Холера (сборник) — страница 27 из 39

Вообще-то мне ничего не стоило бы наврать, что по ночам дух мой сливался с торчащим внутри зияющего купола петухом. Такой я человек. Тем более что отчасти это правда. Но поучительную сцену из какого-нибудь готического шедевра типа «Поворота винта» я наблюдал, выйдя пока что просто покурить (и, признаться, отлить, хоть, наверное, это и грешно у паперти, но, с другой стороны, храм ведь недостроен и, таким образом, его участок не является еще вполне святым местом. Так я думаю, а спрашивать, пожалуй, ни у кого не буду, беря пример с милосердной матушки).

Я стоял на крылечке тесного флигеля, где оставался иногда ночевать у Дениса с Верой, если работа затягивалась допоздна. Вера начала внутреннюю роспись, и я охотно пошел к ней в подмастерья. Кроме того, пытался под руководством матушки вместе с батюшкой писать иконы: он – лики, а я, нехристь, и богомаз потому бесправный – фоны и драпировки. Однако не успел я начать первую подмалевку – что-то странное случилось с моей правой рукой: палец распух, как от панариция, и, словно перебитое, обвисло горящее огнем запястье. Вася натер мне кисть какой-то своей мазью – и я поправился. Но к иконам меня Дионисий более не подпускал.

Итак, я стоял на крылечке у самого истока духовного обновления этой прошмандовки Марьи Гавриловны. И был, не скрою, взволнован. В какой-то момент даже озноб пробрал меня, чего не одобрил бы коллега и циник Батурин; не оценишь, возможно, и ты, пресыщенный читатель. Но я-то, я-то – я ведь еще так юн, я допризывник и вундеркинд и в онтологическом смысле – девственник. Хотя мы с Наташкой и умудрились забеременеть, – но взломали мою сладкую оперативно, только в ходе аборта.

Короче, что ни день – стала Маша появляться в тесном флигеле за церковью. Целыми часами ковырялась на могилке, обсаживала маргаритками, фиалками и прочими многолетниками, выкопала в лесу прутик клена и воткнула у изголовья. Требовала у бабы Насти все новых и новых сведений о матери, просила Веру молиться за нее.

«А ты бы и сама помолилась, доченька», – внесла раз матушка кроткое предложение. «А разве можно?» – удивилась Маша. И матушка научила ее кое-каким засасывающим, усыпляющим словам, и Маша шептала их на солнцепеке с непокрытой головой и часто так и засыпала среди своих маргариток – в слезах, лицом в ладони.

А между тем со дня на день должен был приехать очищенный родниковыми аперитивами наш бравый Швейк. Марья Гавриловна прошла как раз через таинство крещения и, укрепленная безбрежной духовностью своей крестной, уговорилась с отцом Дионисием о венчании.

– Твердо решила? – спрашиваю по дороге домой. Мы перетащили велик через чуть сочащееся русло Жабри и теперь катим его по твердой, будто камень, извилистой лесной дорожке, держа по обе стороны за рога. Мы почти подружились тем неофитским летом.

– Ты не понимаешь, – отмахивается Маша. – Чего тут решать? Не понимаешь ты ни фига.

– Ну а, допустим, Витек не захочет? Перебздит, допустим, комсомольский наш вожачок?

Улыбается. Прямо-таки лучится.

– Ты его не знаешь… Да он сдохнет за меня.

Он меня, знаешь, как? Как этот…

– Типа Вертер? – уточняю.

На том и порешили.

И он приехал. Победитель. Гип-гип ура. И в воздух лифчики бросали. Продристался, стало быть.

Ну, отгуляли, как полагается – с будущим тестем, с генеральшей Куровой, с артиллерийским дребезжанием стекол и нетрезвыми возгласами «горько!» – а наутро выхожу, зевая, на крыльцо, содрогаюсь от холодной клубящейся сырости и не сразу замечаю, как жмется под яблоней на лавочке эта христова невеста, зачехленная в папашину плащ-палатку. С кислой серой мордой, с отвращением жует мое яблоко: мокрый паданец со ржавым боком. Подобрала и завтракает.

– Приятного аппетита, – зеваю. Маша бросает в траву огрызок и входит, задев меня мокрым брезентом, на веранду. – Мэри, похоже, не едет в небеса? Дуся моя, какое у тебя с утра личико-то малопривлекательное!

Но Маша не улыбается. Она смотрит мне прямо в глаза этим своим новым требовательным взглядом, этим ужасным, невыносимым взглядом требовательного нищего – откуда у них, у новообращенных этих, берется такое выражение, совершенно непристойное в нашей скудной обыденности? – и объявляет: «Он орал на меня полночи».

Далее она плюхается на диван, прямо в этом своем мокром камуфляже на мои простыни, и бессвязно выкликает: «Ты, говорит, ненормальная дура! Это для меня идиотская забава, а для него – конец, крышка, его попрут отовсюду, и мне насрать на его жизнь и вообще биографию! И ради твоего идиотского понта я, говорит, не намерен! И если ты думаешь, я буду потакать твоей бабьей дури, то забудь об этом! Он так на меня орал, как будто – я не знаю, как будто засек меня на каком-то, ну прямо не знаю, запредельном б…стве!» Сравнила.

Короче, я был прав, как всегда. Но не ожидал вот чего. И никто не ожидал, что история христианки Маши и комсомольского строителя светлого будущего получит такое парадоксальное развитие, поскачет так нелепо и бессвязно, как бывает только во сне, когда ты бежишь, а ноги увязают, словно в песке или же в бесконечном, безбрежном, все прибывающем снегу.

