекавшей Авон и ведшей к равнине и Стон-хенжу. Приближившись к границе сего священного места, мы привязали лошадей к установленным там жердям, а после, под Солнцем, висевшим у нас над самой головой, пошли пешком по короткой траве (кою неустанно подстригали стада овец), что будто пружилась у нас под ногами, торопя вперед, к великим камням. Я чуть отстал от сэра Христ., не сбавлявшего шагу, и, храня спокойствие, принялся рассматривать сооружение: вокруг не было ничего, что могло бы воспрепятствовать взору, и я, поглощенный созерцанием, раскрыл рот, чтобы закричать в голос, однако крик мой вышел безмолвным. Меня поразило восторгом видение, в коем вся поверхность сего места казалась мне камнем, камнем было и самое небо, и сам я сделался камнем, слившись с Землею, что летела, подобно камню, в поднебесье. Так я и стоял, покуда меня не пробудило карканье вороны; крик черной птицы, и тот сделался причиною для испуга, ибо был не от времени сего. Не знаю, сколь длинный промежуток пересек я мысленно, но, когда с глаз моих спала пелена, сэр Христ. по-прежнему был в поле моего зрения. Он размеренно шагал к огромному сооружению, и я с силою рванулся его догонять, ибо горячо желал войти в круг прежде него. Остановивши его криком, я побежал вперед. Вороны каркают сильнее обычного, сказал я, когда поравнялся с ним, совсем запыхавшись, не иначе, к дождю. Чепуха, отвечал он. Тут он остановился, завязать башмак, и я полетел впереди него и первым достиг круга, что являлся жертвенным местом. И отдал поклон.
Мастер Джонес утверждает, что сие локтями мерили при возведении, сказал сэр Христ., подошедши за мною и вынувши из кармана свою книжицу; видишь ли, Ник, сии прекрасныя пропорции?
Работа громадна и чудовищна, отвечал я, выпрямившись, ее называют Диавольскою Архитектурою.
Он, однакожь, не обратил на меня внимания. Должно быть, они высокия деревья вместо рычагов применяли, продолжал он, щурясь на камни, или же открыли искусство поднятия тяжестей посредством особых машин.
Кое-кто поговаривает, будто настоящая постройка есть детище Мерлина, отвечал я, и будто камни сии поднял он с помощью потайных сил Магии.
На это сэр Христ. рассмеялся и уселся на камень во внутреннем круге. Есть, говорит, один старый стишок, а слова там вот какие:
Слов сказано про Мерлина немало,
Поболее, чем сделал дел сей малый.
И наклонился вперед с улыбкою.
Вы на олтарном камне сидите, говорю я, а он как подскочит мигом, будто укушенный. Видите, продолжал я, что он из камня потверже и предназначен для того, чтобы огню противостоять?
Никаких следов от паленья не видать, отвечал он; после же отправился бродить меж протчих камней, а мне тем временем воспомнился другой веселый стишок:
Сном младенца
Спит старик,
А разбудить —
Подымет крик.
Когда мы оказались поодаль друг от дружки, я вновь мог говорить свободно: ибо все сии места суть жертвенные, прокричал я, а камни суть образ Господа, воздвигнутый во имя Трагедии!
А сэр Христ. громким голосом отвечал: разум человеческий по Природе своей опасениям подвержен!
На это я ему сказал, что Петер делла Валле[41] в своих поздних путешествиях по Индии описывает знаменитый Храм в Ахмедабаде, в нутри коего ни единого образа, одна лишь небольшая колонна из камня, называемая Махадью, что на тамошнем языке означает великого Господа. И что подобныя сооружения существуют в Африке и являются Храмами в честь Молоха. Даже Египетское слово Обелиск, сказал я, означает освященный камень.
А он мне в ответ: ах, мастер Дайер, как говорят пророки, старикам мечты мечтать, молодым же видения видеть, а ты еще молод.
Небо делалось замечательно темным, сильный ветер носился вокруг постройки. Видите, сказал я, как архитравы поставлены на верхушки отвесных камней, до того странно, что словно бы в воздухе висят? Однако ветер унес мои слова от него, присевшего с правильцем и карандашом. В Геометрии, выкрикнул он, кроется ключ к сему величию; естьли пропорции верны, то по моим вычетам внутренняя часть есть десятиугольная фигура, возведенная на основаниях четырех равносторонних! Треугольники! Я подошел к нему со словами: кое-кто полагает, что они суть люди, перевоплощенные в камень; он же не обращал на меня внимания, лишь стоял, откинувши назад голову, и продолжал: вот видишь, Ник, тут важна точность в их расположении по отношению к небесам, ибо размещены они так, чтобы определять местоположение Планет и неподвижных Звезд. Из чего я заключаю, что у них имелись магнитные компасные приборы.
Тут припустил крупными каплями дождь, и мы укрылись под балкою, сделанной из одного огромного камня, глядя, как он от влаги из серого превращается в синий и зеленый. Когда же я прислонился к камню спиною, то ощутил в материи труды и страдания тех, кто его воздвиг, мощь Того, Кто владел их воображением, и отметины Вечности, тут присутствующей. Мне слышны были крики и голоса давно ушедших, однако я закрыл на них глаза и, дабы отвратить безумие, уставился на мох, коим оброс камень. Естьли поразмыслить, сказал я сэру Христ., то Мемфисская пирамидда стоит около трех тысяч и двух сот лет, что есть возраст короче, нежели у этого сооружения; однако строили ее двадцать лет, и три ста шестьдесят тысяч человек непрерывно над нею трудились. Сколько народу работало здесь и какой срок? А после, помолчавши, я продолжал: основание пирамидды того же точно размеру и формы, что Линкольнс-инн-фильдс,[42] я же порою мысленно воображаю себе пирамидду, что вздымается над вонючими Лондонскими улицами. Покуда я говорил, небо прояснилось, облака отлетели, и с первыми лучами Солнца я взглянул в сторону сэра Христ. Его же черты, казалось, переменились: он не слыхал ничего из моих рассуждений, но сидел, откинувшись головою на камень, бледный, как полотно, и в крайней степени расстройства. Тому, что зовется снами, я значения не придаю, сказал он, да только сейчас было мне виденье — мой мертвый сын.
Уже стоял вечер, и в косых лучах Солнца, блиставших на земле позади камней, мы без труда различали могильные курганы, что попадаются тут в большом количестве; глядючи на них, они привели мне на мысль следующия слова: чудный берег, где время дикое бушует.[43] При виде теней, которыя отбрасывал теперь на низкую траву Стон-хенж, лицо сэра Христ. прояснилось: ну вот, говорит, Ник, видишь теперь, что тени сии, естьли находиться на определенном возвышении, отмеряют время суток. Нетрудно расположить колонны так, чтобы каждый день в такое-то время тени видны были на прежнем месте, продолжал он, и я рад утверждать, что логарифмы суть искусство от начала до конца британское. И снова книжицу свою вытаскивает, а мы меж тем направляемся к нашим лошадям — те жевали себе потихоньку траву. В качестве следствия к предшествовавшим словам присовокуплю, что сын сэра Христ. умер от припадка судорог в чужой стране, вести о каковом происшествии мы получили, спустя несколько месяцев после событий, здесь описываемых.
И вот теперь картины сии снова возвращаются ко мне, и я, даром что сижу у себя в конторе, двигаюсь вспять и, оказавшись в прошлом, вижу лицо сэра Христ., каким оно некогда было в тени Стон-хенжа. Воистину время есть громадное логовище страха, вкруг коего обвивается змий и, обвиваючись, себя самого кусает за хвост. Нету времени иного, кроме настоящего; каждый час, каждая доля часа, каждый миг — все в настоящем, все, достигнувши конца, начинается вновь и бесперерывно кончается: начало, что длится в вечном конце.
То предложение я уж написал, говорит Вальтер, оборачиваясь ко мне лицом.
Я взглянул на него, потирая глаза: так читайте мне его, ах Вы, эдакий…
…Он же перебивает своей декламацией: великая колокольня на западной стороне Лаймгаусской церкви подымается, не взирая на то, что работникам не достает Портландского камня, каковое обстоятельство несколько препятствовало продвижению дела.
Сказано прекрасно, говорю я, улыбаясь ему, да только поддайте еще немного: ничего иного под рукой не имеется, естьли не считать земли и мусора, вычищенных из-под сводов. Ваш почтенный слуга, Николас Дайер.
На сем закончить?
На сем закончить.
Дабы разъяснить это дело и перевести стрелки часов, а с тем вернуться в нынешнее мое состояние, скажу: там, где теперь стоит моя Лаймгаусская церковь, в древности располагалось огромное болото или топь, бывшая местом захоронений в Саксонския времена; могилы обрамлял здесь известняковой камень, а под ними лежали гробницы более старыя. Рабочие мои нашли здесь урны и засовы, сделанные из слоновой кости, что некогда пристегнуты были к деревянным гробам, а подле них прах и черепа. Воистину Некрополь сей был огромен, однакожь в нем и ныне сыщется сила, ибо древние мертвецы источают некую субстанцию, и та сделается частью нового строения, вошедши в его плоть. При свете дня мой Известняковой Дом[44] станет притягивать и завлекать в свои двери всякого, кто пройдет мимо; ночью же он будет громадным скоплением теней и туманностей, являющих собою воздействие многих веков до начала времен. Как бы то ни было, работа нынче предстояла спешная, ибо для освящения сего места мне требовалась жертва. В сих делах важны заповеди Мирабилиса касательно до обрядов, как я уже объяснял выше; впрочем, двинемся далее.
Церковь свою я построил на Площади висельников, близь Роп-мекерс-фильда и Виржин-ярда, в местах, неподалеку от коих располагалось сообщество мошенников и бродяг, кои жили у общей сточной канавы, впадающей в Темзу. Это поселение закоренелых попрошаек или же бродячего народу (платье их пахнет не лучше Невгата или Тибурна,[45] в лицах же явственны упадок и недуги) было для меня источником довольства, поелику сии поддельные Египтяне (как их называют) суть примеры воздаянья и проделок злой Фортуны; церковь есть их театр, где они могут сделаться предметами наших размышлений. В разговоре с ними принято величать их честным народом, ибо они и вправду суть дети Божьи, а присказка у них вот какая:
Прочь, тоска, сгинь, печаль,
Всех нас черти заберут!
В подобных нещастиях они до того закоснели, что иной жизни не ищут: из попрошаек идут в воры, из воров же им прямая дорога на виселицу. Поднаторевши в своем отвратительном ремесле, они настраивают голос на тон, призванный вызывать сочувствие у всякого, кто услышит их Господь благослови Вас, хозяин, да награди Вас Небеса, хозяин; знай себе кричат: не найдется ли полпенни или фартинга, корочки не отломите ли? Подайте нещастному, того гляди погибнет! Будучи сам улишным мальчишкою, ночуя по норам и углам, злокозненные повороты сей жизни сделались мне знакомы: в нашем великом городе имеются целые братства таких. Живут они сообща — ведь сии потерявшие надежду нещастные, и те поддерживают в своем существовании некой порядок и управление среди своих. По правде сказать, эти товарищества устроены не хуже, как любая компания в Англии: один на одной улице промышляет (как я в то время замечал), другой на другой, и никто не захватывает местности — или, как они говорят, обхода, — что им не принадлежит. Они представляют собою общество в уменьшенном размере и будут плодить свою нищую породу из поколенья в поколенье, по самый конец света. А стало быть, место им подле моей церкви — в них содержится отпечаток всей жизни человеческой, ибо протчим до их положения всего один шаг шагнуть. Уж им-то известно: всякое плотское существо только и знает на своем веку, что страдания и мрак; они и сами суть обитатели той ямы, откуда видно им истинное лице Господа, подобное их собственным.
После обеда ходил я в Лаймгаус самолично осмотреть юго-западный угол основанья, пораженный излишнею сыростию; по дороге к реке, размышляючи об этом деле, я приближился к поселению нищих, состоявшему из полков оборванцев, собранных вместе в количестве, подобного коему я от роду не видел. Я немного отошел от них, дабы избавиться от вони, заполнившей мне нос, и тут на краю грязной канавы повстречал одного нещастного, тощего малого, свесившего голову на грудь. Когда я встал рядом с ним и тень моя протянулась по его лицу, он поднял на меня взор и пробормотал, словно заученные наизусть, такие слова: Ваша милость, не оставьте жалостию своею бедного ремесленника в крайней нужде. И верно, он уж дошел до последней крайности, тело его было прикрыто лишь обрывками и клочками, подобно лотку на ярмарке старьевщиков.
Что за ремеслом ты промышлял? спросил я его.
Печатником в Бристоле был, хозяин.
А после, я чай, в долги попал, разорился не по своей воле?
Увы, отвечал он, недуг, что меня поразил, вовсе не тот, что Вам представляется, и видеть его Вам нельзя: я охвачен ужасною виною, от коей мне нипочем не отделаться.
Слова его меня немало тронули — ведь он, подобно птице, залетел в мой Известняковой Дом, — и я присел рядом с ним. За полпенни, продолжал он, могу Вам прочесть книгу своей жизни, коли пожелаете. И я согласился. Человечек он был маленькой и при разговоре сильно трясся, на меня же смотреть не мог и шарил глазами повсюду, кроме моего лица. Стало быть, покуда я сидел, подперши рукою подбородок, он рассказывал свою историю в словах кратких, простых, словно невзгоды довели его до состояния сущего младенца (меня же, покуда он говорил, посетила такая мысль: верно ли, что в жертву необходимо принести младенца, а не того, кто младенцем сделался?).
Бродячая жизнь его, как он мне ее изложил, была такова: завел он ремесло в Бристоле, однако довольно скоро пристрастился к горькой, так что дела его пошатнулись; он день-деньской просиживал в таверне, либо напивался до пияна, либо ввязывался в ссоры, а дело свое целиком оставил на попечение жены, та же управлять им не умела. Подобным образом он разорился, а кредиторы его, услыхав про это, навалились на него с такими процентами, что он уж боялся до смерти, как бы не явился за ним стражник да не потащил в темницу для должников. Хоть он и не слыхал ничего про указ, чтобы его схватить, все-таки в голову ему пришла мысль бежать (до того велики бывают страхи, что порождает в нас вина); по сему пути он и пустился, бросивши жену и детей, кои, будучи привязаны к его имуществу, в скором времени попали в переплет. Видал ли ты их с тех пор? спросил я его. Нет, отвечал он, они стоят единственно перед моим мысленным взором, так меня и преследуют.
Воистину, был он нещастный бедолага, подлинное воплощенье той нужды, что толкает человека на всевозможныя опасныя действия, внушает странныя мысли и толкает на отчаянныя решения, той, что влечет за собою лишь разброд, смятенье, позор и гибель. Так же, как великие подымаются к зениту славы по ступеням величия, так и нещастные погружаются в пучину нещастия своего, проходя нескончаемою чередою невзгод. И все-таки нельзя отрицать того, что большинство людей обязаны достатку не только ученьем своим, но также своими добродетелью и честью. Ибо сколько в мире тысяч таких, кто, хоть и славятся повсюду своими трезвыми и справедливыми делами в отношении ближних, но, стоит им испытать превратности судьбы, тот же час превращаются в мошенников и негодяев? Однако мы наказываем бедность, словно порок, богатство же почитаем, словно добродетель. Так и продолжается круговорот вещей: бедность родит грех, а грех родит наказание. Как поется в песенке:
Лишь только стоит дому закачаться,
Отвселе в миг посыплются нещастья.
Сие и приключилось с больною мартышкою, что сидела передо мной, ожидаючи, покуда ее привяжут к дереву. Выслушав перечень его горестей, я повернул к нему лицо и прошептал:
Как тебя звать?
