Холера (сборник) — страница 31 из 39

Огромными и черными от ужаса были на бледном костистом лице глаза.

– Сафин… – прошептала Наина, и косно ворочался в отверстии ее черного рта язык, – Билятдин Ахматович…

Андревна обеими руками сильно сжала локти Билятдина, так что тот ойкнул, в испуге подняв к ней заспанное синеватое плоское лицо.

– Разит, разит от тебя, Сафин, как из бочки… – гудела черноглазая, черноротая Наина, – спишь тут и ничего не знаешь, подлец!

– Да я и выпил-то пива, пивка с литр взял, не больше, чем же я подлец, Наина Андревна! – тоже почему-то зашептал Билятдин, и так же трудно поворачивался его язык.

– А тем ты подлец, Сафин, – строго и громко сказала Андревна и отпустила его, – что дорогой товарищ Брежнев Леонид Ильич, лауреат и герой, скончался и помер этой ночью, а ты ханки натрескался и не работник!

Билятдин так и закрутился на месте, присел и пошел юлить волчком, как шаман, и бил себя по тугой черной голове, словно в бубен.

– Ояоя-а-аэлоя-аа… эгоя аллах-варах каравай мой, вай кара-а! – пел Билятдин, а Горемыкина пританцовывала на месте, не в силах устоять перед ритмом, и щелкала пальцами. – У меня же все готово, печень моего сердца, Наина ты моя Андревна, вот он, глянь сюда!

И тут с леденящим страхом вспомнил Билятдин, что не выстругал он ни пазы для ножек, ни саму ножку, правда, последнюю, не успел закончить, не говоря уж о полировке, морилке… А оконце! Он даже стекло для него не отмерил!

Наина, стервь глазастая, мгновенно запеленговала все недочеты и прошипела:

– К вечеру чтоб успел! Похороны завтра.

Билятдин подумал было, что на вечер у него приглашены гости, в том числе, кстати, и сама Горемыкина: пропал день рождения, а заодно и тридцатипятилетие великой Победы, любимого после Нового года праздника всей Билятдиновой семьи. Но тут, сами понимаете, не до праздников и не до Победы, когда надо гнать-успевать к всенародной скорби, что состоится, считай, через двадцать четыре часа.

До вечера время промчалось удивительно быстро, можно сказать – промелькнуло.

Так и не успел Билятдин, как замыслил, вырезать на крышке голубя мира, а по углам – пальмовые ветки. Но львиные ножки вструмил на совесть и оконце аккуратно закрыл золотистого, солнечного цвета стеклышком, чтоб дорогому товарищу Леониду Ильичу повеселее лежалось. Ну и проморил, так что дуб затеплился, засмуглел шмелиным медом, и лачком в три слоя прошелся… И стоял, таким образом, на изогнутых крепких ножках не гроб, а шоколадка «Золотой ярлык».

И ровно в двадцать один час, когда в программе «Время» как раз диктор Кириллов своим ритуальным голосом словно бил в большой барабан: «Сегодня! В три часа двадцать минут утра! После продолжительной болезни! Скончался! Выдающийся! Всего прогрессивного! Лидер! Социалистического труда! Мир скорбит! Глубокая и всенародная! Героическая борьба! Борец! За мир! Во всем! Мире! Невосполнимая!» – как раз в эти напряженные минуты с шикарным шелестом тормознул у дверей гаража гигантский продолговатый черный «жук», открылись задние дверцы фургона, и четверо отглаженных хромовых ребят легко вогнали гроб в чрево машины. Билятдин вполз следом.

