Холера — страница 17 из 19

захлебывался, а дали крошечную кочку — и давай все на фиг, мое!

Чибис полулежал, высоко задрав колени, на переднем сиденье и ничего не соображал.

— Кузя, ребята, — шептал он, — свобода, что ли?

— Слышь, Академик, — подал голос Петр, — а с паспортами как быть? Они ж тут остались, сгорят?

— Однозначно, — радостно отвечал Кузя. — Меня больше интересует, где наш Карлсон. Я с ним как-то сроднился, с хитрованом очкастым…

Про Энгельса никто ничего не знал. Дама пискнула:

— Я в Бутово живу… Денег ни копейки! Отвезете?

— Слыхали?! — обрадовался Войцеховский. — Дай им палец — голову откусят!

По рассветной Москве Кузя в пятнадцать минут по пустому кольцу домчал до Никитской. Подъезд пахнул родной вонью, которая показалась всем духами и туманами. Гуськом, с дамой-замыкающей, поднялись на второй этаж. Дама бросилась к телефону и истерически заверещала, чтобы некий Димочка немедленно приехал за ней с вещами.

— Муж? — мрачно уточнил Петя.

— Братик… А я не замужем! — разрыдалась дама. — Бросил меня, сволочь такой, к молодой сбежал…

— Я его понимаю, — мстительно заметил Войцеховский.

— Мужики, — Петя окинул даму в казенной бязевой сорочке, сползающей с плеча, оценивающим и жадным глазом. — Может, сделаем ее, а? А то я больше не могу, полтора месяца без бабы…

— Стыдитесь, молодой человек, — буркнул Арсений Львович.

— Правда, Пьер, — блаженно растянувшись на ковре под вентилятором, согласился Чибис. — Она — наш товарищ по несчастью, а ты — скотина. Тут тебе не Чечня. Кузя, дай нам водки, что ли. Не бойтесь, леди, не тронем. Вас как звать?

— Ирина…

— Зачем водки? — испугался Войцеховский. — Я не пью уже четыре года…

— Вот, Ирине дай тоже. Алиску вызовем, чтоб Ира не боялась. Алиска, Ирочка, — наш женский друг. Хотите, привезет вам юбку?

Ирина пугливо жалась в углу на стуле, Петя ходил перед ней, как тигр, отчего женщина в ужасе зажмуривалась.

Словно почуяв свободу, у всех разом грянули мобильники.

Михалычу звонил Попков с радостной вестью, что одуванчик с Остоженки помер, и интерес к нему, Михалычу, со стороны правоохранительных органов угас. Войцеховскому внушали с кафедры, что он очень нужен на ученом совете, на что Арсений Львович кобенился и капризничал — очень, мол, слаб. Тетка Сима доставала из Хайфы: «Толенька, детка, клянусь тебе, это не страна, это что-нибудь особенное! Ты с твоей головой будешь здесь номер один!» «Я плохо переношу жару, тетя», — смеялся Чибис.

Это просто удивительно, как порой стремительно и внезапно начинает налаживаться жизнь. И не беда, что отключили горячую воду. Вся компания по очереди, Ирина первая, вымылась под холодным душем. Кузя выделил даме халат и, пока мужики, рыча и крякая, плескались, сбегал на уголок за пивом. А водка всегда была заначена у него в диване.

Алиска, примчавшись, застала шумную компанию во второй стадии возрождения. Недавние узники инфекционки звенели бутылками о края стаканов и поедали рыбные консервы с консервированными же помидорами, которые прошлым летом сама Алиска закатывала у себя на даче и раздаривала трехлитровые банки друзьям на дни рождения.

Петр, приятно изумленный появлением кудлатой барышни, схватил ее за руку и со словами: «а вот и девчонки» рывком усадил к себе на колено и принялся вливать ей в рот пиво из своего стакана.

— Кузя, — обиженно сказала Алиска, — почему ты вечно знакомишь меня с каким-то говном?

Арсений Львович хохотал мефистофельским лающим хохотом. Чибис без всякого музыкального смысла лупил по струнам гитары и кричал: «Рок, рок, рок, рок!» Михалыч с Ириной отплясывали что-то в высшей степени разнузданное, и полы ее халата развевались, временами накрывая опрокинутую леди с головой.

В полдень явился так называемый Димочка, подросток лет шестнадцати, выпил бутылку пива, захмелел и предложил сестрице Иринушке пожить у Кузи, а то ему, Димочке, негде заниматься.

Нет, это просто удивительно, как быстро люди привыкают к хорошему и забывают про адские мучения, которые убивали их и их близких еще вчера…

И никто из этих легкомысленных весельчаков не догадывался, что в морге больницы имени Майбороды стынет затоптанный, с переломанными ребрами и треснувшим, как орех, черепом труп вдохновителя их побед, хитрого и дальновидного малыша, которому в решительный момент отказала его дальновидность и хитрость. Душа пытливого Энгельса вылетела вместе с клубами черного дыма сквозь крышу и неслась, чистая, лишенная запахов, в полуденном небе высоко над Москвой, неуязвимая как для жара, копоти и зноя, так и для морозного дыхания стратосферы.