Звать меня Недом.
Что ж, Нед, продолжай.
Вот так, хозяин, я и превратился в жалкую кучу навозу, что Вы перед собою видите.
Зачем же ты сюда пришел?
Сам не знаю, как я тут очутился, разве что вон в той новой церкви какой магнит имеется. В Бате дошел я до края бездны; в Салисбури отощал, что твой скелет; в Гилдфорде приняли меня за мертвеца. Теперь же я тут, в Лаймгаусе, а прежде был на злополучном Собачьем острове.
А как здоровье твое?
Ноги устали дюже и болят, хозяин. Хоть бы меня земля поглотила.
Куда же ты пойдешь, естьли не под землю?
Куда мне итти? И уйду отсюда, так непременно вернусь.
От чего ты так испуганно на меня глядишь, Нед?
В голове у меня все плывет, хозяин. Прошлой ночью снилось мне, будто еду верхом и сливки ем.
Да ты же младенец, право слово.
Таков уж я сделался. Теперь-то что пенять, поздно уж.
По-твоему выходит, что надежды нет?
Теперь уж никакой надежды. Далее итти у меня мочи нету.
Стало быть, конец — так, что ли, решил?
Конец меня ждет один — виселица.
Что ж, будь я в твоем положеньи, я бы самоубивство выбрал, чем быть повешенным.
На сем он пылко взвился со словами: да можно ли? Однакожь я приложил палец к его щеке, дабы его утихомирить, и вскоре буря миновала. Он был у меня в кармане, и я заговорил, сверкая быстрым взором.
Лучше тебе избрать срок по собственной воле, а не предавать себя на произвол злой Фортуны.
Понимаю, хозяин, вижу, куда Вы гнете.
К чему мне сказывать — скажи ты сам.
Что ж я могу знать? Разве лишь то, что Вы мне поведать желаете. Да все равно не могу я этого совершить.
Тебе ли бояться смерти из-за мучений? Ты ведь уж испытал более мучений в жизни, нежели в смерти обретешь.
Но как же Второе Пришествие, хозяин?
Довольно тебе, Нед, верить в бабьи сказки, россказни святош да проповедников. Твое тело — все, что у тебя есть, а не станет его, тут и конец всему.
Да я того только и ищу, что конца своей жизни нещастной. Теперь я ни то, ни се. Погиб я.
Приближалась ночь, до заката оставалось не более получаса, свет уж делался сумеречным, и тут я дал Неду свой нож. Холодает, сказал он. Тебе уж недолго тут осталось, отвечал я, не успеешь замерзнуть. Мы пошли вместе к церкви, откуда рабочие успели разойтись по домам, когда же Нед ударился в плач, я призвал его двигаться дальше. Жалкой он был человечишка, мешок мешком, брел мелкими шажками, покачиваясь, но вот наконец привел я его к краю вырытого основанья. Тут он, широко распахнувши глаза, сложивши накрест руки (в одной был зажат нож), уставился в верх, на мое наполовину готовое творение, а солнечные лучи меж тем удлинялись, камень расплывался в очертаниях. За сим взор его довольно долгое время был прикован к земле, ибо он не смел шевельнуться, не смеючи расстаться с жизнью; еще немного, и его охватил бы приступ меланхолии, однако духа Меркурия у меня в характере поболее будет, так что я направил нож, и наконец он упал.
У меня вырвалось ах ты, Господи, когда я присел на корточки, чтобы рассмотреть его во тьме под стенами церкви. За сим я поднялся с колен, весь в зловонном поту, и расхохотался — потеря-то была невелика, что и говорить. И все-таки я тут же отправился прочь, чтобы стражникам не открылось произошедшее, и был вынужден миновать сборище попрошаек, что сидели рядом с костерками, жарили свои гнилые объедки. Этот сброд являл собою зрелище жалкое; даже в неровно мерцающем свете видел я их нечесаныя волосы, чумазыя лица, длинныя запущенныя бороды, закутанныя в тряпье: у одних головы были покрыты нитяными шапками, у других всунуты в старые чулки, так что они в своих одеждах всевозможных цветов более всего походили на Древних Бритов. Я завернулся в плащ и поспешил далее, чувствуя в носу запах, шедший от их вонючих навозных куч и луж нечистот.
Иные из них казались до странности оживленными, плясали вокруг жалкого огня в одном углу поля; топотали и ревели они, словно те, которых порют в Брайдвеле, разве что этим плетьми служили крепкая выпивка да забвение. А когда налетел порыв ветра с реки, я услыхал обрывки их песни, сиречь:
Крутится колесо, вращается всю жизнь,
Крутится колесо, не встать ему ни в жизнь.
Должно быть, я стоял и слушал, принявши странный вид, ибо мошенники сии меня заметили и принялись издавать громкие вопли, перекрикиваться друг с дружкою; и тут на меня налетела толчея спутанных мыслей, голова закружилась, как часто бывает с человеком во сне. Я побежал к ним с распростертыми руками, крича: помнишь ли меня? Ни в жизнь тебя не покину! Ни в жизнь, ни в жизнь!
4
И когда крик замер, с усиленной ясностью вновь послышался шум движения. В углу какого-то пустыря стояла кучка бродяг. Там, на этой заброшенной площадке, годами скапливался городской мусор: большую территорию занимали расшвырянные битые бутылки и куски металла, в которых невозможно было что-либо распознать; сорная трава и всевозможные разновидности высокой амброзии отчасти закрывали остовы машин, брошенных или сгоревших; в землю врастали гниющие матрасы. Ближе к реке стоял щит; он был темно-красного цвета, но изображения отсюда было не различить, видны были только слова «ЕЩЕ ОДИН НА ДОРОЖКУ». Сейчас, в начале лета, от этой забытой местности шло сладкое зловоние, кружащий голову запах распада. Бродяги развели костер, навалив кучей старое тряпье и газеты, найденные ими поблизости, и начали плясать вокруг него — или, скорее, покачиваться взад и вперед, а в центре круга колебался огонь. Они выкрикивали в воздух слова, но, пропитавшись алкоголем, возможно — денатуратом, не осознавали ни времени, ни места, где они находятся. Когда они поднимали глаза вверх от крутящейся земли, на лица их падал мелкий дождь.
Поодаль от них, в ближайшем к Темзе углу площадки, сидел одинокий нищий, не сводивший глаз с удаляющейся фигуры в темном плаще.
— Помнишь меня? — выкрикнул нищий. — Это же ты, ты и есть! Я тебя видел! Я за тобой давно смотрю!
Фигура мгновение помедлила, потом заторопилась дальше; тут внимание нищего переключилось, и он, совсем забыв о человеке (тот успел дойти до реки и теперь стоял спиной к городу), опять согнулся и заново принялся копаться руками в сырой земле. Позади него виднелись очертания Лаймхаусской церкви на фоне темнеющего неба; он поднял взгляд на здание, сделанное из внушительного, но уже осыпающегося, потерявшего цвет камня, и потер шею ладонью правой руки.
— Холодно, — сказал он. — Я пошел. Хватит с меня. Замерз я.
До заката оставалось около получаса. Он знал, что остальные бродяги будут толпиться у костра, пока не упадут на землю в изнеможении и не заснут там, где свалились, но, не желая следовать их примеру, двинулся к заброшенному дому (судя по виду, ранней георгианской эпохи), стоявшему на углу Нэрроу-стрит и Роуп-мейкерс-филд. Подобных жилищ попадалось там множество, окна их были заколочены, двери забиты досками, однако именно этот дом уже много лет был обитаемым, и полиция, зная это, не возражала. Считалось, что, если бродяги займут один дом, и только его, то не станут лезть в церковь или в ее подземную часовню, чтобы расположиться там на ночлег. Однако на самом деле никто из них в церковь Св. Анны заходить не собирался.
Дойдя до Нэрроу-стрит, нищий остановился, с неожиданной яростью снова представив себе спину человека, ушедшего от него к реке; правда, вспомнить, когда в точности произошло это событие, он не мог. Он быстро обернулся, а после, ничего не увидев, медленным шагом вошел в дом. Когда он заходил в прихожую, внутрь хлынул дождь, и он остановился посмотреть на свои растрескавшиеся, дырявые башмаки; потом обследовал свои мокрые пальцы и потер их об стену. Он заглянул в комнаты на первом этаже, посмотреть, нет ли тут каких-нибудь знакомых ему предвестников «проблем»: попадались такие, что задирали всякого, кто к ним приблизится, и такие, что кричали или звали кого-то по ночам. Бывали случаи, когда в местах вроде этого, где находили приют бродяги, один поднимался среди ночи, убивал другого, а после снова ложился спать.
В доме уже обосновались трое: в дальнем углу самой большой комнаты лежали, повалившись на старый матрас, мужчина и женщина — оба старики на вид, если забыть о том, что для бродяг время движется быстро и стареют они рано. В середине комнаты молодой человек жарил что-то на покореженной сковороде, опасливо держа ее над огнем, который развел на потрескавшемся каменном полу.
— Это что-то — ты погляди, Нед, — сказал он нищему, когда тот вошел в комнату. — Это просто что-то.
Нед заглянул в сковороду и увидел нечто съестное оливкового цвета, скворчащее в собственном жиру. От запаха ему сделалось не по себе.
— Я пошел! — закричал он молодому человеку, хотя их разделяли всего пара дюймов.
— Там дождь страшный, Нед.
— Мне тут не нравится. Я пошел!
Но вместо того, чтобы выйти на улицу, он вошел в следующую комнату, которую использовали в качестве нужника; помочившись в угол, он вернулся, злобно глядя на молодого человека, по-прежнему склонявшегося над огнем. Старая пара не обращала на них обоих внимания: у женщины в одной руке была темно-коричневая бутылка, она размахивала ею, продолжая, как могло показаться, прерванную беседу.
— Пыль, на нее только посмотришь, на пыль-то, — говорила женщина, — сразу поймешь, откуда она. Поймешь-поймешь.
Она повернула голову и взглянула на своего спутника — тот сидел согнувшись, опустив голову между колен, — потом запела низким голосом:
Сумраки вечерние
По небу крадутся… —
но скоро запуталась в словах и, несколько раз повторив «небо» и «ночь», снова погрузилась в молчание. Глянув в разбитое окно, она произнесла:
— Видишь, вон там, облака? Там лицо, на меня глядит — точно говорю.
Она протянула бутылку своему спутнику, который минуту держал ее, не поднося к губам. Тут женщина выхватила у него бутылку.
— Спасибо, выпить дала, называется, — произнес он, сконфуженный.
— Ты как, доволен?
— Был доволен, а теперь недоволен. — И он улегся к ней спиной.
Нед со вздохом тоже устроился в углу. Засунув руку в правый карман своего вместительного пальто, которое носил даже в летнюю жару, он вытащил конверт, открыл его и уставился на фотографию, лежавшую внутри. Нашел ли он ее или она всегда у него была, он уже не помнил. Фотография была до того измята, что изображение на ней почти полностью стерлось; однако, если всмотреться, удавалось различить ребенка, стоящего на фоне каменной стены, и какие-то деревья справа на дальнем плане. Ребенок держал руки вытянутыми по бокам, ладонями наружу, а голову чуть наклонил влево. Выражения лица было не разобрать, но Нед пришел к выводу, что это снимок его самого в детстве.
Прозвонил колокол Лаймхаусской церкви; в это время все, кто был в доме, отплывали в сон, — внезапно снова уподобившись детям, когда те, утомленные после целого дня приключений, засыпают быстро и беззаботно. Одинокий гость, наблюдая за спящими, мог бы задуматься о том, как они дошли до такого состояния, и порассуждать о каждом этапе пути, который к этому привел. Когда он впервые стал бормотать себе под нос, сам того не замечая? Когда она впервые начала сторониться других и прятаться в тень? Когда все они поняли, что какие бы то ни было надежды — глупость, что жизнь — лишь испытание, которое приходится терпеть? Тот, кто бродяжничает, всегда является объектом подозрения, а порой и страха; четверо людей, собравшихся в этом доме у церкви, попали в то место, если не сказать — в то время, откуда не возвращаются. Молодой человек, склонявшийся прежде над огнем, всю жизнь провел в разных учреждениях: сиротский приют, колония для несовершеннолетних нарушителей, наконец, тюрьма; старуха, по-прежнему сжимавшая в руке коричневую бутылку, была алкоголичкой, много лет назад бросившей мужа и двоих детей; старик пустился бродяжничать после гибели жены при пожаре, который он, как сам тогда считал, мог предотвратить. А что же Нед, бормочущий теперь во сне?
Когда-то он работал типографщиком в Бристоле, в небольшой компании, которая специализировалась на производстве разнообразных канцтоваров. Работа ему нравилась, но по характеру он был робок и с трудом заставлял себя разговаривать с коллегами. Когда ему все-таки приходилось говорить с ними по делу, он в ходе беседы часто смотрел на свои руки или опускал глаза на пол. Так же он вел себя и в детстве. Воспитывали его пожилые родители, с которыми, как он считал, у него было мало общего, и он редко поверял им свои тайны — лишь плакал, упав на постель, а они беспомощно смотрели на него. В играх в школьном дворе он не участвовал и держался подальше от остальных, словно опасаясь увечья, так что про него говорили: «застенчивый мальчик». Теперь же его товарищи по работе жалели его, хоть и старались этого не показывать, и обычно устраивали так, чтобы ему доставались задания, позволявшие ему работать в одиночку. Тогда запах типографской краски и равномерный ритм пресса давали ему своего рода покой — тот самый покой, который он испытывал, приходя рано, в час, когда можно было побыть одному, увидеть, как утренний свет просачивается в мастерскую, услышать, как звук его собственных шагов эхом разносится по старому каменному зданию. В такие моменты он забывал и себя, и, как следствие, других, пока те не повышали голос в споре или в приветствии, — тогда он опять съеживался и замыкался в себе. Иной раз, стоя чуть в стороне, он пытался смеяться их шуткам, но, когда они говорили о сексе, ему делалось не по себе, и он замолкал. Это казалось ему чем-то пугающим — он до сих пор помнил, как девочки в школьном дворе то и дело распевали:
Поцелуй меня, дружок,
Посажу тебя в мешок.
Поцелуй меня, храбрец,
Вмиг придет тебе конец.
А когда сам думал о сексе, то представлял себе процесс, способный разорвать его на куски. Из прочитанного в детстве он знал, что, если забежать в лес, там его будет поджидать некое существо.
После работы он обычно быстро уходил и, оставив позади бристольские улицы, возвращался к себе домой, к узкой кровати и надтреснутому зеркалу. Комната была захламлена родительской мебелью, которая, как ему казалось, пахла пылью и смертью и не представляла совершенно никакого интереса, если не считать разнообразных предметов, поблескивавших на каминной полке. Он был коллекционером, по выходным обшаривал тропинки и поля в поисках старых монет и прочих древностей; предметы, которые он обнаруживал, ценности не представляли, но притягивали его как что-то забытое, выброшенное. Недавно он, к примеру, нашел старый сферический компас, который поместил в центр своей коллекции. По вечерам он глядел на эту вещь, представляя себе тех, кто в другие времена пользовался ею, чтобы отыскать дорогу.
Так он жил до двадцати трех лет, пока однажды мартовским вечером не согласился пойти с приятелями из мастерской в местный паб. Весь тот день он не мог сосредоточиться на работе — его охватило непонятное возбуждение, особое, пусть ни на что не направленное; в горле у него было сухо, желудок схватывало судорогами, речь путалась. Придя в бар, он захотел выпить пива, быстро, очень быстро; на миг собственное тело представилось ему в образе пламени.
— Ты что будешь? Ты что будешь? — окликал он остальных, глядевших на него в изумлении.