В Кремле гроб те же четверо поднимали по широкой мраморной лестнице с золотыми перилами и красным ковром, прижатым к ступеням бронзовыми прутьями. Потом несли длинными коридорами, а Билятдин все летел следом, вдоль белых стен, и на поворотах на него надвигались малахитовые, гранитные и опять же мраморные плиты, на которых стояли – все почему-то на одной ноге – милиционеры в васильковой форме с красными петлицами, лампасами и околышами. Левая рука вскинута под козырек, правой милиционеры крепко прижимали к боку маленькие деревянные винтовочки с примкнутыми штыками. Второй ноги Билятдин ни у кого из них не обнаружил. И, как ни странно, эта единственная росла у них из середины туловища, как у оловянного солдатика: синяя штанина галифе и блестящий сапожок.

В большой комнате, даже, пожалуй, зале, в самом его центре и опять-таки на мраморной плите, как на пьедестале, помещалась просторная кровать. Не то чтобы громадная, а так примерно полутораспальная. В высоких подушках полусидел товарищ Леонид Ильич Брежнев и грозно смотрел из-под раскидистых бровей. Обшарил тяжелым больным взглядом всю группу товарищей и остановился на Билятдине. Выпростав из-под одеяла дряблую руку, он, слабо шевеля пальцем, поманил Сафина.

– Ты хроб делал?

– Так точно! – хотел браво ответить Билятдин, но похолодел, голос сорвался, и он проблеял какую-то невнятицу.

– А вот мы щас и похлядим, что ты там наколбасил, халтуряла! – хрипло засмеялся товарищ Брежнев, и челядь угодливо захихикала.

Товарищ Брежнев откинул одеяло. Оказался он в черной тройке, галстуке и лаковых штиблетах. Кровать была высокая, да еще цоколь, – поэтому товарищу Брежневу пришлось перевернуться на живот, свесить ноги вниз и так сползать, держась дряблыми руками за матрас: точно как это делает по утрам малышка Афиечка. Затем товарищ Брежнев крепко взял Билятдина за плечо и повел его к гробу. За пару метров отпустил, оттолкнулся от пола правой ногой, сделал плавный прыжок и рухнул в гроб – точнехонько по росту, словно по мерке скроенный.

– Накрывай! – махнул бровями.

Четверо понесли крышку.

– А ну, стоп, стоо-оп!! – закричал вдруг товарищ Брежнев, и, весь затекший, Билятдин понял, что разоблачен. – Хде холубь? А? Я тебя спрашиваю, мудило! Холубь мира – я его тебе рисовать буду, ну?!

Товарищ Леонид Ильич Брежнев выскочил из гроба, схватил Билятдина за грудки и пихнул на свое место. Сам же встал рядом на колени и принялся изо всех сил толкать его в грудь, как бы делая искусственное дыхание. Он наваливался, и пихал, и жал бедного Билятдина, ломал ему ребра, повторяя: «Хто теперь холубя мне изобразит – мама? Или папа?» Билятдин хотел крикнуть, но грудь его сжималась толчками, и от этого буквально разрывался мочевой пузырь, а голос товарища Брежнева звенел в ушах, все утончаясь: «Мама? Папа? Папа! Ну папочка!» Билятдин Сафин разлепил глаза. Он лежал на диван-кровати. По груди и животу прыгала босыми пяточками Афия и громко кричала:

– Папочка! Пвосыпайся! Папа, папочка! С днем рождения!

Билятдин спустил дочку на пол и хриплым, в точности как у товарища Брежнева, голосом позвал жену. Галия поднесла к его распухшим губам банку с рассолом.

Билятдин жадно припал и долго не мог оторваться. Потом осторожно спросил:

– Ну что там слышно?

– С днем рожденья, именинник, пьяница ты мой! – улыбнулась Галия. – Поднимайся давай, парад уж кончился, все стынет.

– Парад? А как же…

– Да что с тобой, Билята, не проспишься никак?

– А кто парад принимал?

– Горемыкина твоя! – расхохоталась жена. – Что ты, ей-богу, спятил, что ли? Вот надрался-то, с какой радости?

– Н-ну… в смысле это… – замялся Сафин. – В смысле – Брежнев-то был на трибуне?

