ветхий, но рабочий кондиционер. Здесь все друг о друге заботились, настоящие товарищи по несчастью…
Зачем он поехал, зачем дал старой тетке Симе уговорить себя? Какой, к чертовой матери, голос крови, какая на фиг репатриация! Жалкий эмигрант, сорокалетний нищий, без работы и даже видов на нее, живущий на подачки великодушного государства и сердобольных соседей…
Программист? Беседер. Есть место сторожа, беседер? Мир — но с Голанами! Не уступим ни пяди! Земля без народа — народу без земли! Помни субботу! Беседер!
Язык Чибису давался с трудом, но в сторожа он идти не хотел. «Возвращайся, я без тебя столько дней!» — звал его Кузя. Но упрямство не позволяло Толяну вернуться.
Смертельная красота, смертельная тоска… Алиска, дева Феврония, где ты? Почему не едешь спасать меня? Не дает ответа Русь полукровке Чибису. Не дает ему ответа и земля обетованная Иудея, о которой Чибис, в отличие от соседа Семы, ничего не знает, да и знать, честно говоря, не хочет.
Кузя очень скучал без друзей. Святая Алиска без конца мотается к своему махинатору в Вологодское ИТУ, там за ней в городе и комнатка закрепилась, хозяйка любит ее и ждет с пирогами. Чибис доходит в Израиловке. За что боролись?
Одна радость — Кузя находил все новые свидетельства своей гипотезы о злостном и почти болезненном винолюбии Толстого, о его, будем называть вещи своими именами, запущенном уже к шестидесятым годам, к началу работы над «Войной и миром», алкоголизме. Кузе нравилась эта идея об интеллектуальной и физической мощи алкоголика, которая отражала именно способность русского народа пить до чертей, не теряя при этом ума и таланта, что исчерпывающе отразила поговорка «мастерство не пропьешь». Кузя выискивал свидетельства о приступах немотивированного страха, настигающих гения в самых будничных и простых обстоятельствах, страха, который не мог быть ничем иным, кроме рецидивов белой горячки. Софья Андреевна писала о муже за два года до его смерти, что он сидел «бледный, с посиневшим носом, плохо понимал, что вокруг него говорилось», а доктору и близким объяснил, что крепко спал, а проснувшись, все забыл. И главное, «тут был брат Митенька». А брат Митенька уж пятьдесят два года как ушел в лучший мир! Хорошо, допустим, склеротические изменения в мозгу восьмидесятилетнего старика. Но «арзамасский ужас», на который Кузя наткнулся, читая письма, отрывки и неоконченные произведения? Началось с письма жене из Арзамаса от сентября 1869 года: «…Вдруг на меня нашла тоска, страх, ужас, каких я никогда не испытывал. Подробности этого чувства я тебе расскажу впоследствии; но подобного мучительного чувства я никогда не испытывал…» Кузя прошерстил дневники Софьи Андреевны, но больше ничего не нашел. Зато очень кстати вспомнил повесть «Записки сумасшедшего», которую Толстой начал пятнадцать лет спустя и не закончил до самой смерти. Там он от первого лица описывает давешнее переживание. Дело происходит именно в Арзамасе, и нет никакого сомнения, что описание — автобиографично.
«Был коридорчик; заспанный человек с пятном на щеке — пятно это мне показалось ужасным… Я вошел, — еще жутче мне стало… мучительно мне было, что комнатка эта была именно квадратная…
— Да что это за глупость, — сказал я себе. — Чего тоскую, чего боюсь?
— Меня, — неслышно отвечал голос смерти. — Я тут.
…Только улегся, вдруг вскочил от ужаса. И тоска, и тоска… как бывает перед рвотой, только духовная. Жутко, страшно… Все тот же ужас, — красный, белый, квадратный. Рвется что-то и не разрывается. Мучительно, и мучительно сухо и злобно…»
Перепечатывая отрывок, Кузя чувствовал, как вдоль позвоночника рассыпается озноб. Переживания автора, знакомые каждому индивиду в состоянии делирия, волновали его необычайно. (Интересно, по Кузиному мнению, то, что сын Сергей Львович связывал состояние отца в момент «арзамасского ужаса» с болезнью печени.)