А его переполняли товарищеские чувства; ожидая, пока ему нальют, он увидел брошенный стакан, в котором еще оставалось немного виски, и потихоньку допил, а после обернулся к друзьям с широкой ухмылкой.
Чем больше он пил в тот вечер, тем больше разговаривал; о чем бы ни зашла речь, он все воспринимал чрезвычайно серьезно и постоянно перебивал чужие беседы.
— Дайте я объясню, — говорил он. — Можно мне хоть раз свое мнение высказать?
Некоторые мысли и фразы, которые он до сих пор держал при себе, теперь приобрели настоящую значимость, и он, пораженный, выкрикивал их, уже предчувствуя, пусть неясно, те недоверие и ужас, что испытает потом, вспоминая, как вел себя. Однако сейчас, когда он вот-вот должен был произвести яркое впечатление на других, это было не важно; необходимость высказаться стала еще отчаяннее, когда он перестал различать их лица. Теперь вместо лиц его окружали луны, и он, покинув собственное тело, завыл на них откуда-то издалека.
— Что я тут с вами делаю, — говорил он, — что я вам это рассказываю? Я деньги крал. Крал на работе — знаете, когда она зарплату по конвертам раскладывает. Много украл, а они так и не заметили. Ни разу. Я же в тюрьме раз сидел за кражу — вы что, не знали? — Он огляделся, словно затравленный. — Там ужас что творится, в камере. Да что я вообще тут с вами делаю? Я же вор в законе.
Он ухватил стакан, но тот выскользнул из его пальцев и разбился, стукнувшись о пол; потом, не видя ничего вокруг, он поднялся со стула, и его качнуло к двери.
Стояло раннее утро, когда он проснулся, полностью одетый, на своей кровати, и обнаружил, что неотрывно смотрит в потолок, вытянув руки по бокам. Поначалу он был совершенно спокоен — серый свет, аккуратными квадратами подбиравшийся к нему от окна, возносил его к небу, — но потом на него налетели воспоминания о прошлом вечере, и он вскочил с кровати, дико озираясь по сторонам. Пытаясь вспомнить все события по порядку, он кусал правую руку, но видел один лишь собственный образ: кроваво-красный, лицо искажено яростью, тело шатается из стороны в сторону, а голос громче обычного — ему казалось, будто все это время он просидел в одиночестве в затемненной комнате. Сосредоточившись на этой тьме, он сумел выхватить лица остальных, но на них была печать ужаса или отвращения. И тут он вспомнил свои рассказы про кражу, про тюрьму. Он поднялся и взглянул в зеркало, впервые заметив, что между бровями у него растут два длинных волоса. Потом его стошнило в раковину. Кто это был — тот, что говорил прошлым вечером?
Он ходил повсюду кругами; запах старой мебели внезапно сделался очень отчетливым. В руке его оказалась газета, он начал ее читать, уделяя особое внимание заголовкам, которые словно наплывали на него, так что теперь его лоб охватывала полоса черного шрифта. Он свернулся на кровати, обняв колени, и тут на него опустился новый кошмар: те, кто слышал его прошлым вечером, должны будут сообщить о его краже, и тогда его работодатель позвонит в полицию. Он представлял себе, как полицейский в участке отвечает на звонок; как его имя и адрес произносят вслух; как он смотрит на пол, когда его уводят; как на скамье подсудимых он вынужден отвечать на вопросы о себе, и вот он уже в камере, его тело больше не подвластно ему. Уставившись в окно на пробегающие облака, он подумал: следует написать на работу, разъяснить, что был пьян, и сознаться, что выдумал историю с кражей; но кто ему поверит? Не зря же молвят, что истина в вине, — может, он и вправду отсидевший вор. Он стал напевать:
Как-то ночью у крыльца
Подрались два мертвеца, —
и тут понял, что такое безумие.
С той секунды начался ужас: он услыхал шум на улице за окном, но, поднявшись, отвернулся лицом к стене. Казалось, это утро стало результатом всей его прошлой жизни, а он по глупости не видел, что за схема складывается перед ним. Подойдя к платяному шкафу, он исследовал свою одежду с интересом, будто она принадлежала кому-то другому. Пока сидел в своем выцветшем кресле, пытаясь вспомнить, как мать наклонялась вперед, чтобы приласкать его, он понял, что опоздал на работу; но разве мог он опять туда пойти? (На самом деле, в тот вечер его коллеги сообразили, как сильно он напился, и почти не обращали внимания на его разговоры — его реплики о краже и тюрьме были приняты за образчик странного чувства юмора, которое он никогда прежде не проявлял в их присутствии.) В какой-то момент зазвенел его будильник, и он в ужасе уставился на него.
— О Господи! — произнес он вслух. — О Господи!
Так прошел первый день.
На второй день он открыл окно и с любопытством огляделся вокруг — до него дошло, что он никогда прежде толком не замечал свою улицу, и ему захотелось разведать, что же в точности она собой представляет. Однако она не представляла собой ничего, и он увидел лица, глядящие на него снизу вверх. Тихонько закрыв окно, он подождал, пока утихнет приступ паники. В ту ночь он разговаривал во сне, отыскав для своего смятения слова, которых ему не суждено было услышать. Прошел и второй день. На третий день он нашел письмо, которое подсунули ему под дверь; он твердо решил не смотреть на него, а после в раздражении положил его к себе под матрас. Потом ему пришло в голову, что надо задернуть и шторы, на случай, если кто-нибудь заподозрит, что он дома. Тут он услыхал шаркающие звуки за дверью своей комнаты и сжался в испуге — к нему пытались войти, большая собака или еще какое-то животное. Но шум прекратился. На четвертый день он проснулся с осознанием того, что о нем забыли — он был свободен, один во всем мире, и это освобождение его изумило. Быстро одевшись, он выскочил на улицу и, помедлив лишь для того, чтобы взглянуть вверх на собственное окно, зашел в паб. Там за ним принялся внимательно наблюдать старый нищий со спутанными волосами. Взволнованный, он взял в руки газету и понял, что читает заметку об ограблении. Он быстро встал, перевернув столик, за которым сидел, и вышел. Потом он вернулся в свою маленькую комнатушку и принялся рассматривать мебель, которая запахом напоминала теперь его родителей. Прошел и четвертый день; в ту ночь он вглядывался во тьму, но ничего не видел, и ему показалось, будто его комната со всеми знакомыми предметами в ней наконец исчезла. У тьмы не было начала и не было конца; это похоже на смерть, подумал он за миг перед тем, как заснуть, но болезнь, которая меня поразила, невидима.
Ужас сделался его спутником. Когда страхи как будто уменьшались или ему становилось легче их переносить, он заставлял себя вспоминать подробности сказанного и сделанного, и они возвращались с удвоенной силой. Теперь он отвергал свою прошлую жизнь, в которой не было страха, как иллюзию, поскольку пришел к выводу, что без страха не найти истины. Просыпаясь и не испытывая беспокойства, он спрашивал себя: что не так? Чего не хватает? А потом его дверь медленно отворилась, в нее просунул голову ребенок и остановил на нем свой взгляд; существуют колеса, подумал Нед, колеса внутри колес. Теперь шторы были задернуты всегда, потому что солнце вселяло в него ужас — ему вспоминался фильм, который он смотрел некоторое время назад: как яркий полуденный свет ударил по воде, где утопающий человек боролся за свою жизнь.
Теперь он иногда одевался среди ночи, а в предвечерние часы снимал с себя одежду; он уже не осознавал, что обут в непарные ботинки или что под пиджаком у него нет рубашки. Однажды утром он ушел из дому рано и, чтобы его не заметила полиция (которая, как он полагал, следила за ним), вышел через заднюю дверь. В нескольких улицах от дома он нашел магазин, где купил небольшие наручные часы, но по дороге назад заблудился. На собственную улицу он попал лишь по случайности, а входя в комнату, произнес вслух: «Время летит, когда живешь весело». Но теперь в его глазах все выглядело не так; подойдя к своей комнате с другой стороны, Нед наконец понял, что она ведет независимое существование и ему больше не принадлежит. Он аккуратно положил часы на каминную полку и взял сферический компас. Потом отворил дверь и переступил порог.
Покинув комнату и выйдя на воздух, он тут же понял, что никогда не вернется, и страхи впервые отступили. Стояло весеннее утро, и когда он вошел в Северндейлский парк, то почувствовал, как вместе с ветерком на него нахлынули воспоминания о давней жизни, и успокоился. Он сидел под деревом и смотрел вверх на его листья, пораженный: если прежде он глядел на них и ощущал одну лишь путаницу собственных мыслей, то теперь каждый лист был виден до того ясно и отчетливо, что он различал прожилки посветлее, по которым текли влага и жизнь. Он опустил глаза на собственную руку, которая казалась прозрачной рядом с яркой травой. Голова у него больше не болела; лежа на земле, он чувствовал под собой ее тепло.
День разбудил его криком — неподалеку играли двое детей; казалось, они окликают его. Он с готовностью поднялся, силясь разобрать их слова, которые заканчивались чем-то вроде «Все кувырком», но, когда зашагал к ним, они убежали, смеясь и крича:
Носит грязную одежу,
В сковородке моет рожу!
Внезапно ему сделалось жарко, потом он понял, что перед уходом надел свое темное зимнее пальто; собравшись было его снять, он заметил, что под ним надета пижамная куртка. Он неуклюже пошел к деревянной скамье и просидел там остаток дня, а проходившие мимо бросали на него нервные взгляды. С наступлением сумерек он поднялся и пошел прочь от улиц, знакомых ему с детства, по дуге длинной дороги, которая, он знал, приведет его в открытые поля. Так и началась его бродяжья жизнь.
А какое ощущение бывает, когда входишь в воду, широко раскрыв глаза и ловя воздух ртом, — когда видишь и чувствуешь на вкус каждый дюйм по пути вниз? Поначалу он голодал, потому что не знал, как побираться, а еду, которую ему давали, есть не мог; потом, по мере продвижения к Лондону, он выучился умоляющим фразам, которые могли пригодиться. В Киншеме он спал на обочине дороги, пока не сообразил, что ночлежку всегда необходимо искать, пока не стемнело. В Бате он начал замечать выброшенные сигаретные окурки и прочий человеческий мусор, который стал складывать в поместительные карманы своего пальто. К тому времени, когда он добрался до Солсбери, его научили своим трюкам другие бродяги, и он наконец сделался похож на них в своем рванье и заплатках. В таком виде он медленно брел по по низкой траве к Стоунхенджу.
Только что рассвело, и неяркое солнце поглаживало его по голове, пока он двигался к камням. Неподалеку были припаркованы две машины, поэтому Нед соблюдал осторожность — он знал, что безразличие, встречавшееся ему в городах, на открытой местности могло обернуться злобой или враждебностью. По сути, ему показалось, будто он слышит голоса двух мужчин — они кричали, возможно, затеяв какой-то спор, — однако, когда он подошел к монументу поближе, там никого не было видно. Он с облегчением обтер свои грязные ботинки о росистую траву, а обернувшись назад, увидел собственный след, поблескивающий в утреннем свете; потом он повернул голову во второй раз — след растаял. Где-то над ним каркнула ворона; порывом ветра его понесло к кругу — до того он ослаб. Подняв глаза, он увидел, что находится уже под самыми камнями, и они словно валятся ему на голову. Он нагнулся, прикрыв глаза рукой, и услышал голоса, носящиеся вокруг него; среди говоривших был его собственный отец, который сказал: «Было мне видение — мой мертвый сын». Он привалился к камню; ему чудилось, будто он взбирается по ступеням пирамиды, с вершины которой виден дымящий город; потом он очнулся — на лицо ему падал дождь. Пока он лежал на земле, по нему прополз слизняк, оставив на пальто серебряную ниточку. Он поднялся на ноги, хватаясь при этом за сырой камень, и снова отправился в путь под темным небом.
Тело стало его спутником, словно готовым его покинуть в любой момент: оно страдало собственными болями, вызывая у него жалость, и обладало собственными движениями, особыми, за которыми он изо всех сил пытался следовать. Тело научило его держать глаза опущенными на дорогу, так, чтобы никого не видеть, от него он узнал, насколько важно никогда не оглядываться. Правда, бывали случаи, когда воспоминания о прежней жизни наполняли его горем и он лежал ничком на траве, пока его не приводило в чувство сладкое зловоние, шедшее от земли. Но постепенно он забыл, откуда родом и от чего бежит.
В Хартли-роу он не мог найти места для ночлега, а когда переходил реку по мосту, стараясь убежать от городских огней, его едва не сбила проезжавшая машина; он упал спиной на железные перила и свалился бы в реку, если бы не сумел каким-то образом восстановить равновесие. Когда рассеялась пыль, он расстегнул брюки и, смеясь, помочился на обочине. Это приключение возбудило его, и он, вытащив из кармана сферический компас, импульсивным движением отшвырнул его прочь, так что тот описал широкую дугу; но потом, пройдя по той же дороге всего несколько ярдов, повернул назад, чтобы отыскать вещь. В Черч-Оукли он подхватил легкую простуду и, лежа в старом сарае, весь в поту, чувствовал, как в непривычном жаре, идущем от его тела, плавают вши. В Блэкуотере он попытался войти в паб, ему не позволили, поднялся крик, посыпались ругательства. Какая-то девочка вынесла ему немного хлеба и сыра, но он был до того слаб, что выблевал еду во дворе. В Эгеме он стоял на деревянном мосту, уставившись на воду внизу, как вдруг услышал позади себя голос:
— Путешественник, как я погляжу. Люблю я путешественников.
Нед в тревоге поднял глаза — рядом с ним стоял пожилой мужчина с чемоданчиком.
— Все мы путешественники, — сказал он, — а ведет нас Господь. — Руки его были раскинуты в стороны ладонями наружу, он улыбнулся, и Нед увидел, как у него слегка выпирают вставные зубы. — Так что не отчаивайтесь, не отчаивайтесь. — С этими словами он задумчиво поглядел вниз, на воду. — Не стоит, друг мой. — Опустившись на колени, он открыл свой чемоданчик и протянул Неду брошюру, которую тот запихнул в карман — потом пригодится на растопку. — Вы доберетесь до назначенного вам места, ведь Господь вас любит. — Он встал, лицо его скривилось. — Ради вас Он готов и Солнце вспять повернуть, и само время заставить двигаться назад. — Опустив глаза на свои брюки, он отряхнул их от пыли. — Конечно, если Ему будет угодно. — Нед ничего не сказал на это, и человек взглянул в сторону города. — Пристанище там найдется, нет?
Не дожидаясь ответа, он пошел дальше; двинулся вперед и Нед, оставил позади Бэгшот и Бейкер-бридж и наконец добрался до окраины города.
А еще через несколько дней он пришел в Лондон, миновав злополучный Собачий остров. Он слышал, что в Спиталфилдсе есть ночлежка, и, хотя точно не представлял, в каком направлении ему следует двигаться, каким-то образом добрался до места — ведь старый сферический компас по-прежнему был у него в кармане. Так и вышло, что он оказался на Коммершл-роуд; бредя по ней, он, видимо, что-то бормотал себе под нос — какой-то мальчик убежал от него, явно напуганный. Ноги его затекли, ступни болели. Поначалу он надеялся, что его поглотит земля, но вид церкви впереди заставил его шагать дальше, потому что за время своих блужданий он понял: церкви дают кров мужчинам и женщинам вроде него. И все же, стоило ему дойти до ступенек церкви и сесть на них, как его снова охватили апатия, отвращение к каким-либо действиям или решениям. Опустив голову, он смотрел на камень под ногами, и в это время над ним прозвонил одинокий колокол; всякий, кому случилось бы на него набрести, решил бы, что он перевоплотился в камень, до того он был неподвижен.
