И вновь канашки грянули гормональным выбросом, отчего сами даже малость струхнули и с гоготом вывалились во двор.
– Клевый мэн.
– Американец небось.
– Ясно, американ. – Настя с видом покупателя обошла кругом приземистый нездешний транспорт, погляделась, выпятив задок, в боковое зеркальце, скосила носу глаза, оскалилась и утробно прорычала: – «Ах, шарабан мой, американка, я девчонка, я шарлатанка!» Не староват, как тебе? Лет тридцать, а?
– Да ты чего! Не меньше сорока.
– Нравится? Гуляй с ним! – Ликуя, Настасья Кински выкрикнула любимую шутку и вдруг запела: – «Да, да, я стар, а ты молода, я стар, а ты молода!» – ныряя ощипанной головой и выворачивая кисти, как еще один кумир молодежи, предпочитающий парчовые пиджаки на голое тело и особо рискованный, как теперь выяснилось, нетривиальный секс.
– Мои года, – подхватила Элизабет Тейлор, – моя беда! Твои года – моя награда!
– Моя любовь! Ты молода! Я молод вновь…
– Уа, уа!
– Уа, когда ты рядом!
Обе дико захохотали и, взвизгивая, заскакали, погнались друг за другом, уже по-женски кидая ноги в стороны, вильнули на бульвар и там, ослабев от смеха и застающих то и дело врасплох пубертатных бурь, повалились на скамейку.Соки бродили, пульсировали в выносливой городской природе, постанывала земля на газонах, рвалась из-под асфальта, рвалась из красных почек зеленая листва, как рвутся две пары крепких грудей и крепких ног, рвутся с жадной настырностью городских трав из укороченных коричневых платьев и дурацких черных фартуков.
Гудело в ушах от апреля на бульваре. Тут и нашептала одна другой свой секрет. И спросила у ближайшего ясеня: «Где бы вот только деньги взять?» Только, понимаете ли.
Когда на следующий день на подоконнике в уборной Настя изложила Лизе свой план, та лишь повертела пальцем у виска. Но лапчик вошел в пике. Уже любовался сочиненным театром, в восторге от своей новой идеи. И мало-помалу Настин режиссерский зуд передался Лизе Акулиной, в принципе созревшей для приключеньица, но главное, о чем обе канашки не догадывались, рожденной и выращенной для главной роли в этом небогатом спектакле.
Через полчаса были у Насти и еще через час, оставив в огромной квартире кучи барахла на полу перед вывороченными шкафами, направлялись бульварами к Никитским воротам, где жмурился у зарешеченного окошка ловкий фокусник-импресарио.
Мужское поголовье, как по команде, оборачивалось и озадаченно смотрело вслед, вставая перед разрушительной проблемой выбора. Одна – затянутая в черный комбинезон, белые сапоги за колено плюс вороной привет из Занзибара на башке и ярко-красный революционный рот из цикла «свободу Африке». Другая – русая Ниагара, что-то по локоть, немыслимое, шахматное, с плечами и мехом, лайковые шорты не крупнее перчатки плюс мягкое шоколадное голенище до шейки бедра.
Не поскупилась Настя для подруги. Новой русской маме хорошо икалось в этот волшебный миг в полосе Канарского прибоя.
Даже Никас-Никита опешил от канашек. А уж гость, с замиранием сердца ими ожидаемый и вскоре угаданный по короткому высокомерному шороху буржуйских тормозов у крыльца, – и близко не распознал в роскошных голенастых девках двух давешних школьниц.
– Маэстро! – Гарри споткнулся на пороге. – Признайтесь, через вашу мастерскую лежит караванный путь русских красавиц? Еще один такой визит, и я вернусь на родину, ей-богу.
Паковалось вчерашнее приобретение (те самые, что так нам приглянулись, ноги с велосипедом в траве, у эмигранта губа была не дура). Какую форму оплаты предпочитает маэстро – чек или кэш? Осторожный Никита предпочел наличными.
Гарри достал из кармана брюк пачечку в своей излюбленной гамме: ровно пять тысяч. Пересчитаем? Пересчитывать не стали. Не забыл ли господин Мур русский обычай обмывать покупку? С большим удовольствием, Гарри Мур будет рад. В таком случае Никита Гарусов приглашает господина Мура и двух этих милых дам в одно симпатичное местечко. Ах, господин Гарусов так, право, мил. Гарри Мур счастлив провести вечер в такой чудесной компании земляков.
Наступало время предприимчивых недорослей. Частный капитал трубил побудку на всех углах. Объединенные одурением от свободы, словно подростки, когда можно привести домой девчонку, поддать с ней и покурить, а то и потрахаться не торопясь, без паники, лежа на диване (а не как обычно, стоя у батареи парового отопления в подъезде), пока «шнурки» слиняли, допустим, на дачный участок за урожаем штрифеля медового… Подхваченные общим потоком воли, хлынувшей из пробоины недалеко от Красной Пресни, подвижные хлопцы из предместий неслись по Тверской да по Садовому кольцу, густо метя территорию киосками, лотками, будками, подновленными крылечками и подвальчиками, железобетонными ротондами и мраморными ангарами. В толковище и спешке, пока не накрылось все медным тазом, было не до стиля, да и контингент был еще не тот. Адидасовские штаны конкистадоров, правда, укоренились. Но следом за толпами варваров пришли настоящие крутые мафиози со штатом компьютерных гуру, журналистов и дизайнеров. Им, а не пузатой шпане с золотыми пломбами и тем более не пожилым сварливым м…кам в парламенте суждено было преобразить столицу, как преображает старую дуру не массаж, не купание в проруби и не гипноз с заряженными румянами, а лишь кабинет челюстно-лицевой хирургии наряду с качественным сексом.