Эпилог

В ночь пожара Кястасу приснилась его душа — отдельно от тела и на удивление маленькая, сморщенная, пятнистая, подобная плесневой пленке на старом супе. «Мне страшно, Кястас, — сказала душа. — Боюсь, Бог накажет меня за то, что я заплесневела от лени и слепоты». «Бога нет», — беззвучно возразил Кястас. «Глупости, — сказала душа. Как это — все есть, а Бога нет? Бог есть, и Он велел нам, душам, трудиться. От безделья я ослепла и обесцветилась, как рыба в подземном озере. Страшно сказать, Кястас, ведь у меня нет желаний. То, что ты делаешь по ночам с женой — всего лишь зов твоего громадного тела, а ко мне не имеет никакого отношения». Кястас слушал, раздавленный ее правотой и тяжестью обвинений. «Спаси свою душу!» — раздался отчетливый нежно звенящий голос, отчего доктор проснулся и еще несколько мгновений лежал, опустошенный трелями будильника.

Когда он приехал, Бируте уже забрали в ожоговое отделение «Склифа», а остальные свидетели и участники пожара кинулись кто куда. Так сказать, «цирк сгорел, и клоуны разбежались»… Кястас окинул взглядом пепелище и увидал несчастного обгоревшего пса, скулящего и плачущего от боли и одиночества. Милосердие несмело постучалось в его ожесточенное оккупацией Лиетувы сердце. Он осторожно взял Гедемина на руки и отнес в машину. Две недели гигант ухаживал за четвероногим собратом, несмотря на протесты жены, такой же белобрысой гигантки Эгле. Ночами, свешивая руку с кровати, Кястас под храп Эгле гладил Гедемина по голове, и пес лизал ему ладонь. Кястас думал, как глупо он прожил свою, казалось бы, правильную и честную жизнь: без любви и жалости, без божества, без вдохновенья…

Через две недели он навестил Бируте. Лицо войны скрывалось под бинтами. Чернело отверстие рта, над ним моргали два белесых глаза, подернутых дымкой боли.

— Что с Гедемином? — мучаясь, спросила Бируте.

— Жив, — отвечал Кястас. — Поправляется.

— Здесь, — забинтованной рукой она коснулась подушки. — Возьмите.

Кястас вытащил из-под подушки толстую общую тетрадку и раскрыл посередине:

когда нас накрыло ракетой

многих братьев убило

а живые потом выпили водки

и пили всю ночь

и пули свистели и трассеры светились

как звезды в августе.

— Что это?

— Стихи. Пусть будет пока у вас. Вы хороший человек.

— Ты ошибаешься, — нахмурился Кястас.

— Нет… — Бируте прикрыла глаза. — К плохому Гедемин не пойдет.

…Кястас стал заходить в костел Непорочного Зачатия на Малой Грузинской, и душа его наливалась силой и нежностью, пронизанная стрелами готики в форме столь возвышенной и чистой, что, глядя на нее, съеживались в смущении звезды.

Ксендз обратил внимание на голос нового огромного прихожанина — голос под стать росту, рокочущий шаляпинский бас. «Учитесь, сын мой, — посоветовал святой отец. — Наш регент очень стар, ему уже девяносто…» Это путь спасения, понял доктор. Взял в больнице расчет, окончил регентский факультет Римско-католической духовной семинарии — не в Риме, конечно, а в Минске, и вернулся на Малую Грузинскую. Бируте, как когда-то за Салманом, пошла за спасителем Гедемина, попросилась в костел уборщицей. «Аве Мария…» — голос молодого регента, как вожак гусиного клина, вел хор, резонируя в сводах несказанно прекрасного храма, наполненного органом. Бируте собирала в жестяное ведерко огарки под иконами, и слезы из ее обожженных глаз мешались с наплывами оранжевого воска в золотых чашечках подсвечников.


Страшный июль конца первого десятилетия нового века был на исходе. Птицы гибли на лету от зноя, как от холода. Элитная рыба, стерлядь и форель, привыкшая к холодной воде, подыхала в сонном бульоне водоемов. Нескончаемый потный ад струился над землей.

Вечный студент Михалыч с тяжелым чувством ехал с поминок по Филиппу Константиновичу Попкову. Сердце непотопляемого негодяя не выдержало испытания жарой, и черная его душа отлетела. На Ваганьковском пекло невыносимо, но когда Михалыч встретился взглядом с жутким мальчишкой, Филиппом Вторым, по коже продрал мороз. На поминках Внучок сел напротив и сказал так, чтоб слышал один Михалыч:

— Ты мне не нравишься.

У Михалыча еще больше пересохло во рту:

— Ты мне тоже.

Он быстро выпил, съел блин с икрой и поспешил уйти. Хотелось разрядки, простоты, стрекозиной легкости и прозрачности. Подумал-подумал — да и зарулил к Алиске.

Алиска шлялась по дому совершенно голая и очумевшая, но Михалычу обрадовалась.

Они сидели в холодной ванне и пили кир: белое вино со смородиновым соком и льдом.

— Классно, — смеялась Алиска, — как буржуи!

«Женюсь, — думал Михалыч. — Вот, ей-богу, женюсь… А что? Деньги есть, дом строится, девка она добрая, хоть и чокнутая…»

— Алисия, а сколько тебе?

— Тридцатник, — без кокетства рапортовала девушка.

— Здорово, мне тоже. Бальзаковский возраст… — и Михалыч расхохотался, настолько это куртуазно-пышное определение не вязалось с наивной и безбашенной Алиской.

— Ты меня любишь?

— А ты?

— Я первая спросила.

— Хорошо. Люблю, — соврал Михалыч. — Теперь ты.

Алиска плеснула ему в лицо водой и провыла замогильным голосом:

— Обожаю-у-у… — но тут же погрустнела и сказала растерянно: — Я же тебя совсем не знаю… Ты, наверное, бросишь меня. Меня все бросают, — простодушно призналась Алиса. — Как деву Февронию. И ничего. Никакого им наказания язвами.