Но тут он услыхал шелест где-то слева от себя и, подняв глаза, увидел, что там, под деревьями, лежат мужчина с женщиной. Однажды, когда он шел через поле, на него попыталась вспрыгнуть собака; он несколько раз ударил ее камнем, и в конце концов она убежала, окровавленная и скулящая. И теперь он опять испытал такую же ярость, принялся неразборчиво кричать какие-то слова, обращаясь к парочке, а те, увидав его, сели и уставились на него, не поднимаясь на ноги. Над головой пролетел самолет, и гнев его сразу прошел; он возобновил бы молчаливое созерцание трещин и вмятин в камне у себя под ногами, если бы не человек, который, обеспокоенный внезапными криками, свернул с улицы и направился к нему. Заходящее солнце светило Неду в лицо, и видно было плохо, однако он предположил, что это полицейский, и приготовился к обычному диалогу.
Медленно, не меняя шага, фигура приблизилась к нему и стояла теперь у подножия лестницы, глядя на него снизу. Тень человека упала на Неда, и тот спросил, как его зовут.
— Меня зовут Нед.
— А скажи-ка мне, Нед, откуда ты родом?
— Родом я из Бристоля.
— Из Бристоля? Вот как?
— Вроде бы так, — сказал Нед.
— Похоже, человек ты бедный.
— Сейчас да, но раньше был при деле.
— Так как же ты сюда попал? — спросил человек, протянув руку, чтобы коснуться правой щеки Неда пальцем.
— По правде говоря, не знаю, как я сюда попал.
— Не знаешь? А как здоровье твое, тоже не знаешь?
— Устал я, сэр, очень устал.
— Так куда же ты, Нед, теперь направляешься?
Он успел забыть, что пришел сюда в поисках ночлежки.
— Не знаю, — ответил он. — Куда угодно. Если бродить, так что одно место, что другое, все равно. Может, уйду, а может, и вернусь.
— Ты, я вижу, прямо как младенец.
— Может, сэр, я таким и сделался, только по правде я ни то ни се.
— Жалко, Нед. Что тут еще скажешь — жалко.
— Жалко, не то слово. — И Нед взглянул на темнеющее небо.
— Пора, да?
— Пора, это точно, — сказал Нед.
— Я о том, что пора тебе снова в путь. Тут тебе не место.
Мгновение Нед молчал.
— А куда же мне идти?
— Есть и другие церкви, — отвечал тот. — Эта не для тебя. Иди к реке.
Нед не сводил с человека глаз, тот указал на юг и медленно зашагал прочь. Он поднялся, внезапно почувствовав сильный холод, но стоило ему отойти от церкви, как усталость покинула его, и он направился обратно, туда, откуда пришел: по Коммершл-роуд, через Уайтчепел-хай-стрит, потом вниз, к Темзе и Лаймхаусу, а сам все потирал в кармане сферический компас. В этой местности полно было других бродяг, по большей части подозрительных и одиноких, и он, проходя мимо, выискивал те признаки деградации, что нищие всегда узнают друг в дружке; ему хотелось увидеть, насколько ниже ему предстоит опуститься теперь, когда он попал в большой город.
Он остановился в Уоппинге, на углу Сведенборг-корт, и увидел, что у реки возвышается церковь. На это ли место указывала фигура, говоря, что «есть и другие церкви»? После вечерних событий он чувствовал себя уязвленным и обеспокоенным и теперь с испугом озирался вокруг; ему слышны были вздохи реки на заиленных участках, открывшихся при отливе, и неразборчивое бормотание города за спиной; он посмотрел вверх, на людские лица в облаках, потом опустил взгляд на землю и увидел маленькие водовороты пыли, поднятые ветерком, что прилетел с Темзы, принеся с собой еще и звук человеческих голосов. Все это крутилось вокруг него целую вечность, и Неду показалось, что видит и слышит это уже не он — кто-то другой.
Он обнаружил, что идет задворками уоппингской церкви в сторону прилегающего к ней парка. Здесь тоже можно было укрыться от опасности — торопливо проходя мимо потемневших камней, он заметил в дальнем углу парка маленькое кирпичное здание. Место было явно заброшено; впрочем, приблизившись, Нед увидел буквы M З Й, выбитые над входом (остальные наверняка стерло время). Он осторожно вгляделся внутрь и, убедившись, что помещение не служит пристанищем какому-нибудь другому бродяге, переступил порог и сел. Прислонившись к стене, он тут же принялся есть хлеб и сыр, вынутые из кармана, при этом дико озираясь. Потом он начал исследовать брошенный тут мусор; большая часть его не представляла собой ничего неожиданного, но в одном углу он нашел выкинутую книгу в белой обложке. Он протянул руку, чтобы потрогать ее, и на миг отдернул — ему показалось, что обложка покрыта каким-то липким воском. Потом он взял ее и заметил, что страницы от времени загнулись и пристали друг к дружке, когда же он потряс книгу, на землю упала фотография. Какое-то время он, не отрываясь, смотрел на нее — ему удалось разобрать черты ребенка; затем положил в карман и с усердием принялся разъединять страницы книги и каждую разглаживал рукой, прежде чем попытаться прочитать. Он сосредоточенно всматривался в слова и символы, но шрифт был до того размазан, буквы так налезали одна на другую, что большую часть написанного было совсем не разобрать: он увидел треугольник и знак, обозначающий солнце, но буквы под ними были незнакомы. Потом Нед выглянул наружу и уставился на церковь, не думая ни о чем.
В дверях стояла женщина, одежда ее была в заплатках и порвана, совсем как у Неда. Она поглаживала волосы ладонью правой руки и говорила:
— Ну что, хочешь? Если хочешь, давай.
Она пристально смотрела на него, а потом, не дождавшись ответа, опустилась на колени у входа.
— Не хочу, — сказал он, потирая глаза, — ничего я не хочу.
— Все вы, мужики, одного хотите. Я вас всяких повидала. — И она засмеялась, откинув голову назад, так что Неду стали видны морщины у нее на шее.
— Не хочу, — повторил он, повысив голос.
— У меня всякие были. — Она обвела заброшенное здание взглядом. — Почти всегда здесь. Тут ведь хорошо, правда? Уютно.
Нед принялся крутить прядь волос, зажав ее двумя пальцами, так что она сделалась твердой и натянутой, как проволока.
— Давай-ка посмотрим, — сказала она, вытянув шею в его сторону, а он прижался к стене.
— На что посмотрим?
— Да что ты, не знаешь, что ли? У всех мужиков есть. Крошка Вилли-Винки.
— Ничего у меня нет. Ничего у меня нет для тебя. — И он вцепился в книгу, которую читал.
Она подползла к нему и положила руки на сырой земляной пол, словно собиралась копать в поисках чего-то; Нед медленно поднялся на ноги, все так же прижимаясь к стене спиной, не сводя глаз с ее лица.
— Ну, давай, — прошептала она. — Давай мне сюда. — И она рванулась к его брюкам. Нед в панике выставил вперед ногу, чтобы помешать ей, но женщина схватила ее и попыталась повалить его наземь.
— Сильный ты, — сказала она, — только от меня не уйдешь!
И тут он изо всех сил обрушил на ее голову книгу; это ее, кажется, удивило, потому что она отпустила его и взглянула вверх, словно предмет упал с небес. Потом она очень осторожно, с определенной долей достоинства поднялась на ноги и встала у входа в укрытие, свирепо глядя на него.
— Что ты вообще за мужик такой? — Она вытерла рот рукой. — Да ты на себя посмотри, ты, обормот несчастный! Тебе же деньги не ради жалости дают, а из страха.
Он смотрел на нее, широко раскрыв глаза.
— Думаешь, они о тебе заботятся, ты, сволочь тупорылая? Да они просто не хотят, чтоб ты за ними таскался, не хотят тебя в зеркале видеть, когда глядят на свои толстые рожи!
— Откуда мне знать, — сказал он.
— Они ж думают, вот ненормальный, сам с собой разговаривает и все такое. Они и сами скоро с ума сойдут, если ты будешь рядом околачиваться — сойдут, еще как сойдут. — Тут она принялась изображать высокий, дрожащий голос: — Пожалейте, ой, пожалейте, подайте на глоточек чаю. — Он опустил глаза и принялся смотреть на себя, а она продолжала: — Не трогайте меня. Я уж и так намучился. Страшный весь, грязный. Пожалейте.
На этом она победно уставилась на него. Она собиралась было сказать что-то еще, но тут заметила крошки хлеба и сыра, остатки его еды. Задрав юбки и вскидывая ноги, она запела:
Когда девчонкою была, я дом любила свой,
Держала хлеб и сыр всегда на полочке одной.
На миг показалось, что и она его, наверное, пожалела, но тут она засмеялась, отряхнула юбку от пыли и ушла, не сказав больше ни слова. Нед, все еще переводя дыхание после борьбы, увидел, что порвался переплет книги и теперь ветер несет листы через парк, по направлению к церкви.
Спустя несколько вечеров Нед, готовя себе еду в краснокирпичном укрытии, услышал голоса, неразборчивый шум, доносившийся с улицы; он тут же насторожился и съежился в углу, но спустя несколько секунд сообразил, что выкрики адресованы не ему, а доносятся с дальнего конца парка. Он выглянул из дверей наружу и увидел группу детей, вставших кругом, скачущих и орущих. Двое или трое из них, вооружившись палками, бросали их во что-то, находившееся в середине, а крики эхом отдавались от стен церкви. Потом Нед увидел, что они окружили кошку, которая в страхе бросалась то на одного, то на другого, пытаясь высвободиться, но ее хватали и швыряли назад, в центр круга. Она успела поцарапать и покусать кого-то из них, но вид собственной крови, казалось, лишь разжигал в детях безумие, и теперь они, охваченные радостью и гневом, лупили своими палками по поджарому телу животного. Их разъяренный вид показался Неду ужасен; он вспомнил свое собственное детство, которое вновь накрыло его в этот момент. И понял: узнай они, что за ними наблюдают, их гнев скоро обернется против него — банды детей нередко накидывались на какого-нибудь нищего и забивали его до бесчувствия, пиная ногами, плюясь и крича: «Леший! Леший!»
Он вышел из укрытия и торопливо зашагал по маленькой тропинке, которая вела к Уоппинг-уолл, не смея обернуться назад, боясь привлечь к себе детские взгляды. Он пошел вдоль реки к Лаймхаусу, и сырой ветер взбудоражил его; дойдя до переулка Шаулдер-оф-Маттон, он увидел перед собой заброшенный склад, но в спешке, желая побыстрее добраться до него, упал и рассек ногу обрезком металла, кинутым на пустыре, по которому проходил. Усталый, он вошел в помещение и улегся, но заснуть все-таки не мог. Оглядев себя и внезапно испытав отвращение от увиденного, он произнес вслух: «Сам себе выкопал могилу, теперь тебе в ней лежать». Он закрыл глаза, прислонился головой к гнилой деревяшке, и внезапно ему открылось видение мира — холодного, тяжелого, невыносимого, как неуклюжая куча его собственного тела. На этом он наконец заснул.
И вот прошли годы, он просыпается утром все в том же складском помещении у Темзы — правда, за эту ночь он успел вернуться в Бристоль и посмотреть на себя в детстве. Прошли годы, а он остался в городе и сделался за это время усталым и седым; он бродил по улицам, нагибаясь вперед, словно выискивая в пыли потерянные вещи. Ему известны были забытые районы города и тени, что лежали вокруг: подвалы развалившихся зданий, маленькие пятачки травы или земли, попадающиеся между двух больших проезжих дорог, переулки, в которых Нед искал тишины, и даже стройки, где он мог забраться в яму фундамента, спрятаться на ночь от дождя и ветра. Иногда за ним ходили собаки — им нравился его запах, запах потерянных или забытых вещей, а когда он спал в каком-нибудь углу, они лизали его лицо или зарывались носами в его лохмотья; он больше не отгонял их, как некогда, но воспринимал их присутствие как нечто естественное. Ведь город собак был очень похож на его собственный: он всегда был близок к этому городу, шел за его запахами, порой прижимался лицом к его зданиям, чтобы почувствовать их тепло, порой в гневе царапал, крошил его кирпичные и каменные поверхности.
Было несколько мест и улиц, куда вход ему был заказан с тех пор, как он узнал, что у других на них больше права, чем у него, — не у шаек алкоголиков, пьющих денатурат, которые жили, не разбирая места и времени, не у растущей армии молодых людей, которые беспокойно перемещались с места на место по городским кварталам, но у бродяг вроде него самого, которые, несмотря на имя, данное им миром, перестали бродить, прилепившись к той или иной территории, к своему «участку». Все они вели жизнь одинокую, почти никуда не вылезая из собственного лабиринта улиц и зданий; неизвестно, они ли выбрали себе местность или же сама местность позвала их и приняла, однако у каждого кусочка города появился теперь, можно сказать, свой дух-хранитель. Нед знал некоторых из них по именам: Джо Салатник, который обитал на улицах возле Св. Мэри Вулнот, Черный Сэм, который жил и спал в окрестностях Коммершл-роуд, между Уайтчепелом и Лаймхаусом, Гоблин Харри, которого видели только у Спитал-филдса и Артиллери-лейн, Чокнутый Фрэнк, который постоянно ходил по улицам Блумсбери, Одри-итальянка, которую всегда можно было найти в местах рядом с Уоппингом, там, где доки (это она приходила к Неду в укрытие много лет назад), и Аллигатор, который никогда не покидал Гринвич.
Но все они, подобно Неду, жили в мире, видном лишь им одним; порой он сидел на каком-нибудь пятачке часами, пока контуры и тени места не начинали казаться более реальными, чем проходившие мимо люди. Он знал места, куда приходили несчастные, был один угол на перекрестке трех дорог, где он много раз видел образ отчаяния: мужчина, раскинувший перед собою руки и расставивший ноги, женщина, обхватившая себя за шею и плачущая. Он знал места, где всегда занимались сексом, после он чувствовал этот запах, приставший к камням; знал он и места, которые посещала смерть, — камни хранили и эту отметину. Те, кто проходил перед ним, едва замечали его присутствие, хотя некоторые иногда шептали друг другу: «Бедняга!» или «Жалость какая!» — перед тем как заторопиться дальше. И все-таки был один случай: он шел по обочине Лондон-уолл, как вдруг перед ним появился мужчина и с улыбкой спросил его:
— Что, все тяжело тебе?
— Тяжело? Ну, ты спросил.
— Да, спросил. Все плохо тебе?
— Знаешь, я тебе так скажу: не так уж и плохо.
— Не так уж и плохо?
— Бывало и похуже, если вспомнить за все время.
— А сколько времени было, Нед, когда мы с тобою в тот раз встретились?
И человек приблизился к нему, так что Неду стала видна темная ткань его плаща (в лицо незнакомцу он не смотрел).
— А сколько сейчас времени, сэр?
— Ну вот, теперь уж ты спросил.
Человек засмеялся, а Нед опустил глаза на трещины, покрывавшие тротуар.
— Ладно, — сказал он этому полуузнанному незнакомцу, — пойду я, что ли.
— Поторапливайся, Нед, поторапливайся.
И Нед пошел прочь, не оглядываясь, не вспоминая.