— О, как я угадал! — восклицал Академик мысленно, вскакивал и бегал по комнате, крепко чеша свою бедовую голову. Гениальный Толстой сумел описать неописуемое. Да, да, именно страшно, сухо и злобно, так жутко, что хоть из окна прыгай…
Как это ни чудовищно, но в высшей степени сомнительная и даже дикая в своей лживости книга Владимира Кузнецова «Лев Толстой как зеркало русского пьянства, или Арзамасский ужас» объемом тысяча двести страниц со временем вышла в крупном московском издательстве и имела невероятную по широте и восторгу прессу. Единственным трезвым рецензентом был полупомешанный на алкогольной почве Арсений Львович Войцеховский.
С уходом Кястаса больница осталась без руководства. Поэтому, когда Платон Касторский однажды утром проснулся вдруг совершенно здоровым (что можно метафизически связать со смертью Гниды Попкова) и на такси, поскольку мобильный Варелика оказался недоступен, приехал на работу, он нашел запертый кабинет. Не обращая внимания на растерянное блеяние секретарши, распорядился: «Найдите мне июньские посевы по четвертому отделению!» — и открыл дверь своим ключом.
И вот, перебирая пожелтевшие листочки, он натыкается на фамилию ЧИБИСОВ. Пробегает глазами описание посева: вибрион холеры Бенгал, так, в поле зрения… все правильно. Он внимательно изучает листок и видит направление лечебного учреждения — инфекционное отделение Городской клинической больницы имени С.П.Боткина. Чибисов из «Боткинской». А вовсе не Чибис из «Майбороды». Чибис ведь он, а не Чибисов! — подсказывает Касторскому освеженная долгим сном разума память. Ошибочка вышла. Подпоручик, будем говорить, Киже!
Отсмеявшись, Касторский вызывает Фаину и командует:
— Готовьте приказ: приказываю снять карантин по вверенной мне МИБ имени…
— Какой карантин? — пугается Фаина. — Все сгорело…
У Платона в ненадежной голове что-то щелкает, и в этот момент дверь распахивается, двое санитаров в синих форменных куртках скорой психиатрической помощи, вызванные верной Фаиной, скручивают Касторского и увозят его на Загородный проспект, в психбольницу № 1. Бывшую Кащенко, а ныне имени Алексеева, того самого купца, который построил и печальную обитель Майбороды.
В середине сентября, на сороковой день после своей смерти, Энгельс в виде нематериальной субстанции явился в дом родителей и гроссов, переживших, к их горю, и своего мальчика, и девочку. За столом собралась порядочная компания, говорили лживые, но искренние слова. «Ах, как меня любили, как я радовал их всех своим легким веселым нравом», — безмятежно отмечала душа, по поверью, освобожденная в этот день. Теперь Энгельс мог лететь, куда ему вздумается.
— Нематериальная субстанция, — обратился к нему Ангел, провожающий с сороковин (АПС), танцуя в пыльном солнечном луче начала осени. — Где бы ты предпочел витать в ближайший миллион лет? Могу предложить орбиту Сириуса, созвездие Гончих Псов, Волосы Вероники… Это в вашей галактике. Но есть множество неосвоенных пространств в других частях Вселенной…
— А где у вас рай? — что-то подсчитав в уме, поинтересовался Сева.
— Какой рай, душа моя, — засмеялся АПС. — Это ваши выдумки, смешные человечки. Рай, если хочешь, здесь, на вашей малоинтересной Земле. А у нас — вечность и бесконечность… Выбирай.
— Да я на Земле-то… да что там, в России мало где был, — смутился Энгельс. — Если честно… Знаете, я ведь очень рано стал нематериальной субстанцией. Мне бы, если честно, хотелось еще пожить… тут, среди своих…
— Увы, это невозможно. Уже очень скоро, минут через двадцать, выталкивающая сила материи вытолкнет тебя в космос. Хотя есть одна область, откуда можно возвращаться — не совсем на Землю, но в человеческие сны. Это ареал памяти. Но имей в виду, в твоем случае это очень тесное пространство. И слишком короткий приют.
— Ничего, я посижу там пока. А уж потом мы вместе, как говорится, с родными и близкими… в звезды врезываясь, да?
— Как хотите, — сухо отвечал Ангел, закончив свои танцы.
Так хитрый Энгельс нашел дело по его душе — навещать спящих и вешать им на уши всякую лапшу. Это было хлопотное занятие. Только успевай поворачиваться.