– Билятдин! – рассердилась Галия. – Думаешь, очень смешно? Хватит ваньку валять, мы голодные!

Билятдин в трусах вышел в кухню. Рашидка и Рахимка вскочили из-за стола. Один сунул отцу приемничек, который собирал вечерами, другой выполнил стойку на руках и из этого положения пожелал папе здоровья.

– Братцы-кролики, дуйте-ка в магазин, у нас вечером гости, – сообщил Билятдин, и сыновья закричали «ура», а Галия вздохнула всем своим огромным животом.

А товарищ Леонид Ильич Брежнев, возвышаясь над толпой демонстрантов, покачивал на уровне лацкана дряблой ручкой, то ли посылая с экрана скромный привет, то ли грозя слегка согнутым пальцем в черной перчатке. За окнами цвел, как пруд, тихий застойный май одна тыща девятьсот восьмидесятого года. Жилось нам сравнительно весело.

Дом колхозника

Когда я был молод и примыкал к советскому студенчеству вместе с корешем моим Батуриным, мы много пили и мало ценили преимущества холостой и беззаботной жизни. Но какие возможности открывает перед молодым небогатым мужчиной так называемая летняя практика, понимали даже мы. Батурин и я, да еще Илюша Вайнтрауб, белобилетник по астме, составляли все мужское поголовье нашего курса. Девочки у нас были клевые, художницы по тканям, модельеры, одна к одной, и все, как вы догадываетесь, – мои, потому что Батурин боялся своей Гришки, а безбровый Илюша с угреватым носом и впалой грудью вообще в счет не шел. Улыбка у этого профессорского сынка обнаруживалась, правда, чудесная, как и у его сестры-близнеца: большие заячьи зубы, – совершенно бесхитростная, как у октябренка. Но по своей жестокой глупости мы Райку, как и ее брата, за человека тоже не особенно держали, потому что она была толстуха и потела, хотя добрее и искреннее существа я и после никогда не встречал.

На практику мы выезжали в глухомань – на Псковщину или там в Архангельскую область, собирали по деревням костюмы, ткачество, рисовали, слушали бабок, ходили в клуб на танцы, купались… И лично мой ночной сон, скажу честно, получался озорным, но весьма скудным.

После третьего курса снарядили нас в Вологодскую губернию. Прибываем под вечер на станцию, как говорится, N, и дальнейший наш путь лежит верст на двадцать к северу, в глубинку. Очаровательное захолустье: пыльный бурьян, по улице бродят козы, автобуса нет до утра. Наша древняя, с вечной беломориной, прокопченная изнутри и снаружи, крючконосая «баба Стася» – доцент Сталина Родионовна Болдина распорядилась ночевать в Доме колхозника и спозаранку, по холодку, двигать дальше.

Дом колхозника – двухэтажное строение, выкрашенное омерзительной розовой краской, с дверью на одной петле и разбитыми окнами, встретило нас мглой и сложной вонью гнилой капусты, аммиака и пережженного комбижира. В пустом коридоре горела из трех лампочек единственная, одетая треснувшим плафоном.

Эдита Пьеха с присущим ей разнузданным акцентом оповещала из приоткрытой двери о своих любовных домогательствах.

– Пошли-ка, поможешь, – велела мне баба Стася.

Комната дежурной оказалась на удивление уютной. Несмотря на белую ночь, хорошо светила невесть как заброшенная сюда барская лампа на бронзовой ноге под теплым шелковым абажуром. Круглый стол под чистой скатертью украшался глиняным кувшином с пионами. В углу гудел маленький «Газоаппарат», покрытый вязаной салфеткой. Все это доныне сохранилось в моей памяти, так же как и горшки с бальзамином, и кровать с пестрой занавескою, и прочие предметы, меня в то время окружавшие. Сама дежурная, свежая тетка лет пятидесяти – с морковными губами, в тесном штапельном платье без рукавов – пила чай с яблоками и медом.