По мере того как он старел в городе, состояние его ухудшалось: теперь им владели усталость и беспокойство, а все его ожидания постепенно уменьшались, стихали, подобно птице, на клетку которой набрасывают лоскут. Однажды ночью он стоял перед салоном-магазином электротоваров и наблюдал за тем, как на выстроенных в ряд телевизорах мелькают одни и те же изображения: в программе, видимо, детской, показывали мультфильм с какими-то животными, скачущими по полям, садам и оврагам; по их насмерть перепуганному виду Неду было ясно, что они пытаются от чего-то убежать, а когда он снова открыл глаза, то увидел волка, сдувающего трубу с домика. Нед прижался лицом к стеклянной витрине и стал шевелить губами в такт словам, которые произносил волк: «У-у-у! Сейчас от вашего дома ничего не останется!» Эти образы крутились у него в голове всю ночь, делаясь все больше и ярче, пока не охватили собой все его спящее тело, и на следующее утро он проснулся, пораженный собственным гневом. Он бродил по улицам, выкрикивая: «Пошли вы! Валите все куда подальше! Пошли вы!» — но голос его часто тонул в реве дорожного движения.
Спустя несколько дней он начал внимательно изучать каждого, кто проходил мимо него: вдруг найдется кто-нибудь, кто знает, или помнит его, или даже готов прийти ему на помощь. Увидев молодую женщину, бесцельно глядящую на витрину мастерской по ремонту часов, он заметил в ее лице всю ту теплоту и жалость, что некогда могли его защитить. Он пошел за ней по Леден-холл-стрит и вверх по Корнхиллу, Паултри и Чипсайду, к Св. Павлу, собрался было окликнуть ее, но тут, повернув за угол Аве-Мария-лейн, она присоединилась к толпе, наблюдавшей за сносом каких-то старых домов. Когда Нед шел за ней, земля дрожала у него под ногами. Он инстинктивно взглянул вверх, на выпотрошенные изнутри дома: с улицы видны были раковины и камины, а огромный железный шар тем временем раскачивался и бил по наружной стене. Толпа радостно шумела, воздух наполнялся мелким мусором, от которого у Неда во рту стоял кислый вкус. В этот момент он потерял ее из виду; он заторопился вперед к Св. Павлу, окликая ее, а старые дома у него за спиной изрыгали пыль.
Тогда-то, после этого случая, у него и начался период, который называют «странным временем». От измождения и плохого питания он ослаб до такой степени, что даже вкус собственной слюны вызывал у него тошноту; его насквозь пронизывали холод и сырость, заставляя тело непрерывно трястись в лихорадке. Теперь он большую часть дня разговаривал сам с собой: «Да, — говорил он, — время идет. Время явно идет». На этом он вставал с земли, оглядывался, а после снова садился. Ходил он, нерешительно выписывая любопытные кренделя: делал несколько шагов назад, потом останавливался, чтобы снова двинуться дальше. «Нечего тут всякой швали околачиваться», — сказал ему один полицейский. Нед, неподвижно стоявший посередине двора, стал ждать — ему не терпелось услышать продолжение, — но тут его грубо вышвырнули на проезжую часть. Теперь он слышал слова, вызывавшие его интерес, потому что повторялись как будто бы по определенной схеме: например, в один день он часто слышал слово «огонь», а в другой — «стекло». Его то и дело посещало видение, в котором ему представлялась собственная фигура, наблюдающая за ним издалека. А порой, когда он сидел, растерянный и одинокий, то замечал краем глаза тени и неясные образы других, странно двигавшихся и разговаривавших, — «как в книжке», говорил он. А иногда еще и начинало казаться, что эти тени узнают Неда, знакомы с ним: они ходили вокруг, бросая на него взгляды. Он же окликал их: «Пожалейте. Подайте что-нибудь, хоть корочку сухую».
Когда он поднялся с деревянного пола, его мучила жажда, а горло саднило, словно он раз за разом выкрикивал одно и то же слово. «А с какой стати им меня жалеть?» — думал он, уходя от реки. Стояло холодное, серое утро, и Нед чувствовал запах горящего тряпья или мусора, шедший от многоэтажек Тауэр-хамлетс, справа от него. Он вышел на Коммершл-роуд и, подняв руку над головой — она отбросила легкую тень на его лицо, — увидел Черного Сэма, лежащего у входа букмекерской конторы: тело его было завернуто в тяжелое одеяло, скрывая лицо и грудь, но обуви на нем не было, и его босые ноги торчали на улицу. Нед перешел дорогу и сел сбоку от Сэма; рядом с тем стояла полупустая бутылка, и он потянулся, чтобы взять ее.
— Не трожь, — пробормотал Черный Сэм под своим одеялом. — Кому сказал, блядь!
Потом он откинул одеяло, и они взглянули друг на друга без враждебности. Горло у Неда по-прежнему саднило, а заговорив, он ощутил во рту вкус крови.
— Ты чувствуешь, Сэм, как горелым пахнет? Что-то где-то горит.
— Это солнце. Что такое с этим солнцем? — И Сэм потянулся за бутылкой.
— Так, — сказал Нед. — Так, это уже что-то.
— Утро-то, Нед, холодное, темное, солнца нет, вот такие вот дела.
— Появится, — прошелестел он. — Появится. — Перед ними поднялся столб дыма, и Нед в тревоге бросил на него взгляд. — Бежать я не собираюсь, — сказал он. — Что я такого сделал?
Черный Сэм что-то шептал себе под нос, и Нед в нетерпении склонился к нему, чтобы услышать.
— Все крутится и крутится, — говорил тот. — Все крутится и крутится.
Нед заметил небольшую струйку мочи, выходившую из-под одеяла и бегущую по тротуару в канаву. Но тут он поднял голову и как раз успел увидеть, как тень от облака, что покрывала землю, исчезла; правда, оставался столб едкого дыма, придававшего солнцу кроваво-красный оттенок.
— Не знаю, сколько я тут пробуду, — сказал он Сэму. — Сейчас пойду, а потом вернусь.
И он поднялся на ноги и, обретя равновесие, зашагал к тому участку заброшенной земли у реки, где бродяги плясали у своих костров.
Проснувшись в старом доме, Нед услышал, как звонит колокол Лаймхаусской церкви; остальные (старая пара и молодой человек) спали — еще стояла ночь, — поэтому он поднялся осторожно. Он вышел из комнаты, ни о чем не думая, открыл дверь и шагнул через порог на улицу, называвшуюся Роуп-мейкерс-филд. Ночь была ясная, спокойная; взглянув на яркие звезды, он глубоко вздохнул. Он зашагал к самой церкви, но слабость и недоедание успели до того измучить его, что он способен был делать лишь маленькие, ковыляющие шажки. Потом он остановился перед церковью, сложил руки на груди и задумался над тем, как тщетна его жизнь. Подойдя к пролету лестницы, ведущей к двери склепа, он ощутил холод, поднимавшийся от ступенек, словно испарения, и услыхал шепот: не то «я», не то «меня». И тут все покрыла тень.
5
Тень покрывает все вокруг по замыслу стихии, отбрасываемая на поверхность воды облаками, даром что они суть пар, летающий в вышине, и ничего более. Научитесь достигать того же в камне, Вальтер, да взгляните-ка, добавил я, на движение водяной толщи. Все на свете течет, даже если по виду стоит на месте: взять хотя бы стрелки обыкновенных часов или тени, что отбрасывают часы солнечные. Однакожь Вальтер, не вынимая рук из карманов панталон, прищурился, опустивши взор наземь; хоть мы и стояли у Темзы, контора отсюда была все так же зрима, и он смущенно поглядывал в ея сторону. Я спросил его о причине.
Не беспокойтесь, отвечал он.
Я дознаюсь причины, сказал я ему.
Нету никакой причины. С чего бы ей быть?
Коли так, Вальтер Пайн, то я за Вас не на шутку обеспокоен.
Ничего, сказал он, пустое, не стоит и говорить.
Я же отвечал: подобными речами Вам от меня не отделаться.
Тяжкое это было дело — вытащить из него правду, он бы наверняка так и держал язык за зубами, не заставь я его отвечать своею властью. О Вас в конторе болтают, сказал он (я же побледнел), говорят, будто Вы мне голову набиваете затхлыми причудами да бестолковыми правилами (на лбу у меня выступил пот), якобы Вам суждено оставаться под гнетом древних руин (я посмотрел вдаль, на реку), а еще говорят, дескать, ежели я хочу выйти в люди, надобно мне другого мастера слушаться (я до крови закусил губы, однакожь стоял не шелохнувшись).
Разум мой сделался словно пустой лист, бумага без единой строчки. И кто же они такие, что ведут с Вами подобныя речи? спросил я наконец, не глядючи на него.
Те, которые заявляют, будто в моем отношении ничего, кроме дружеских намерений, не имеют.
Тут я обратил к нему взор и заговорил: глупец Вы, коли полагаете всякого человека своим другом; никому из людей верить не следует, равно как и полагать, будто кто-либо, Вам не знакомый, станет скорее грешить супротив собственных интересов, нежели солжет или предаст Вас. Мне ли, Вальтер, сего не знать. Услыхавши это, он несколько отстранился от меня, я же рассмеялся ему в лицо. Сии добрые друзья суть обычныя мухи, сказал я, коим все едино, кормиться ли в отхожем месте или же в горшке с медом; пускай лучше жизнь моя протекает в безвестности, нежели они узнают о моих деяниях, ибо, чем менее они меня ценят, тем более я свободен. На этих словах я, однако, себя остановил: стоит мне раз начать говорить без удержу, я готов все выболтать и сам себе вырыть яму. Покуда я говорил, Вальтер глядел неотрывно на лодку вдалеке — там один простолюдин смеялся и принимал фиглярския положенья, что твоя обезьяна. Веселый малый, говорю я, желая переменить Вальтерово настроение.
Не такой уж и веселый, отвечал он.
Мы пошли обратно к конторе; ветер, когда мы друг к другу обращались, задувал слова нам в лица. И опять спросил я его: кто они такие, что про меня с Вами болтают?
Они Вам известны, сэр.
Они мне известны своим злодейством, отвечал я, однако не стал более пытать Вальтера касательно до сего дела. Ведь я не слеп, сам вижу, кто против меня замышляет: господин Ли, конторщик Ревизора, тяжелый, скушный, будто старый ростовщик; господин Гейес, Инспектор по замерам, переменчивой и во всегдашнем смятении, что твоя вдовушка без состояния, к тому ж источает беспокойство, словно заразу; господин Колтгаус, старший плотник, глупый, пустой, угрюмый малый, равного коему я не встречал как по самодовольству, так и по отсутствию причин для оного; господин Невкомб, казначей, хоть сам вечно не в духе, однако от замечаний его всякому впору трястись от хохота над его сумасбродством; господин Ванбрюгге, мастер, чьи произведения суть лишь жалкия, необработанныя штуки, подобныя виденьям больного. Все эти пустозвоны только наружностию щеголяют, и я скорее стану хлебать суп из миски за общим столом с простолюдинами, нежели радоваться, словно безумный, в их обществе. А как времени своего я им не уделяю, следственно, они и презирают меня.
А Вальтер меж тем говорит: о похвалах печься — глупая суета.
Притом лучшими делами восхищаются не столь сильно, отвечал я, ибо остолопов кругом более, нежели людей здравых. Взгляните на работу господина Ванбрюгге, о коей толико кричат: когда он взялся строить малую Рипонскую церковь, то карнизы оказались столь узки, что не способны были защищать здание от непогоды, от дождя — и от того не прикрывали!
Не в силах более выдерживать гнет сей жизни, я едва ли был в состоянии говорить. Тогда я вышел из Скотленд-ярда на Вайтгалл, направился к свешному складу, а после, дабы успокоить колотящиеся мысли, вошел в церковный дворик рядом с аббатством. Мне доставляет удовольствие бродить в одиночестве по этим безмолвным, тихим местам, ибо если время и вправду есть язва, то такого свойства, что способны излечить мертвые. Когда же голова моя покоится на могилах, то слышу, как они разговаривают между собою: трава над нами, говорят они, синего цвета, да только зачем мы ее по-прежнему видим и зачем нас не вынут из земли? Я слышу, как шепчут они, давно умершие, в Криппль-гате и в Фаррингдоне, в Кордвайнерс-стрите и в Крутчед-фрайарсе; уложены они рядышком, словно камни в растворе, и мне слышны их разговоры о городе, коим они крепко схвачены. И все-таки от недавних слов Вальтера я пылаю огнем, посещаемый такою мыслию: зачем меня не прекратят преследовать живые, коли я обитаю средь мертвых?
В гневе на себя самого я покинул церковный дворик и направился в Чаринг-кросс: миновал Мевс-ярд, Дерти-лен, а после пошел по Кастль-стриту к своим комнатам. Войдя, я застал Ната Элиота за мытьем тарелок в кухне. Господь с Вами, сэр, говорит он, что ж Вы так рано возвратились? И вскакивает с своего стула, башмаки с меня снять. Заходил посетитель, продолжает (а у самого во рту каша, да и только), каковой пожелал, дабы я Вам поведал о его пребывании здесь и о том, что он желает, коли сие не причинит беспокойства, к Вам допущенным быть.
Так попросту и сказал?
Однако Нат, не обративши на мою шутку внимания, продолжал: я ему говорю, хозяина моего дома нету, а где он есть, сие мне неведомо. Человек он был самый что ни на есть простой, а когда осведомился, что Вы за делом занимаетесь, так я ему сказал: из меня ничего не вытянуть, мол, нашел себе приятеля. На руках у него были перчатки, хозяин, а на голове шапка меховая.
Так-так, сказал я, проходя к себе в спальню, поживем — увидим.
Нат пошел следом и, взявши мою шапку, встал передо мною и говорит: знаете ли, хозяин, что давеча с утра пошел я новую купить (ибо моя шапка успела поистрепаться), стало быть, стою я на улице перед шапошной мастерской, что в Голден-сквере, гляжу себе, как тут подходит ко мне мальчишка-подмастерье и говорит, мол, нашел себе чего по нраву, а то с виду кажется, будто в карманах у тебя одни дыры. Я ему: а тебе-то что, деньги у меня есть, могу заплатить за все, что мне угодно, и нечего на меня фыркать за погляд; знаете небось поговорку: не все то золото, что блестит, а после я ему еще добавил…
…Хватит, Нат, сказал я, тебе бы язык свой придержать, да смотри, все пальцы обслюнявишь.
А он наземь уставился и отвечает: извиняюсь, что обеспокоил столь сильно. За сим он ушел; однако позднее, когда я позвал его, приполз обратно и читал мне, покуда я не уснул.
Все раскрылось на следующий день, когда мне случилось проходить через Ковент-гарден. Свернувши с Пьяццы одесную, я миновал было Джемс-стрит, как вдруг меня что-то подтолкнуло в локоть, и я, взглянувши на того, кто был поблизости, узнал в нем одного из членов моего собрания с Блек-степ-лена; мне он был известен под именем Джозеф, простолюдин в тканом плаще и забрызганных панталонах. Я к Вам заходил, прошептал он, да мальчишка Ваш мне отказал.
Меня дома не было; да зачем Вы ко мне туда приходили? И я бросил на него негодующий взор.
Вы никак новостей не слыхали?
Каких еще новостей? спросил я, вздрогнувши.
Речью он отличался неряшливою и прерывистою, однако я составил воедино его рассказ следующим образом, сиречь: двумя днями раньше в округе распущен был некой донос о нашей деятельности, после чего на улицах возле дома, где мы встречались, поднялся мятеж супротив нас, люди затеяли большую смуту. В нутри дома было шестеро человек, они, услыхавши невнятный шум, что к ним приближался, поначалу заперли на засов переднюю дверь, а после и на заднюю, в коей имелись окна, навесили замок, да принялись закрывать на ней ставни. За сим чернь стала бросать по окнам камнями, среди коих были кремневые, такого размера и веса, что достало бы убить любого, в кого они попадут (в чем их цель и состояла). Таким же манером останавливали они проходивших по Блек-степ-лену, отбирали у них шляпы, срывали парики и осыпали ударами, подозревая, что сии люди суть сподвижники (слово, кое они выкрикивали). Среди тех прохожих был Джозеф, едва сумевший спастись бегством. Толпа меж тем заполонила обе дорожки, проходящие по обе стороны дома (так вытекает из раны гной), и взломала двери. Тем, что были в нутри, ничего не оставалось, как отдаться на милость черни, последняя же оной не проявила и по-варварски их искалечила: рубили и кромсали их тела до тех пор, покуда не лишили их всякой жизни. Сам дом совершенно уничтожен был.