Проклевывался же Стиль в первых ночных клубах – не иллюминированных казино, а затемненных, веселых, изысканных в своей топорности капищах, полюбившихся немытым рокерам, молодым законодателям гей-движения, просвещенным галерейщикам, безумным кутюрье-концептуалистам, гениям, входящим в моду из берлог, а также американским студентам, которыми вдруг оказалась забита Москва.
Именно в такое симпатичное местечко привел богатый Никас своих гостей. Голубой дым дури слоился под низкими полированными стропилами, раскачивались жестяные фонари, подавались коктейли «Оргазм креветки», «Ночь Лаврентия Берии» и простейший «Гармонь в „Мулен-Руж“»: водка с коньяком и горстью неочищенных семечек.
Никиту здесь, судя по всему, знали с лучших сторон, им немедленно накрыли в акустической нише и нашептали про уху с раковыми шейками и розовое «шабли». Гарри Мур, по всему видать, стреляный американский воробей, в отличие от всеядных, отяжелевших от падали воронов Бульварного кольца, альтернативных мук не испытывал ни секунды. Он смотрел на Эллу-Лизу, как смотрит средний мужчина футбол по телевизору, – жадно, не отрываясь, полностью поглощенный этим, строго говоря, незатейливым зрелищем.
Молода, думал американский богач русского происхождения Гарри Мур, наверняка образовавший свою кошачью фамилию путем усечения какой-нибудь унылой, как зимний тракт, долгой, притяжательной, – черт, как молода, задрыга. Не больше восемнадцати. Если не меньше. А если меньше? Ну, тоже не беда. Они теперь тут все профессионалки. Не будет же она меня шантажировать. А вдруг будет? Не вышло бы скандала… Но до чего обворожительна, сучка!
Здесь надо со всей горькой прямотой указать, что маленькая Лиза, при своем знаменитом целомудрии, любила выпить легкого винца. Когда-то в Ялте мать взяла ее с собой на дегустацию – и, вкусив в одиннадцать лет от грозди, так сказать, истины, – малышка присасывалась к стаканчику при каждом удобном случае. Розовое шабли чрезвычайно пришлось ей по вкусу, и уже вскоре она раскраснелась не на шутку.
Танцуя, она поднимала к Гарри мордочку в форме пылающего сердечка, близоруко щурилась, щедро улыбалась и лепетала: «Счастливый, живете в Америке… А знаете, я тоже скоро туда уеду!» Ласковая рука с чистыми американскими ногтями партизанила под замшевым жакетом, пальпировала нежные лопатки и позвонки, одобрительно не обнаруживала бретелек и прочей сбруи… «Уедешь? Это каким же образом?» Элизабет склоняла головку к меховому плечу, искоса поглядывала на затуманенное, такое красивое, такое сказочно доброе лицо и усмехалась углом бледно накрашенного детского рта – искушенно так усмехалась, мерзавка, и вдруг безмятежным движением, словно понимая свою леденцовую неотразимость сонной целочки, доверчиво почесывала нос о ворсистый серо-зеленый лацкан. Ах, канашка! Да кто же, когда научил, спросите вы, спросит, возможно, и педагогически ущербная мать-одиночка Нина Акулина, но не я, странник средних лет, московский наблюдатель и раздолбай, философ без лицевого счета. Этому не учат. Так природа, как говорится, захотела. И других учителей не надобно.
– Уе-е-еду… – тянула с младенческим лукавством. – Есть там у меня один челове-е-ек…
– Сколько тебе лет? – дышал в ухо медовыми усами туманный, мягкий дяденька, похожий на кота, на боевого кота, хозяина всех помоек…
– Восемнадцать… – два года всего присочинила, не так уж и много, и падала голова на широкую грудь, и повсюду эти удобные руки, так удобно в них обмякнуть…
Как неприятно несутся вкруговую стены. Как воет этот фонарь. Гарри Мур на мгновение ослабил объятие и обнаружил, что Эллочка давно висит в его руках кучей протоплазмы. Такие давеча артистичные ноги подогнулись, как пластилиновые, и едва не заскребли отворотами ботфортов по полу.
Лиза спала на ходу и не видела, как проводила ее цепким взглядом разрозненная бригада девиц у входа в гостиницу, как переглянулись портье со швейцаром и слегка пошевелил бритым затылком хряк в камуфляже. Не видела, как сунул Гарри дежурной по этажу неприметную бумажку утиного цвета, о которой смело можно сказать, что в России доллар больше, чем доллар. Не помнила, как содрали с нее кожуру сапог, как раздели и уложили на прохладное и мягкое, на широкое и мягкое, не похожее на домашние деревянные щиты, на которых она спала с целью выпрямления позвоночника, такое мягкое, что к ней, к Лизочке, вернулись как бы мохнатые ощущения эмбриона, – и на целую вечность отключила она сознание. И не чуяла, как шаманил на ее длинном безжизненном теле этот колдун, оплетая всю ее, мерзавку Лизочку, дивными узорами поцелуев и касаний, как мычал от соприкосновения с такой несусветной молодостью, с новорожденной пушистостью и содрогался. А она, Лизочка, Элизабет Акулина, даже не вздрогнула, сладко сопя, когда пробил ее узенькое нутро шрапнельный разряд и что-то теплое вылилось и растеклось по хрустящим простыням хорошего, хотя и не лучшего, нет, совсем не первоклассного по теперешнему счету отеля.