– Тебе не хватало, я добавил, нормально, – я совершенно не понимаю, что говорить.
– Нет, я бы принесла завтра, просто не взяла из дому. Сука, ты цепляешь меня, а потом превращаешь меня в нищенку.
Я ставлю корзину на землю. Хочу коснуться Каськи, но она отступает на шаг.
– Думаешь, что если Агата нам иной раз помогает, то за меня нужно платить?
– Я не хотел тебя обидеть, – бурчу я.
Она шмыгает носом, потому я вынимаю из кармана платок. Берет его, подумав, высмаркивается, комкает бумагу, прячет ее в карман, смотрит в небо и только потом надевает капюшон.
– Есть сигарета? – спрашивает.
Тот, что стоял за нами, выходит из магазина – усатый мужик в кепке, – из-за полной бутылками сумки гнется влево. Я подаю ей сигарету, сам тоже закуриваю. Они уже давно перестали казаться мне вкусными. Но теперь, естественно, я не могу перестать.
Мозг – глупый, он все время задумывается, что было бы, если бы. Ему хватит и мелочи. Хватит взглянуть на кого-нибудь – и голова сразу принимается прокручивать гипотетические варианты различных ситуаций и питается ими, словно порнушкой.
Например, что было бы, останься Дарья в живых, будь я все еще с ней, пойми, что она – девушка моей жизни, что я никогда не найду никого лучше, никого умнее, разумнее, красивее, хотя после поцелуев с Каролиной нижней части моего тела было бы непросто в такое поверить, – но представим себе. И что было бы, останься я с ней в Зыборке доныне, или же, как она того хотела, если бы мы поехали вместе учиться, наверняка в Ольштын, и там поселились в общаге, а потом сняли бы квартиру, а потом сделали ребенка и поженились, и я могу поспорить, что я бы наверняка пил все больше, может и торчал, и точно работал бы в колл-центре или менеджером по продажам в магазине с мобильниками, или работал бы на заправочной станции, наверняка бы мы так и остались в Ольштыне, или выехали бы на Острова, как и остальные; я работал бы на заводе, а она была бы официанткой, и мы бы снимали там какой-нибудь мерзкий, заплесневевший угол с тараканами в сортире и голыми проводами, и тоже сделали бы там ребенка, но тогда мы не были бы такими сломленными, как в Польше, потому что там за такое дают социал и какие-то приварки, а потому она могла бы сидеть в той заплесневевшей квартире и смотреть, как растет ее живот, а я бы и дальше вкалывал на мясокомбинате и ел бы булки с чипсами в перерывах, и ни с кем бы не разговаривал, и всех бы ненавидел, а может, через некоторое время возненавидел бы и ее, и у меня был бы единственный приятель, один-единственный, который хотел стать великим музыкантом и довольно неплохо играл на гитаре, и у него были бы длинные волосы, и он был бы из Радома, и наверняка бы его звали Бартек, но тут он вкалывал бы на заводе, и во вторую смену разносил бы листовки, и мы наверняка раз в неделю покупали бы десяток пива «ньюкасл браун», но в «Теско», и напивались бы на паркинге в машине перед магазином. И наверняка раз в год ездили бы в Польшу – или раз в полгода, но не на праздники, потому что на праздники билеты дороже всего, и проведывали бы моего отца, который все время говорил бы нам, что, мол, зачем же мы так мучаемся, мол, почему не вернемся в Зыборк, если тут наше место, и тут нам будет хорошо, зачем же мы так, если Дарье скоро рожать. И наверняка мы проведывали бы ее семью, и там сидела бы Каська, и к чему я, собственно, веду, и уже говорю: кем бы тогда она была для меня, другой была бы ее жизнь, останься Дарья жива, или же она все равно должна была бы сидеть рядом с ебанутой мамашей, и смотрела бы тогда на меня так, как смотрит теперь, стоя на кухне, мешая бигос и завидуя мне, и ненавидя изо всех сил, потому что она предпочла бы все, все, сука, все, предпочла бы в сто раз более заплесневевшую квартирку с проводами по стенам, и завод, и булки с чипсами, и малярийную погоду, которая превращает легкие в руину быстрее, чем сигареты, интересно, смотрела бы она тогда на меня так же, как смотрит теперь; сумел бы я себе представить, что Дарья могла умереть под за`мком, разрубить все наши жизни на кровавые половинки, и интересно, смог бы я тогда ей сказать:
– Могло быть куда хуже.
– Что? – спрашивает она, вообще не понимая, о чем я.
– Ничего, извини.
Мне хочется ударить себя по голове, наказать за то, что я словно старый, зависающий компьютер.
– Куда ты идешь? – спрашивает она.
– Подожду Гжеся. Отдам ему это и могу тебя проводить, если хочешь.
Думаю о том, люблю ли я ее; если да, то за что, а если нет, то почему всякий раз, когда хочу сказать ей «привет» – мне каждый раз приходится проглатывать эти слова и чувствовать, как они проваливаются в самый желудок.
Гжесь подъезжает к магазину, быстро, как обычно, въезжая на площадку у входа, на миг теряет контроль над рулем и резко, с писком покрышек, тормозит. Я подхожу к машине, открываю дверь, вбрасываю пакет внутрь.
– У тебя есть талон и тот список? Это нужно дописать, так Агата сказала, – говорю ему, показывая на покупки.
– Садись, – отвечает он, не глядя на меня.
– Ты должен был поехать сам.
– Но не еду сам, – рычит он. – Еду с тобой, садись.
– Так я побежала, – говорит Каська.