Рассказ сей меня ввел в такое замешательство, что я, не будучи в состоянии произнести в ответ ни слова, лишь прикрыл рукою лицо. Не извольте волноваться, сэр, продолжал Джозеф, ибо о Вашем участии не разузнали, мертвые же говорить не могут. Те из нас, кто остались, им неизвестны. Сие несколько умалило мои горести, и я отвел его в Красныя ворота, пивную подле Севен-дайелса, где мы и просидели с шести часов до без малого десяти, беседуя о сих событиях, покуда я мало-помалу не успокоился совсем. Нет худа без добра, как говорится, и в виду сей крайности сподобился я измыслить новую хитрость, каковой должно было восстановить порядок во всем и тем самым защитить меня. Ибо прежде было мне невдомек, как заниматься собственною спешною работою, да так, чтобы дело не скоро раскрылось; мне уж приходило на мысль, что работники в Спиттль-фильдсе и в Лаймгаусе, возможно, имеют подозрения на мой счет. Теперь же я уговорил этого человека, Джозефа, мне послужить, ибо, как я ему сказал, негоже, чтобы делу нашему препятствовало буйство черни; коль скоро мне дана комиссия возвести новыя церкви, столь же твердо намерен я построить высший Храм в Блек-степ-лене.
А что делать касательно до жертв, кои надлежит нам приносить? сказал он, улыбаясь собравшимся в таверне.
Сие должно делать Вам по моему указу, отвечал я, а еще добавил: у Плиния Старшего имеется наблюдение о том, что nullum frequentius votum, ничего люди не желают более часто, как смерти. И еще: возможно ли человеку узреть Бога и остаться жить? И еще: все Вам потребное найдете среди мальчишек-карманников в Мор-фильдсе.
Что ж, говорит он, выпьем за здравие, чтоб мне жопу свою сберечь, — и поднял кружку.
Сказано — сделано, отвечал я.
Когда я с ним расстался, стояла ночь, темная, хоть глаз выколи, однакожь я направил стопы к Хей-маркету, дабы развлечься, и смешался там с толпою, окружившей двух певцов, что исполняли баллады в сиянии своих фонарей. Дикое пение их разносилось вокруг:
Исчадье ада, лиходей и вор,
За то его ужасный ждет костер.
Была ль то явь иль тяжкий снился сон?
Диаволом представился мне он.
И тут они обернули ко мне лица, хоть и были совершенно слепы, я же пошел далее в ночь.
Твердою моею целью было избавиться от рабочих, уже нанятых на постройку моей Ваппингской церкви: ребята они были тупоголовые, однако, как я подозревал, посматривали на меня странно и шептались за моею спиною. Стало быть, написал я в Комиссию так: касательно до новой Ваппингской церкви, что в Степнее, именуемой церковью Св. Георгия-на-Востоке, ея основание начато было без должной осмотрительности, каковая непременно потребна, и потому, естьли не взяться за него заново, то надеяться на успех сооружения невозможно; против рабочих я предрасположенности не имею, однако они суть неучи. Я их предупреждал, сколь было в моих силах, чтобы выполняли работы соответственно договорам, однако, несмотря на сие, замечал, что раствор смешан не столь уж хорошо, а с обычным кирпичом перемешано огромное количество Гишпанского, хоть рабочие и делают вид, будто его там не более, чем допущено Комиссионерами. Посему покорнейше прошу предоставить мне свободу нанимать для постройки указанной Ваппингской церкви собственных моих рабочих. Об их способностях я, изучивши оные, осведомлен и полагаю, что они годятся на потребные мне места; плату же им я установил по шиллингу в день, как и прежде. Все вышеизложенное отдаю на ваше суждение и остаюсь, с нижайшим почтением, Ник. Дайер.
За сим я принялся ожидать распоряжения, каковое не замедлило последовать, притом в мою пользу. Рабочих распустили, и, покуда основание стояло пустым, Джозеф сделал свое дело: в положенное время была пролита кровь, ставшая, так сказать, волной, на которой поднялся мой парусник. Сперва, однако, необходимо было скрыть труп, и мы с Джозефом, имея причину — основание было заложено до того плохо, что следовало взяться за него заново, — стали работать следующим манером: я выкопал яму шириною около двух футов, в каковую поместил небольшой сосновый ящик, содержавший в себе девять фунтов пороху и ничего более; к ящику был присоединен стержень с запальным шнуром (как называют сие пушкари), доходивший до поверхности земли; по земле выложена была пороховая дорожка, и, после того, как яма была вновь тщательно закрыта камнями и раствором, я поджег порох и наблюдал воздействие взрыва. Столь малое количество пороха подняло мусор, из коего состояло основание; сие произошло, казалось, без чрезмерных усилий, весь груз заметно поднялся на девять дюймов, а после, внезапно обрушившись, превратился в огромную гору развалин в том месте, где лежал труп, теперь надежно похороненный. То был хороший собою мальчуган, ростом мне по колено или около того, лишь недавно пошедший на улицы побираться. Слова мои к нему были таковы:
Детки заняты игрою —
Знай, резвятся под Луною.
А вот каковы были его последние слова ко мне: не видать мне вдругомя таких-то забав. Я не столь слаб, чтобы иметь расположение к жалости; однако не следует полагать, будто тот, кто держит нож или веревку, сам не испытывает мучений.
Чернила мои весьма плохи: снизу густы, а наверху жидки, что вода, а стало быть, и пишу так, как перо окунаю. Сии воспоминанья оборачиваются сокращенными фразами, и только, темными в начале, но к концу блекнущими, да каждая стоит от протчих особняком, так, что никак мне не собрать их в целое. Тут, подле меня, лежит мое выпуклое зеркало, что помогает мне в искусстве перспективы. В отчаяньи гляжу на себя, однако стоит мне взять его в руки, как вижу, что правая ладонь моя кажется больше головы, глаза же суть лишь круги стеклянные, а по окружности стекла плавают предметы: вот на глаза мне попался, увеличенный в размере, одежный сундук под окном, над ним развеваются синия дамасския занавеси, вот красного дерева конторка у стены, за нею — угол моей кровати с покрывалами и изголовьем; вот и кресло с подлокотниками, отражение коего, когда я поднимаю зеркало, изгибается под моим собственным, а рядом с ним — буфетный стол с медным чайником, лампою и подставкою на нем. Зрение мое воспринимает изогнутый свет, идущий от выпуклых наружних поверхностей, и сии осязаемыя вещи становятся полотном, где изображено мое сновиденье: мои глаза встречаются с моими глазами, однако сии суть не мои глаза, рот же мой открывается, словно готовый издать вопль. Уже стемнело, и в зеркале виден лишь сумерешной свет, такой, каким отражается он от левой стороны моего лица. Однако в кухне подо мною раздается голос Ната, и, придя в себя, я ставлю в лампу свечу.
В сем маленьком круге света я и предаю бумаге все в точности так, как оно произошло. В угрюмой ночи должно мне писать о вещах чрезвычайных. Там-то, подле Ретклифф-дока, что построил я в знак почтения к темным силам, над грязными проходами Ваппинга, над его дорожками и переулками, полными маленьких жилищ, — там-то и подымается третья моя церковь. Здесь собраны всяческой разврат и зараза: в Роп-волке жила Мария Кромптон, кровавая повитуха, у коей в подвале обнаружили шесть скелетов детей разных возрастов (скелеты сии можно нынче увидеть в Бен Джонсоновой голове[46] подле церкви Св. Невесты). Стражник нашел и двух других детей, также погубленных, лежащих в корзине в том же подвале и напоминающих кошачьи либо собачьи останки, мясо с коих объели грызуны. Сия самая Мария Кромптон утверждала, будто двигал ею совративший ее Диавол, что предстал пред нею в человечьем обличьи, когда она проходила мимо Олд-гравилл-лена. Поблизости от сего места, в Краб-каурте, чинил свои убивства и пытки Абрахам Торнтон; про убивство двух мальчиков он сказал под присягою, что надоумил его на сие Диавол в минуту, когда ему явился призрак. Также и Таверна Черного мальчишки в Ред-мейд-лене есть место весьма нещастное, естьли вспомнить убиенных там, и селятся в нем редко. Последняя из тамошних жильцов, старуха, сидела в раздумьях у огня, случилось ей оглянуться, и позади себя увидала она мертвый труп — так ей подумалось, — лежавший на полу, раскинувшись: тело как тело, разве что одна нога уперта в землю, как бывает, когда лежат в постеле, поднявши одно колено (как лежу теперь я). Долго смотрела она на него, но тут сие печальное зрелище внезапно прекратилось; по всеобщим рассказам, то был призрак убитого человека, однако сам я иного мнения: то был убийца, живший в старину, что возвратился на место своей былой славы.
Тут же, в Ангел-ренте, близь Ретклиффской дороги, был варварски убит господин Барвик: ему перерезали горло и раскроили голову с правой стороны, разбивши череп, — полагаю, сделано сие было с помощью молотка или иного сходного орудия. Женщина, что разносит чанами эль и пиво по частным домам в тех краях, слыхала выкрики жертвы и его губителя, и сам я, ходя средь сих проулков, по-прежнему слышу такие голоса, эхом разносящиеся у реки: опомнитесь, возможно ли больного человека бить, конец тебе пришел, Господи, не надо, чорт бы тебя побрал, да ты, видать, не помер еще. Убийцу впоследствии повесили закованным в цепи рядом с местом преступления — потому и назвали его Красною скалою, иначе — Ретклиффом, сию пристань для повешения напротив моей церкви, где тела проклятых омывает вода, покуда не распадутся на части от воздействия времени. Многие, идя на смерть, выкрикивают Иисус, Мария, Иисус, Мария, однакожь был один мальчишка, что убил все свое семейство в Беттс-стрите: его привезли в цепях на пристань, дабы повесить, и он, увидавши виселицу, сперва рассмеялся, но после принялся бредить и изрыгать проклятья. Чернь едва удержалась от того, чтобы не разорвать его на куски; впротчем, им было известно, что, ступи они на те же камни, где насмерть прикончивают прегрешителей, им и самим предстоит испытать краткую агонию. Уничтожение подобно снежному кому, что катится вниз по холму, ибо груз его увеличивается от собственной его быстроты, и так же распространяется болезнь. Когда тут повесили в цепях женщину по прозвищу Пиявка, то в суматохе, поднятой, чтобы на нее поглазеть, насмерть была раздавлена сотня народу. Стало быть, когда Картезианцы и новые Философы рассуждают о своих опытах, твердя, что служат миру и покою человеческой жизни, сие есть великая ложь: покою никакого не было, да и миру не будет. Улицы, коими они ходят, суть самые те, где дети ежедневно умирают либо кончают жизнь на виселице за кражу шестипенсовика; сии господа желают заложить основательныя начала (так они сами сие называют) для своих многочисленных опытов, не понимаючи, что землю полнят трупы, сгнившие, а иные гниющие.
Следует знать и то, что сей благополучный, безмятежный приход служит пристанищем задир, ловцов, лихоимцев, кои все проходят под общим именем мошенников. Тут вы найдете всевозможных потаскух, продажных женщин, гулящих, шлюх, обманщиц, и все они подобны отхожим, выгребным ямам, навозным кучам, нечистоте, дерму и горам пакости, о коей и говорить совестно. Шлюхи с Ретклиффской дороги пропахли парусиною, от них несет трескою, что есть следствие постоянного их сообщения со штанами моряков. Среди сих гиблых мест имеются и протчие нещастные особы, все суть прискорбные примеры возмездия. И ничего нет странного (как полагают некоторые) в том, что они околачиваются в одних и тех же частях города и преступлений своих не оставят, покуда их не схватят, ибо улицы сии представляют собою их театр. Кража, торговля своим телом и убивство выглядывают из самых окон их душ; лганье, лжесвидетельство, мошенничество, бесстыдство и нищета оттиснуты на самых их лицах, видныя и теперь, когда они проходят в тени моей церкви.
В сем мире разврата я едва не позабыл о пристанище мужеложцев рядом с большой дорогой, где серьезные господа рядятся в женское платье да мажут и раскрашивают себе лица. Помимо женского обличья, принимают они и язык женской, сиречь: Бога ради, помилуйте, дамы, стоит ли обращаться со мною, женщиною беззащитною, на столь варварский манер (вокруг шеи его обмотан шнур, а тело подвешено на веревках), я пришла нанести вам визит по всем приличиям, вы же запаслись шнурами и ужасными повязками, дабы меня опутать (на бледную спину его опускаются прутья), умоляю вас относиться ко мне милостиво, ибо перед вами женщина, такая же, как и вы сами (и с глубоким вздохом отходит, выпустивши свою Натуру).
Сие напоминает мне одну историю: на дороге между Вайтчапелем и Лаймгаусом стоит трактир, куда однажды ненастным вечером прискакал некой господин и спросил ночлег. Он отужинал с протчими путешественниками, поразивши общество умением вести беседу, равно как и учтивостью своих манер. Был он Оратором, Поэтом, Художником, Музыкантом, знатоком Законов, Богословом, и волшебство его речей не давало сонному обществу отойти ко сну и тогда, когда положенный час давно уж прошел. Однако с течением времени усталость взяла свое, и очаровываться более никто не желал, однако незнакомец, заметивши утомленье собравшихся, стал выказывать явные признаки беспокойства. Сие придало новыя силы его духу, но надолго отсрочить уход постояльцев было невозможно, и под конец его препроводили в его спальню. Остальное общество также удалилось на покой, однако, не успели они закрыть глаза, как дом встревожили ужаснейшие крики, доселе неслыханные. Испугавшись сего, несколько человек позвонили и, когда появились слуги, объявили, что жуткие звуки доносятся из спальни незнакомца. Кое-кто из господ тут же поднялся, чтобы осведомиться о необычайном нарушении покоя; покуда они одевались для сей цели, их удивление и ужас продолжали вызывать новые, более глубокие стоны отчаяния и более пронзительные крики агонии. Некоторое время они провели, стучась в дверь спальни незнакомца, после чего он откликнулся, словно пробужденный от сна, заявил, что никакого шума не слыхал, и пожелал, чтобы его более не беспокоили. На сем они вернулись к себе в спальни, но едва успели начать излагать друг дружке свои переживания, как беседа их прервана была новым потоком воплей, визгов и криков, за источник коих они снова приняли спальню незнакомца. Дверь последней они незамедлительно распахнули и обнаружили его коленопреклоненным на постеле, за бичеванием себя с жестокостию самой что ни на есть неумолимою, так что кровь ручьями бежала по его телу. Схваченный за руки, дабы остановить удары, он умолял их прежалостным голосом, чтобы они пощадили его и отправились почивать, ибо покоя их нарушать ничто более не будет. Утром кое-кто из них зашел в его спальню, но его там не было; осмотревши постелю его, обнаружили, что та сплошь покрыта запекшейся кровью. После дальнейших расспросов слуги сказали, что господин явился в конюшню, обутый и при шпорах, пожелал, чтобы его лошадь немедленно оседлали, за сим же во весь опор поскакал в сторону Лондона. Читателю, возможно, любопытно будет узнать, от чего я, не упоминающий о своем там присутствии, способен рассказать о сих событиях, будто о вещах, известных мне самому; однако, естьли ему угодно будет запастись терпением, то его ожидает на сей счет полное удовлетворенье.