Теперь Витек. Совершенно вне себя от диких бредней своей временно бесконтрольной невесты, этот удачливый сотрудник идеологического ведомства, только что успешно завершивший лечение невротической язвы, но пока еще сохранивший легкий функциональный каприз кишечника, а именно, ему приходилось немедленно рулить в сортир при слове «Прага», даже если подразумевался ресторан на Арбате, – наш Витек в сердцах грохнул последовательно утепленной дверью комнаты, потом – террасы, так что ахнуло, выскочило и вдребезги разбилось одно из маленьких стеклышек, потом – тесовой калиткой и зашагал, невзирая на дождь, к станции. Маша увидела этот марш из моего окна, схватила мой же велосипед и, как была, путаясь в полах своего милитаристского брезента, рванула в погоню. Поравнявшись с ним и медленно катя рядом, но не останавливаясь, Марья Гавриловна уведомила жениха, что ждет его завтра в девять вечера у жабринской церкви, где все будет готово к венчанию. Понял? И, не вступая в дальнейшую полемику, плавно развернулась и покатила под горку домой. Не оглянулась, не в пример некоторым слабовольным мужьям, ни разу. И Витек, промокший насквозь в своей вельветовой курточке, припустил за электричкой, шепча в никому не слышном гневе: «Жди, разбежался, б…»

А в Москве, в его ведомстве, Виктора ждала срочная сквозная командировка на идущую полным ходом беспримерную стройку так называемого СУККа – Сибирского Ударного Комсомольского Кольца. В связанные незамерзающими термоканалами города: Ленек, Онегинск, Печоринск, Красноенисейск и Новоновосибирск. Вернулся через полтора месяца – простуженный, проспиртованный и все к чертовой матери позабывший, только иссосанный виной за приобретенный в одной бригаде коммунистического труда триппер.

Уже отгорело в Приветах бабье лето, уже сожгли на участках листья, уже схватывало тонким стеклышком лужи по ночам. Встретили Витька чуть испуганно, удивленно, но без враждебности, без сцен – как милую, хотя и дальнюю родню. За унты благодарили. Оставляли ночевать. Однако Витек, не вдаваясь в подробности, убедительно кашлял и чихал, клял таежное бездорожье, ночные сентябрьские заморозки в нетопленых вагончиках и, снабженный малиновым вареньем, опять убыл в Москву. Странную жалобную улыбку Маши и ее напряжение объяснил обидой.

В Москве он позвонил одной золотой Фриде Адольфовне, она вкатила ему в течение часа три укола по тридцатке кубик – и вот Витек совершенно, не поверите, здоров. Как бы даже морально обновлен. Решительно все неприятные выделения прекратились отовсюду в одночасье, словно перекрыли вентиль, – такого баснословного спектра антибиотик ширнула ему золотая Фрида. Он даже в экспериментальных целях пообедал в ресторане «Прага» – и хоть бы что.

Ну а поскольку погода стояла уже гнусная и омерзительная, унылейшая ноябрьская пронизывающая пакость – Маша вслед за отцом также отчалила, покинула усадьбу.

И позвонила Витьку на работу. И они, представьте себе, стали снова встречаться и ближе к Новому году поженились. В качестве свадебного подарка Витек премировал молодую жену путевкой в Чехословакию. Ну и себя, конечно. Отличная туристическая поездка по городам Чехии и Словакии с экскурсией в Татры, на один из горнолыжных курортов. Но предварительно решили заехать в Приветы – встретить там Новый год. «Под елочкой», – сказала молодая жена – и заглянула в глаза молодому мужу требовательно и жадно.

Я видел, как они приехали. На трех машинах. Комсомольцы – беспокойные сердца. Напихали в снег бутылок, длинноногие девки с хохотом падали с крыльца в сугроб, Витек топил баню.

Как стемнело, мне стукнули в окно. Я не хотел открывать. Знал, кто и зачем. Но свет у меня горел, и, откровенно сказать, жалко было эту дуру, что вот она будет стучать и знать, что хозяева – дома и просто не открывают ей, как какой-нибудь каштанке, не хотят пускать в дом и говорить с ней, потому что она дура и дворняжка: уж какая есть.

Хозяева – это, собственно говоря, я, кому ж еще тут сидеть. Если можно так выразиться, в сочельник. И хозяева понимали, что после всего Марье Гавриловне непросто прийти на этот порог и посмотреть хозяевам в глаза, особенно этим своим ужасным нищим взглядом, который будто прирос к ее жалкому лицу – жалкому и испуганному с самого августа. С той самой ночи. Я прекрасно знал, что она скажет, эта дура, и она именно так сказала: пошли к нам, только умоляю, не ляпни чего-нибудь, ты понял, ни слова, у-мо-ля-ю! Ты дура, сказал я, дура была, дурой и осталась, дура дурой. В гробу я видел вашу баню, меня ждут.

– Да, – еле слышно шепнула эта бедная дура и наконец убрала свой людоедский, жуткий свой взгляд и низко опустила голову. Я сидел напротив, на диване и смотрел, как слезы капают ей на колени: кап-кап. – Я понимаю. Ты хочешь сказать, мне тоже надо туда пойти? Но я не могу, пойми ты, не могу… – канючила и канючила.

Мне хотелось ударить ее, как в детстве била меня мать: по губам, раскрытой ладонью, сильно – «за хамство твое поганое». За жалкий ее стыд, за ее жалкие слова, за то, что она жалкая сучка дворовая с крошечным сучьим паскудным сердчишком.