едавно переведен из Нижнего Новгорода, где он был вице-губернатором). В «Орловских губернских ведомостях» объявлены приказы, из которых видно, что крестьянин Ливенского уезда Иона Степанов Шутов и запасный рядовой Мценского уезда Тимофей Демин подвергнуты «строгому телесному наказанию» 4 августа… Как видите, здесь не определено даже число ударов и краткая формула «строгое наказание» так и отзывается не просто добрыми старыми, а добрейшими старейшими временами, когда постановлялось просто: «бить батоги нещадно». Дальше тому же наказанию подвергнут уже мещанин Бодров за то, что позволил себе сорвать вывешенное на дворе мещанина Петрищева объявление губернского правления, при чем дерзко глумился над составителями объявления и над санитарными мерами. За таковые деяния Бодров получил 50 ударов. Интересен еще приказ (в № 237 «Орловских губернских ведомостей»), которым крестьянин Болховского уезда Филипп Горыльников, заключенный предварительно в тюрьму, предавался затем суду «по 37-й ст. устава о наказ., налагаемых мировыми судьями».
А вот еще известие, напечатанное в «Орловском вестнике», которое мы, впрочем, заимствуем из «Киевского слова» (8 сентября, № 1670): «Два болховские купца, живущие в уезде, – Захаров и Сидоров – подвергнуты местным земским начальником, за неисполнение санитарных требований, довольно чувствительным наказаниям». Что значат «довольно чувствительные наказания», которым купцов счел себя вправе подвергнуть г-н земский начальник, – это старается пояснить «Киевское слово», прибавляя от себя, что «Сидоров и Сидорова коза в известном смысле достигли равенства»… Остроумие, надо сказать, довольно печального свойства. Однако неужто в самом деле дошло уже до этого? Да, поневоле придется сказать в этом случае, что сила подражания велика… Что же касается силы закона, то о ней никак нельзя сказать того же.
В Киеве меры, принимаемые против «слухов и толков», хотя тоже были довольно суровы, но, по-видимому, отличались несколько большим спокойствием и однообразием и не выходили из пределов, отведенных положением усиленной охраны. По городам и селам Киевской губернии расклеено обязательное постановление, по которому «за распространение злонамеренных слухов о мероприятиях власти и санитарных учреждений по предупреждению и пресечению холерной эпидемии, гласное осуждение действий тех же властей, оказание им явного неуважения или сопротивления, а также за выражение угроз, хотя бы заочно, по отношению к лицам, облеченным обязанностью служить делу помощи, виновные подвергаются аресту до 3 мес.» («Одесские новости», № 2380).
В «Киевском слове» (№ 1667 и 1673) встречаем приказы киевского губернатора, которыми крестьяне Слупский, Панасюк и Ковальчук («приведшие в большое смущение женщин села Юрконец»), мещанин Остапцов, отст. солдат Яков Кривуля, крестьяне Зайченко, Костенко, Тыртычный, Макаренко, Дахно, Черный и Науменко приговорены в разное время к аресту на различные сроки, в общей сложности составляющие сумму в 21 месяц (по 53 дня на человека).
Такие же меры применялись в Казани.
В «Екатеринославских губернск. ведомостях» встречаем распоряжение о высылке этапным порядком на родину крестьянина Тверской губернии Трофимова, а из «Саратовского дневника» (№ 192) узнаем, что «нескольким лицам предложено оставить Астрахань». Вероятно, в связи с этим находится краткое и несколько загадочное сообщение «Астраханского листка» (3 сентября, № 191) следующего содержания:
«Постановлением губернского правления от 27 августа купец Н. И. Артемьев имеет быть подвергнут административной высылке в Енотаевск на неопределенный срок». И далее, «вследствие отношения г-на начальника губернии г-ну городскому голове, купец Н. И. Артемьев устранен от участия в заседаниях думы». Как причины высылки, так и вопрос, от кого исходит это распоряжение, в газетах остались невыясненными.
Этим, без сомнения, далеко не полным перечнем мы закончим обозрение административных мер, направленных к прекращению ходивших в народе толков и слухов в течение последних недель. Слухи эти проникали всюду. Надо думать, однако, что в других местах к ним относились спокойнее и считали достаточными более простые и более законные меры обычного времени… И, наверное, с не меньшим успехом…
Нужно отметить, однако, и другую сторону деятельности той же нижегородской администрации.
В том же номере нижегородской газеты, где помещен приказ об отдаче Китаева в барак, в невольные санитары, мы читаем другое официальное обращение к населению, отмеченное иным характером: «Для чего построены бараки и холерные больницы». Повторив вкратце указания на приемы первоначальной помощи заболевшим на дому и на необходимость тотчас же обратиться к врачу, г-н нижегородский губернатор продолжает:
«Но что делать тем, у кого нет своего жилья, как быть с проезжими и приходящими, которых болезнь может захватить на чужой стороне, в пути, за кем некому ухаживать, у кого нет даже пристанища? Кто пустит к себе такого больного, кто решится ухаживать за чужим человеком, не боясь заразы? Что делать, наконец, с людьми, живущими в артелях? Товарищи уйдут на работу, а больной может умереть один, без помощи. Кроме того, от него могут заразиться другие и разнести болезнь. Этого нельзя допускать, и потому для таких больных построены и строятся особые бараки и временные больницы, при которых находятся доктора и прислуга. В этих бараках бездомные больные находят приют, уход и лечение».