Ночи сделались до того холодны, что мне потребно стелить на постелю плащ, дабы согреться, о том же, что следует далее, размышляю, будто воспоминаю сон — судите сами, не сон ли сие: увидать сэра Христ., чьи руки обагрены кровью до самых запястий, а после созерцать, как он чешет голову, покуда не запятнает ею свой парик? Нечистое любопытство побуждало его вглядываться в человечьи трупы, от чего он делался весь перемазан, целью же его было исследовать всякой нерв, все потайное царство вен и артерий. Отмечаю сие здесь, в след за историей о господине путешественнике, дабы вы могли анатомировать сознание того, кто в сию кровь и разложение всматривается, а не единственно того, кто исторгает ее из себя кнутом и проливает на постелю.
Сэр Христ. хорошо известен был исполнявшим должности Коронеров как человек, изучивший анатомическое устройство человеческого тела посредством выводов из Геометрии и Механики, а также как лицо, склонное к разрезыванию свежих трупов, так что к нему возможно было обращаться по делам их конторы. Так и вышло, что однажды, когда мы с ним работали над пролаганием сточных канав на западной стороне церкви, посыльный доставил пакет и потребовал немедленного ответа: в письме говорилось, что в сторожевой будке близь Саутарка в самую сию минуту лежит тело женщины, вынутое из реки, и что, естьли сэру Христ. угодно будет принести свои инструменты, ему будут весьма признательны. Так-так, говорит он, еще одно тело — как я и надеялся. За сим он спросил у посыльного, что послужило смертельным ударом.
Похоже, что в Темзе утопилась, сэр.
А сэр Христ., толком не дослушавши этих новостей, продолжает: прекрасно, прекрасно, только времени у нас в обрез; что, Ник, желудок твой способен такое переварить?
Желудок-то способен, отвечал я, он же громко рассмеялся, а посыльный смотрел, не разумея сути.
Так поедем, говорит он, переправимся через реку и займемся сим делом. Итак, пошли мы прямиком к верфи на Вайтгалле, где наняли гребца, дабы он нас перевез. Не взирая на то, что лодошники завели обычную свою перепалку, поднявши шум не хуже, чем на Биллинсгате, сэр Христ. был захвачен предвкушением работы. Весла так и летают вкруг него, а он знай себе: Анатомия есть Искусство благородное — ах ты, сукин сын, парашник, из говна вышедши, чего ты мне своими мозгами в лицо харкаешь, зачали тебя в свальном грехе, а родили в отхожем — так же, как и само тело, Ник, есть идеальное произведение, сработанное рукою всеведущего Архитектора — ах ты, морду-то какую нажрал, а мать твоя — блядь распутная. Послушал сэр Христ. лодошников минутку и снова заговорил: известно ли тебе, что я доказал, что, согласно принципам Геометрии, движущая сила гребли — шел бы ты в жопу, погань эдакая — есть рычаг, закрепленный на движущемся, иначе говоря, податливом стержне — да чтоб твоей мамаше от тебя срамною болезнию заразиться, как ты ее вдругоредь валять станешь. Тут он улыбнулся, глядя на нашего гребца, и говорит: хороший господин нам достался; гребец же, услыхавши такое, кричит нам: а что, господа, загадку мою разгадаете?
Что ж не разгадать, говорит сэр Христ., спой-ка нам свою песенку.
Тут человек запел:
Загадаю вам загадку,
Слушайте, да только по порядку.
Само тонко да длинно,
На забаву барышням дано.
Как завидит инде власы,
Шасть — и кажет нос из-под косы.
Как же, вскричал сэр Христ., знаю — шпилька для волос! Гребец же, кисло на него глядючи, говорит: да, сэр, Ваша правда. А сэр Христ., откинувшись назад и улыбаючись, опустил в воду перст, да так и волочил его, пока мы не переправились на ту сторону.
Мы мигом доехали в карете до сторожевой будки (до нее от того места, где мы сошли с лодки, было не более мили), за сим Коронер отвел нас в комнатушку, где можно было видеть обнаженное тело женщины. Сэр Христ., споро осмотревши тело, пробормотал: одетой она, видать, была изрядна собою, и тут же принялся работать своими лекарскими инструментами. Римляне незаконным почитали глядеть на внутренности, говорит он, надрезая кожу, но нынче Анатомией возможно заниматься свободно и повсеместно. Видишь, Ник, вот тут (а сам показывает мне, что у трупа в нутри), видишь: клапан на входе в кишечник, а вот брюшныя вены и лимфатическия сосуды (он поднял взор, а руки болтаются, все в крови, и в ушах у меня раздался рев); таким образом мы и открыли искусство переливания крови от одного живого существа к другому. Применяется сие, продолжал он, при воспалениях плевры, опухолях, проказе, язвах, оспе, слабоумии и протчих подобных недугах.
Дождавшись, когда сэр Христ. остановится, я сказал: одна дама, увидавши, как разделывают кабанов и протчих созданий и вынимают их потроха, стала терзаться мыслями о том, что в нутри собственного ея тела содержится подобная, как она сие называла, зловонная мерзость. После чего охватило ее внезапное отвращение, и она стала ненавидеть свое собственное тело, да так, что не знала, как ей быть, как избавиться от нечистоты.
Безумие, только и всего, отвечал сэр Христ. Вот погляди, тело еще свежее, а что до разложенья, о котором ты говоришь, то оно есть лишь слиянье и растворенье малых тел и частиц, ничего более. Что ты, Ник, ума лишился? Я промолчал, однако про себя подумал: распутник ничтожнейшой, и тот лучше рассуждает.
На сем в комнату возвратился Коронер, выходивший дохнуть воздуху, и спросил сэра Христ., каково его заключенье касательно до сей бедняжки (как он сам выразился). Сие не самоубивство, отвечал тот, и я склоняюсь ко мнению, что ее свалили с ног ударом в левое ухо, чему свидетельством большое скопление крови вот здесь (а сам показывает на голову своим молоточком). После того, как она от удара упала наземь, возможно, что ее задушили, схвативши сильною рукою, — сие можно понять по застою крови с обеих сторон ея шеи, пониже ушей; что же до скопления крови на ея груди, продолжал он, то оно заставляет меня склониться ко мнению, что лицо, ее удушившее, уперлось ей рукою в грудь, дабы посильнее ухватить. Умерла она недавно, продолжал он, ибо, хоть ее и нашли плавающей на поверхности Темзы, однако в желудке, кишках, брюшной полости, легких и грудной полости воды я не обнаружил. И от стыда она не утопилась, ибо матка ее совершенно пуста.
Я разглядывал лицо женщины, вздрагивая, словно собственное мое тело ощущало удары, которые перенесла она, а за сим увидал то, что довелось увидать ей: позвольте, сударыня, говорит ея убийца, я тут прогуливался, как у меня обыкновенно заведено; не пройдетесь ли со мною чуть-чуть? Я увидал первый удар, испытал первый приступ ея боли. Вытащив из кармана панталон белую тряпку, он глядит на нее, после бросает наземь, и рука его обхватывает мое горло: бояться нечего, шепчет он, чего просили, получите, не сомневайтесь. И вот я чувствую, как моя собственная кровь бурными потоками приливает к голове.
На сем и закончим первый наш урок Анатомии, говорит сэр Христ., обращаясь ко мне, только будьте любезны теперь обождать, покуда я умоюсь.
Сэр Христ. вечно бродил в поисках новых чудес, да так забил себе голову, что та сделалась ни дать ни взять, что твоя куншткамера. Однажды, как закончили мы работу, входит он и спрашивает: не взглянуть ли нам на шестнадцатифутового червя, вынутого из одного молодого человека и лежащего теперь в бутылке в доме господина Мора, или же поедемте, навестим одержимого, которого только что упекли в Бедлам? Я ему отсоветовал, сказавши, что червь размером меньше, нежели сообщается в объявлении, ибо сам ходил туда наблюдать его двумя днями ранее; а как ничего нет приятнее, нежели в час досуга веселиться средь сумасшедших, то я согласился отправиться по сему пути и пошел с ним в ту сторону. Нас впустили в железныя ворота Бедлама, и мы, заплативши шесть пенсов, прошли через другое заграждение и повернули в галлерею помещений для мущин, где так грохотали цепи и барабанили двери, что у всякого голова заболит. Шум и рев, ругань и выкрики, смрад и мерзость, да целая куча нещастных, каких можно было там увидеть, собравшись воедино, превращали сие место в сущий ад, его воплощение и нечто в роде входа в него.
Мы шли по галлерее, зажавши платками носы, и сэр Христ. бросал острые взгляды повсюду, озирая сие сборище существ, потерявших облик человечий. Некоторые из безумцев, что выглядывали из-за своих окошек, были, по сути, ему знакомы, ибо он успел прежде занести их в свою книжицу, когда же один малый с зачервивевшими мозгами окликнул нас: господа, господа! то сэр Христ. мне шепнул: не оборачивайся, а пройди немножко и увидишь, чем его крики завершатся. И правда, были там другие, кои, услыхавши его, возвращались послушать, что он им скажет, а когда приближались к его окошку, то он награждал их полною до краев мискою мочи, каковой весьма ловко обливал, распеваючи: провианту не даю, но выпить у меня найдется — добро пожаловать, господа. Веселый он малый, сказал сэр Христ. со смехом. За сим, идучи по тому проходу, мы сталкивались с горожанками определенного толку, делавшими нам знаки глазами, ибо в Бедламе имелось множество уголков и чуланов, где оне останавливались и поджидали покупателей; и вправду, место это известно было как верный источник выгоды для распутников и праздношатающихся, кои входили сюда поодиночке, а выходили парами. У них тут шлюхи напоказ выставлены, сказал я.
Да и найдется ли инде лучшее место для похоти, нежели среди тех, кого разум покинул, отвечал сэр Христ.
Пение и болтовня сделались до того громки, что сэр Христ., ничего более не говоря, поманил меня к воротам, что вели в галлерею женских помещений. Тут обнаружили мы новых нещастных, сиречь женщину, что стояла спиной к стене, выкрикивая: иди сюда, Джон, иди сюда, Джон, иди сюда, Джон (полагаю, что речь идет об ея умершем сыне, сказал мне сэр Христ.), тогда как другая рвала свою солому на клочки, с руганью и богохульствами кусаючи свою решетку. Была там и еще одна, весьма оживленно разговаривавшая у своего окошка, однако, стоило нам подойти поближе, как мы услыхали, что она говорит: хлеб хорош с сыром, сыр хорош с хлебом, хлеб с сыром вместе хороши. Сэр Христ. склонился послушать ее, а сам все повторял: совершенно верно, совершенно верно, покуда вонь не прогнала нас прочь от ее камеры. Мы возвратились в мужския помещения, где встретились нам другие, бредившие о кораблях, что могут летать, и о серебряных существах на Луне. Кажется, будто в рассказах их нету ни начала, ни конца, сказал мне сэр Христ., однако есть в них некая метода, да только мне никак не разгадать, какая.
Век наш безумен, отвечал я, есть многие такие, по ком Бедлам плачет более, нежели по тем, кто тут заключен на цепи или же в темнице.
Невеселыя рассужденья, Ник.
Нам ли торжествовать, что мы наделены разумом, продолжал я, коли мозг способен столь внезапно повредиться?
Что ж, возможно, возможно, поспешно отвечал он, но где же наш новый одержимый? И он подошел к надзирателю, коего знал в лицо, и начал с ним беседовать, а за сим перстами меня к себе подзывает. Его заперли подальше от глаз наблюдателей, сказал он мне, однако мы вольны его видеть, естьли нам угодно. От сего меня охватил некой страх и смущение, и я, верно, покрылся бледностию или сделался с виду взволнован, ибо сэр Христ. похлопал меня по плечу со словами: он тебя не тронет, Ник, он скован цепями — пойдем, навестим его на одну лишь минутку. Итак, надзиратель повел нас наверх по задней леснице в уединенныя комнаты Бедлама, где содержатся в заключении те, которых на потеху выставлять негоже. Тут оно, существо, сказал нам надзиратель мрачным голосом, однакожь не беспокойтесь, господа, он крепко связан.
Мы пошли вперед и, когда глаза наши привыкли к слабому свету, увидали человека, лежавшего на земле. Припадки у него такие бывали, сказал надзиратель, закативши глаза: то он по всей комнате носится, то вдруг возьмет и со стула в воздух подымется, так бы и улетел прочь, не повисни те, которые его держали, у него по рукам и ногам. А после, господа, продолжал он, улегся на пол, будто мертвый, и лежит себе, вот как теперь, и вдруг, ни руками себе не помогая, ни ногами, давай извиваться и подпрыгивать, да так, что и описать невозможно. Сэр Христ. взглянул на безумца, однакожь ничего не сказал. После же, продолжал надзиратель, послышались от него ужасные звуки, так что мы лишь диву давались: то свиньей завизжит, то как мельница водяная, то медведем заревет, и все они смешались в единый шум. А после…
Сделано, сделано, пробормотало существо, лежа на земле, голосом низким, напугавшим меня.
Видали — губы-то у него не шевельнулись! воскликнул надзиратель.
Сделано, говорю! И одержимый поднялся с полу, мы же с сэром Христ. отступили на шаг назад, от чего человек громко рассмеялся. Потом он более не обращал на нас внимания: по полу разбросан был камыш, чтобы ему не поломать костей, и он, взявши стебли, принялся их перебирать, словно колоду карт, и вел себя в точности, как заядлый картежник, после составил стебли рядком, словно кости, после так, словно в кегли играет, принимая всевозможные положения, какия бывают у игроков.
Сэр Христ. глядел-глядел молча и наконец вынул свою книжицу, и в самый тот миг одержимый плюнул в него комком мокроты. За сим он заговорил: давеча искал я Рождество Вашей милости, что расположено в квадратуре магнита, в секстиле Близнецов, коим всегда свойственно уходить в тень. Слепней остерегайтесь. И добавил: так и запутал я все твое ученье. Тут я рассмеялся, безумец же обернулся ко мне с криками: смерти ли более, Ник, Ник, Ник, никуда тебе от меня не деться! Это меня ужасно поразило, ибо откуда было ему знать мое имя. Он же в безумии своем опять меня окликнул: внемли, юноша! Слушай, что я тебе скажу: от некоего Хоксмура будет тебе ныне страшное потрясенье! Тут язык его забился в нутрь, целиком свернувшись в комок, а глазные яблоки закатились назад, так что видны оставались одни лишь белки. Надзиратель же стал делать нам знаки уходить.
Кто он такой, этот Хоксмур, спросил меня сэр Христ., когда мы покинули дом сумасшедших и вошли в поля.
Никто, отвечал я, не знаю я такого человека. После, расставшись с ним, я тут же пошел в таверну и стал опрокидывать кружку за кружкой элю, покуда не напился допияна.