– Подвезем ее домой, – показываю я на Каську Гжесю.
– Сука, это не по дороге, – стонет он.
– Сука, на улице снегопад, – говорю я ему и киваю ей, чтобы она садилась.
Гжесь даже не смотрит на нее, снова въезжает на тротуар. Он напряжен, закаменел настолько, что у него наверняка все болит, словно мы вот-вот должны с чем-то столкнуться. Он сжимает зубы, словно вставился амфи. Я поворачиваюсь назад и хочу что-то сказать Каське, но та не обращает на нас внимания, смотрит в покрытое замерзшей грязью стекло и дышит в него сигаретным дымом.
– Ты была на мессе? – спрашивает ее Гжесь.
Я вижу в зеркальце заднего вида, как встречаются их взгляды. Каська кивает.
– А ты? – спрашивает она и подает мне окурок, объясняет: – Сзади не открывается окно.
– Я был, – кивает Гжесь.
– Я вас не видела, – говорит она.
– Мы сзади стояли, – отвечает он, поворачивается к ней на миг, и мне кажется, что подмигивает ей, а она кивает, но мне может просто показаться, как будто все вокруг передают друг другу тайную, недоступную для меня информацию, шифры и секреты, что делают это, подмигивая и почти незаметно шевеля губами, и наклоняя голову должным образом. Впечатление, которое проходит, когда я понимаю, что сигарета, которую она мне отдала, обжигает пальцы.
Мы останавливаемся неподалеку от кладбища. Дом, в котором живет Каська, маячит за деревьями. Она открывает дверь, говорит:
– Передайте привет вашему папе.
Гжесь кивает, не отвечает, а я хочу еще перехватить ее взгляд, но она закрывает дверь и исчезает за машиной.
Гжесь поворачивается ко мне. Потирает подбородок. Я вижу за стеклом фигуру Каськи, она уменьшается, исчезает в серости района.
– Знаю, ты сейчас скажешь мне, что снова что-то проходит мимо тебя, что ты чего-то не понимаешь. Но – спокойно. Все о’кей, – говорит он.
На рамке я понимаю, что в кармане у меня – записная книжка с Бэтменом. Мне нечего с ней делать, потому я кладу ее в пластиковую ванночку, такую же, как в аэропортах, вместе с ключами и телефоном, и вынимаю с другой стороны рамки. Открываю ее, уже когда мы сидим в коридоре, на ряде кресел под стеной, и ждем адвоката. По коридору прохаживаются полицейские в черных комбинезонах, ленивые и зевающие, все с одной и той же привычкой похлопывать себя ладонью или телескопической дубинкой по ноге. Один из них, толстяк с выражением лица, указывающим на вечную отрыжку, осматривал при входе на рентгеновском аппарате передачу для отца и взял у нас талон. Теперь он стоит, опершись о стену, точно напротив, глядя на нас непроницаемо, будто древний ацтекский божок.
Кофе из стоящей в углу машины имеет отвратительный привкус порошкового грибного супа, но по крайней мере он теплый.
Я рассматриваю тетрадь. «Что-то булькает», – написано наверху страницы вчера, в туалете, карандашом, большими кривыми буквами.
И ниже:
«Меня воспитали так, чтобы я не расспрашивал лишнего. Когда я замечал хоть что-то, торчащее из мира, что-то темнее всего остального, мне приказывали отворачиваться. Закрой глаза, говорили мне, словно я смотрел эротический фильм. Встроенные в голову запреты с возрастом превращаются в умения, в которых ты становишься все лучше, из года в год. Сегодня я очень умел в несмотрении».
– Добрый день, – на Мареке свитер под графитовым пиджаком, он выглядит как модель из каталога «Вулчанки» [122]. Пахнет так, словно выпил бутылку духов за тысячу злотых. Его толстые серебряные часы пускают зайчики по обшарпанным стенам. Он занимает стул рядом с Гжесем, но сперва отряхивает ладонью с сиденья невидимую пыль.
Я помню его по вечеринкам, на которые брала меня Юстина; по особого рода вечеринкам, на которых бывали только ее знакомые по работе и на которые мне не слишком-то хотелось ходить; бородатые и битые жизнью журналюги и публицисты напивались до положения риз вместе с невротическими драматургами, возбужденными леваками, общественными деятелями, кураторами выставок. Все это общество не слишком-то было в курсе насчет существования мира вне их самих и смертельно боялось всего, о чем читало в еженедельниках и на Фейсбуке. Все ходили в одни и те же лицеи, типа «Батория», и даже родители их ходили в те же самые лицеи, действовали в одной и той же оппозиции, а после восемьдесят девятого сорвали банк на различных ловких, невидимых в тогдашнем хаосе операциях, например, на передаче права собственности оппозиционным газетам. Большинство из них знали, кто я такой, но я уже давно не был тем, кого они знали. Я мало с ними говорил, а наблюдать за ними было для меня настоящей мукой. Если на вечеринки приходили какие-то дети, которых не было на кого оставить, большую часть времени я играл с ними на «Плейстейшн».
Порой на такого типа вечеринках, которые проходили по очереди в одной из трех квартир на Жолибоже, появлялись, из-за своих лицейских связей, гости из управления государственными финансами или финансовые директора больших телекомпаний, или, собственно, известные юристы, и Марек был одним из них: остроумным, здравомыслящим и скользким геем, который каждую свою шутку подкреплял похлопыванием по плечу того, кого он больше всего хотел развлечь. Я тогда его даже полюбил. По крайней мере, он был саркастичен – то есть был хоть каким-то и умел сказать что-то смешное.