Объяснив, таким образом, назначение бараков, г-н губернатор ставит вопрос уже совершенно определенно:
«Итак, – продолжает он, – в бараках и временных больницах помещаются: 1) заболевающие холерой на пароходах и баржах; 2) проезжающие и проходящие дорогою люди, которых болезнь застигнет в пути; 3) заболевшие в таких артелях, где не может быть домашнего ухода и где может заразиться много людей; наконец, из местных жителей те больные, которые пожелают сами (курсив подлинника) или которых доставят родственники для лечения и ухода… По выздоровлении больные будут выпускаемы в новом белье и необходимой одежде. Больные другими болезнями, а не холерой, отнюдь в бараки помещаемы не будут… Усопшие будут отпеваемы в открытых гробах, по истечении 24 часов; имена скончавшихся будут выставляться на досках у пристани речной полиции и указан будет час обряда для доставления родным возможности присутствовать при отпевании близких. Усопшие, принадлежащие к православному вероисповеданию, будут предаваемы земле при соблюдении всех обрядов православной церкви; поклонники других вероисповеданий будут похоронены каждый по обряду его веры».
Если не ошибаемся, этим объявлением впервые с такою определенностью и ясностью ставился и решался этот важный вопрос, до сих пор вызывающий еще многие колебания и нерешимость. Никто насильно в бараки доставляться не будет – это во-первых. Во-вторых, смерть от холеры и в бараке признавалась в глазах народа такою же «честною смертью», как и всякая другая, что, быть может, еще важнее.
Все знающие дело люди, с кем нам доводилось говорить об этом предмете, свидетельствуют единогласно, что это ясное и категорическое заявление произвело самое успокоительное действие, а точное и гласное применение его довершило это впечатление. В самом деле, если у народа есть свои суеверия, то и у нас есть тоже свои. Крайности увлечения «изоляцией», «дезинфекцией» и предосторожностями от заражения, этот своего рода санитарный фетишизм, преклонение перед «карболкой» во что бы то ни стало – в своем бездушии стоит порою любого, самого темного народного колдовства47. В Нижнем Новгороде в течение всего времени умершие от холеры в бараках отпевались с открытыми лицами48, на остров, где стояли бараки, допускались близкие больным и даже сторонние люди; здесь не было и речи о черных фургонах с белыми надписями «холера», мрачно сновавших в начале эпидемии по Астрахани, никто даже не говорил о каких-то «клещах» и «крючьях», которыми будто подымались заболевшие на улицах, или о том, что в бараки таскают здоровых. Улицы имели обычный вид, городовые не чувствовали себя призванными заглядывать в лица прохожих, спрашивать вас о причинах вашей задумчивости, справляться о состоянии вашего рассудка и т. д. С холеры и с холерных бараков сразу был снят этот устрашающий покров, который на каждого больного ложился каким-то проклятием, сразу отчуждая его от всех его близких, от родных, от сочувственного взгляда, и обрекал его на какую-то «собачью» смерть, без «могилы и креста», без похоронного обряда, без прощания… Болезнь оставалась, страшная по-прежнему, но устрашающая обстановка, этот удивительный осколок старинных суеверий, отпадала совершенно.
Опыт показал, что это отнюдь не способствовало распространению болезни. Наоборот, это водворяло спокойствие, ставило преграды «превратным толкам» в гораздо сильнейшей степени, чем все угрозы виселицами и сечения розгами. Публика, разъезжавшаяся с ярмарки, увезла с собой из Нижнего много юмористических рассказов о том, как в бараки «просились» притворно-больные холерой, и мы имели случай читать несколько таких анекдотов в газетах. В рассказах этих встречалось порой немало комических штрихов, но, во всяком случае, это гораздо лучше астраханских и иных трагедий с мрачными и ни к чему не нужными атрибутами. Можно ли сомневаться, которым из двух указанных ныне приемов вызвана эта перемена? Угрозами ли виселицы какому-то «негодяю», бросившему камень (для которого, кажется, слишком уж много чести сознавать, что из-за него отменяются даже действующие законы), – угрозами, которые внушают всем преувеличенное представление об опасностях, требующих приостановки нормального порядка, – или же этим примером спокойного отношения к страшной болезни, которое в свою очередь внушает спокойствие толпе?
Наш народ во многих отношениях живет прошлым. Вспомним еще раз описанные выше волшебные церемонии, почти одинаковые у ингушей, у духоборцев, у жителей нижегородской деревни Кузнечихи, в станицах Кубани и у чуваш. Как приходит народ к необходимости спускаться в подземелья, зажигать огни, бродить с факелами вокруг деревень в глухую полночь? Думаете ли вы, что это нечто постоянно присущее нашему народу, что любой житель деревни вперед мог бы сказать, что именно они будут делать в этом случае? Без сомнения, нет. Не нужно особенной силы воображения, чтобы представить себе ясно, как возникают в деревнях эти однообразные приемы. Растерянная, испуганная толпа ищет средства борьбы ощупью, и, отчужденная, недоверчивая к «господам» с их непонятною и не менее для народа «волшебною» наукой, обращается к какой-нибудь удрученной годами древней Макриде или престарелому начетчику, хранителям наивной премудрости предков. И вот в старом уме начинают шевелиться древние воспоминания. Холера, чума бывают не часто. Древние старцы еще, быть может, несмысленными юношами или детьми присутствовали при том, как их отцы прибегали к своим Макридам. И встает в дряхлом уме полузабытая картина, с глухою ночью, огнями, освещавшими белые фигуры, с сохою, которою вели борозду, с какими-то выдохшимися обрывками языческого обряда и давно брошенной языческой молитвы… И то, что умерло тысячу лет назад, оживает, как привидение, в минуту народной невзгоды.