У меня, как и у сэра Христ., имелся свой список чудес, да только истина, что заключалась в моих историях, устрашила бы его более, нежели обезьяну плетка. Так, он наверняка посмеялся бы в моем присутствии над рассказом о господине Гретраке, ирландском целителе: от воздействия его рук неведомо как отлетала боль, рассеивался туман, глухота излечивалась от его прикосновения, кровоточащия раны затягивались, препятствия и заторы исчезали, а опухольные узлы в груди уменьшались. Далее шло повествование о младенце, Марии Дункан: стоило той указать перстом на шею, голову, запястья, руки и ступни, как там возникали окровавленные терновые шипы. Среди сих заметок хранил я и историю о женщине из Ислингтона, что разрешилась младенцем с кошачьею головою, ибо она, хоть и была дородна, непомерно боялась того, кто забрался к ней в постелю. Когда же Герцог Альвский приказал предать смерти три сотни жителей Антверпа одновременно, то одна дама, видевшая эту картину, впоследствии разрешилась младенцем без головы. Такова власть воображенья, существующая и в наш просвещенный век. Попала в новости также история господина Джона Момпессона из Тедворта, который поведал о перемещении стульев невидимыми духами, о выдирании волос и сымании ночных покровов, о сильнейшем жаре, пении в дымоходе, скребении и вздохах. Тем, которые желают воочию увидать подобных призраков и духов, скажу следующее: длится сие недолго, обыкновенно лишь то время, какое вы способны удержать свой взгляд неподвижным (как делывал я); стало быть, робкие ухватывают лишь краткие образы, ибо глаза их всегда дрожат при первом же появленьи предмета, самые же уверенные взора не отводят. Еще и такое добавлю: увидавшим Демона должно после опустить веки перстами.
Сей mundus tenebrosus, сей потайной мир человечества погружен в ночь; нету ни единого поля, где не разгуливали бы его Духи, ни единого города, где не обитали бы его Демоны; безумцы изрекают пророчества, тогда как мудрецы падают в яму. Все мы во Тьме, друг с дружкою рядом. И подобно тому, как чернила пятнают бумагу, на кою разлиты, и медленно растекаются, зачерняя буквы, так же и Тьма со злодеяньями заражают собою сильнее и сильнее, покуда все не сделается неразличимо. Так было и с ведьмами, которых во времена не столь давние подвергали испытанию водой, ибо, стоило начаться преследованиям, как уж не остановить было безумных женщин, что сами записывались в преступницы. Число пораженных бедствиями и обвиняемых стало возрастать, и, естьли приглядеться, то выходит, что сознававшихся в преступлениях находилось более, нежели подозреваемых. Так оно и продолжалось, покуда обнаруженное зло не сделалось столь велико, что грозило всеобщею неразберихою.
Однако, ежели вспомнить о том, сколько в Лондоне и повсюду кричат о Философии, то бывают такие, которые, как сэр Христ., разговаривают лишь о вещах разумных и доказанных, о сообразности и простоте. Религия без таинств — вот их девиз; пускай им угодно, чтобы Владыка был разумен, однакожь для чего тогда Адам, услыхавши глас в саду, убоялся смерти? Тайнам должно становиться простыми и понятными, так они говорят, и ныне сие достигло таких степеней, что попадаются и такие, которые в нравственность желают привнести свои математическия вычисления, сиречь: общественная польза, производимая любым лицом, измеряется соотношением его добрых намерений и способностей, взятых вместе, и протчие тому подобный мерзости. Они возводят постройки, каковыя величают системами, а зиждятся те на воздухе, стоит же им решить, что под ногами у них твердая почва, как здание исчезает и архитекторы сии валятся с облаков наземь. Те, которые души не чают в материях, экспериментах, вторичных причинах и тому подобных предметах, забыли, что существует в мире такая вещь, каковой им не дано видеть, ни касаться, ни измерять; сие и есть та бездна, в какую им непременно предстоит рухнуть.
Попадаются такие, кто не унимается, дескать, сии рассуждения суть лишь мечты воображения, но не истина, однакожь им я отвечаю: поглядите на мои церкви в Спиттль-фильдсе, в Лаймгаусе, а нынче и в Ваппингском приходе, в Степнее — неужли не посещают вас раздумья о том, зачем ведут они в мир, окутанный Тьмою, тот, что по размышлении вы признаете своим собственным? Каждая пядь земли, их окружающей, проникнута гипохондрическою смутою и разбродом; каждый камень их мечен огнем, и по сим приметам возможно вам установить истинный путь Господень. Так вот, сии просвещенные мужи утверждают, будто подобные признаки суть удел погруженных в глубокую меланхолию или же хитрецов-мошенников, однако в самой Библии, сей Книге Мертвых, встречаются неисчислимые примеры: на Египтян наслано было посольство злых Ангелов (псалм 77.49), и спросил Господь у Сатаны, откуда тот пришел (Иов 1. 7), Сатана же поднял большой ветер (5.19). Бесы вошли в свиней (Лука 8.33), в человека же вошел нечистый Дух бесовской (Лука 4.33). То же и об одержимом: никто не мог связать его (Марк 5). И протчие разнообразныя места, сиречь: Аэндорская ведьма, прорицательница, с коей совещался Саул (1. Сам. 28) и по воле коей выведен был на свет Самуил: выходит из земли муж престарелый, одетый в длинную одежду. И далее, словами той ведьмы (Иозефус, стих 13): вижу как бы бога, выходящего из земли.
Кое-кто из нынешних господ хороших может, однакожь, меня спросить: где Ваше доказательство? Я же отвечаю: взгляните на мои церкви и на то, как падают от них тени наземь, да подымите взоры на их колокольни, и тогда посмотрим, не усомнитесь ли вы. Скажу и еще: естьли на все, чего не способны толком разъяснить Ученые, положить клеймо, объявив ложью и небылицами, то и сам мир покажется обычною выдумкою. Достанет и такого: существованье духов математическими выкладками не обнаружишь, нам же следует полагаться на свидетельства человеков, коли мы не желаем все минувшее лишить смысла, превратить в ничто. Все же те, у которых не хватает духу сказать: Бога нет! тешат себя разговорами о том, будто Демоны суть обычныя Химеры и блажь. С такими людьми спорить я не желаю; будь человек слаб глазами, так он и посередь явлений и чудес таковым пребудет, а лучину своего просвещенья примет за полуденное Солнце. Такому не увидеть ничего, кроме выводов, делимости, твердости, подвижности; о своей же тщедушной смертной Природе он забывает, потому и ходит на ощупь во тьме.
А тьма, Господи помилуй, и теперь кругом стоит; ну и крепко же Вы спали, хозяин, говорит Нат, а я уж все свои пустяки переделал, и пол до того чистый, плюнуть некуда, а покуда я тут у кожаного ведра возился, Вы во сне все бормотали…
… Нат, говорю я, Нат, я-то думал, будто только что свечу зажег да прилег на мгновенье.
Нет, хозяин, уж семь часов.
Стало быть, и ночь прошла?
Стрелою пролетела, да только утро стоит ненастное, а Почтмейстеров мальчишка, чтоб ему пусто было, нам вот что принес.
И кладет предо мною сверток, на котором надписано: господину Дайеру, оставлено на почте в Лейсестерских полях. Встал со мною рядом и глядит на него, но тут меня странная дрожь охватила: возьмись-ка ты за дело, мастер Элиот, говорю, поди принеси мне говядины да яиц. Когда он вышел из комнаты, я открыл сверток и обнаружил там листочек, посланный рукою мне незнакомой, на коем крупными, без наклона буквами значилось следующее:
Ведал я работу вашу во славу Господа. Сею ниделю я тут, как преду в Вайтгил, тот час получити от миня известье. Я ваш друг весь как есть, лучше ни сыщити, ежели получу что мине положено заработу, так и рта ни раскрою.
Прочел я сие посланье, мне, очевидно, угрожавшее, и в кишках у меня заворочалось, так что я кинулся от постеле к стулу и, сидючи на оном, оглядывался кругом в страхе, будто бы сами стены мне грозили бедою, да чуть весь дух из себя не высерел. Тут услыхал я, как Нед поднимается по леснице, и крикнул ему: я на стуле — говядину у двери поставь! Что он, не мешкая, и сделал, а сам опять вниз, в кухню пошел.
Письмо было не столь хитроумно написано, чтобы мне не разгадать его смыслу: по досадной случайности мое Блек-степ-леновское общество было раскрыто, а вместе с ним и мои собственныя важныя дела при церквях — словом, я попался не на шутку. В один миг я снова превратился в дитя, забившееся в яму с золою, и был охвачен такою душевною смутою, что не мог и голоса подать в укор сему миру. Вставши с горшка, я лег на постелю; впору было крикнуть Нату, чтобы принес не пару панталон, а саван. Я знал, что все законы против меня: в ст. 4, п. 39 Елис. Зак. прописано, что всякое лице, кто применяет хитрость, либо занимается предсказаниями судеб, надлежит взять как мошенника, бродягу, плута заядлого, раздеть до гола от пояса и выше и пороть кнутом, покуда на теле кровь не выступит. Однакожь это все пустяки; меня могли осудить по Первому Статуту Якова I, ст. 12: о том, что приваживать, употреблять либо воздавать дань каким-либо злым духам почитается тяжким злодеянием; что мне, таким образом, доводилось quon-dam malum Spiritum negotiare.[47] Далее в законах говорилось, что всякое лице или лица, применяющия колдовство, волшебство, а равно и все их сообщники, подстрекатели и соумышленники, коим вменяются в вину те же злодеяния, будут преданы мучительной смерти как преступники без снисхождения, какое полагается духовным лицам. Сие запало мне в душу (так сказать), и вот я, лежа на постеле, уж поднимаюсь и вхожу в каменную Невгатскую камеру, меня накрепко привязывают к полу; а вот меня выводят в судебную палату, я стою пред Судом Королевской Скамьи, и сэр Христ. приходит свидетельствовать против меня; вот уж тащат меня к повозке, я смеюсь над толпой, меня окружившей; теперь мне связывают руки, на лицо надвигают колпак; а перед самой смертью я чувствую, как меня тянут за ноги. Так страх мой пробирался закоулками моих чувств; он оборачивался фигурами, льнул к звукам, приносил с собою запахи и пропитывался вкусами. И я сказал себе тихонько: о нет, приговор мой справедлив.
Но тут ко мне возвратился бодрый дух, и я укусил себя за руку до крови. В силе своей я уверен, говорю я себе, ибо она испытана, и коли я предвижу бури, мне ли их не предотвратить. С какой стати мне жаться перед каким-то негодяем, невежей и завистником? Отыскавши того, кто сие написал, я его уничтожу совершенно.
И тут в моих мыслях появилась ниточка, что провела меня через лабиринт страха: это пустое письмо, говорю я себе, намеренно писано неправильно, дабы сбить мои подозренья с толку. Так, этот малый пишет Вайтгил, тогда как всякому младенцу известно, что правильно будет Вайтгалл. А кто за мною следит и ведет разговоры против меня, как не те единственно, что в конторе? И кому же знать о моих намерениях, как не тому, кто украдкой залезает ко мне в каморку или же расспрашивает Вальтера Пайна по части моих дел? И кто надоумил Вальтера супротив меня, а не то еще и следовал за мною? Да, да, верно, есть один такой, кто ходит за Вальтером по пятам и ведет с ним смелыя речи, — некой Йорик Гейес, Инспектор по замерам, тот, который льстит себе мыслию, будто, коли меня выгонят из конторы, он сам на мое место вскочит. Возможно, что он и пишет; стану за ним наблюдать, выслежу и раздавлю, как вошь. Мысль о том, как я уберу его с дороги, наполнила меня радостью, побежавшей по моим жилам и заставившей меня расхаживать по спальне.
Расхаживая, я замыслил собственную наживку, чтобы поймать сию рыбешку, сего уродца в образе человечьем, и написал в ответ так: смысла письма Вашего я не разумею, объяснитесь в следующем и дайте мне знать. Имени своего я не подписал, но сверху поставил: г-ну Гейесу, за сим упрятал письмо в пояс своих исподников и позвал Ната; тот прибежал ко мне бегом.
Вы к говядине и не притронулись, говорит, и пить тожде ничего не пили; я уж госпоже Бест говорю, дескать, не знаю, что мне с Вами делать, Вы что тот человечек из сказки, который все меньше делается…
…Будет тебе, Нат.
Истинно так, говорит, а сам зевает.
Тогда я продолжал: Нат, ежели увидишь какого малого, лицом невидного, завидущего бездельника, ежели будет в здешних местах шататься такой, да и любой, кто тебя обеспокоит, то следи за ним и мне докладывай. Он посмотрел на меня удивленно и ничего более не сказал, только снова зевнул. За тем, насвистывая себе под нос, я оделся. Смелости мне было не занимать, однако, покуда я шел в контору, страхи мои возвратились. Каждый прохожий, что бросал на меня взор, заново внушал мне ужас; я сам себя не понимал совершенно и находился под воздействием столь многих страстей, что едва соображал, куда направляюсь. В Скотленд-ярд вошел я, словно виноватый, и, покружив, дабы убедиться, что за мною не следят, оставил письмо к господину Гейесу в уголке, где негодяй наверное должен был его обнаружить.
После, снова очутившись у себя в каморке, среди своих чертежей и бумаг, я собрался с духом и занялся переговорами касательно до своей работы. Не мешкая, написал я к Комиссии следующее:
Ваппингская церковь в Степнее растет. Стены уже достигают повсюду до высоты пятнадцати или шестнадцати футов; каменщику доставили порядошное количество Портландского камня, хоть он и не добился в работе того продвижения, кое от него ожидалось. Мороз весьма сильно повлиял на часть кирпичной кладки, каковая сделана была в начале Ноября; часть следует вынуть и положить новую. Однакожь я удовлетворен. Прилагаю также наброски картины, росписи весьма обширной и любопытной, какую надлежит разместить в западном приделе церкви: сие есть образ Времени, крыла развернуты. Под ногами у Времени лежит изображение скелета длиною около восьми футов, под коим расположена Слава в виде равносторонного треугольника, заключенного в большой круг. Эмблема сия для Христианской церкви является наиболее подходящей и употреблялась в Христианстве с ранних пор.
Картина эта есть единственная, что будет явлена перед Комиссией, моя же собственная работа остается скрыта — ибо здесь, в третьей из моих церквей, надлежит представить также фигуру огромного человека, темного, с красными глазами, держащего меч и в белом облачении, человека, держащего золотой шар и одетого в красное, и человека в колпаке темного полотна поверх головы и с воздетыми руками. Когда старина Мирабилис впервые познакомил меня с подобными вещами, я сказал ему, они-де наводят меня на воспоминанья об историях, слышанных в детстве. Как не наводить, отвечал он, ведь откуда, как не из детства, берутся наши печали? Да разве способен я позабыть то тело в яме?
В передней послышался шум, и я подошел к дверям, словно бы по случайности. Это оказался Гейес, входивший сюда, как я и предвидел, однако взглянуть на письмо, оставленное для него вместо приманки, я не осмелился. Мы с ним вполне любезно раскланялись, а за сим я поворотил назад, будто что-то позабыл. Однакожь у двери своей остановился и, слегка повернувши голову, уголком глаза приметил, что Гейес, пугало эдакое, взял письмо, распечатал его, быстро прочел и швырнул наземь, даже не взглянувши на меня. Не жить тебе, подумал я, ишь, дразниться вздумал.
И тут этот змий подает голос: господин Дайер, говорит, я исследовал местность подле Ваппингской церкви.
Обратили, стало быть, взор свой к праху земному, как велит нам проповедник?
Он улыбнулся было моей шутке, а после продолжал: сточную канаву там прокладывать будет весьма дорого и затруднительно, господин Дайер.
И все же, господин Гейес, сделать это необходимо, так как другого места нету.
В таком случае я вынужден дожидаться, пока заложат основания всех колонн, говорит он, а посему сделайте одолжение, соблаговолите мне сообщить, когда закончите.
Смотрели ли вы чертеж? спросил я, оскаливши зубы в ухмылке.
Да, он у меня в ящике.
Я был бы рад получить его обратно, господин Гейес, ибо копии у меня не имеется.
Тут он понял, что меня так просто не возьмешь. Направился к себе в комнату и, стоя ко мне спиною, промолвил, будто бы в пустоту: это третья церковь, верно, господин Дайер?
Будет тебе, щенок, будет, подумал я, а сам с него мерку на саван глазами снимаю. Да, говорю, да, третья.