Холм псов — страница 108 из 133

Теперь же он не ведет себя так, словно мы знакомы по какой-то вечеринке. Когда смотрит, я вижу, что он совершенно меня не узнает.

– Ну ладно. Я сумел прорыться сквозь весь этот бардак. Сочувствую вам, потому что это ситуация, можно сказать, кафкианская. Главное доказательство против вашего отца – это просто отсутствие алиби, – говорит он по сути и кисло, то и дело поглядывая на часы, в руке его – стопка бумаг, которыми он манипулирует так, чтобы мы не сумели прочесть, что на них написано; наверняка они касаются какого-то другого дела. Он просто должен показывать, насколько старается. С тем же успехом это могли быть счета за телефон. У его левой ноги стоит черный кожаный дипломат, на который он то и дело поглядывает.

– Отсутствие алиби, – повторяет Гжесь.

– Да, исчезновение господина Берната, согласно показаниям его конкубины, случилось утром шестого сентября. Бернат с самого утра вышел из дома и уже не вернулся. Вашего отца тогда тоже не было дома, с раннего утра до послеобеденного времени. Он сам так сказал. Никто не может сказать, что был с ним.

– Отец был тогда на рыбалке. А потом – в костеле, – отвечает Гжесь.

– Но вы же с ним не пошли, – заявляет Марек.

– А вы адвокат или прокурор?

– Кто может это подтвердить? Что ваш отец был в костеле?

– Ксендз. Ксендз Бернат, – отвечает Гжесь.

– И где же ксендз Бернат? – спрашивает адвокат.

Гжесь не отвечает.

– Все остальное – висит в воздухе. Прокурор утверждает, что у отца была какая-то причина. Эта причина опирается на анонимные показания, – Марек чешет голову.

– Какая причина? Какие показания? – Гжесь сейчас на него набросится. Я не могу дальше пить этот кофе. Выбрасываю его в мусорную корзину. Бурый напиток растекается по дну пластикового мешка, создавая маленькое грязное болотце.

– Не знаю, чьи показания, но кто-то сказал, что отец на самом деле спорил с Бернатом за влияние в… как бы это сказать… – он не может найти слова.

– В комитете по референдуму, – прихожу я на помощь.

– Какие влияния, сука? С десяток человек, которые о чем-то таком думали? Приятели, которые заходили к нам на обед? Он должен был бороться за влияние на тех приятелей? – нога Гжеся постукивает в пол со скоростью перкуссии.

– Вы сняли городскую власть при помощи референдума, а значит, это уже нечто большее, чем просто разговоры за обедом, хотел бы я напомнить со всем уважением, – Марек вдруг шмыгает носом, одновременно запрокидывая голову. – Вы являетесь серьезной местной политической силой.

– Вы адвокат или прокурор? – снова спрашивает Гжесь.

Марек качает головой. Этот жест наверняка означает, что на этой неделе ему не впервые задают такой вот вопрос.

– Значит, вы думаете как и мы, что это политика? – спрашиваю я.

– Прошу вас, я тут не для того, чтобы расследовать дело. Ваш отец – по крайней мере пока что – обвиняется в одном убийстве, а мои обязанности – его защитить и напомнить всем о презумпции невиновности.

– И как же вы станете его защищать? – спрашивает Гжесь.

– Пока что базовая линия защиты – это отсутствие твердых доказательств. Только впереди – длинная дорога. Если бы удалось найти кого-то, кто даст ему алиби… – он встает, берет свои бумаги под мышку, чешет голову. Осматривает коридор, словно в поисках туалета.

– Но ведь отец мог сказать что угодно, – говорю я отчасти им, а отчасти себе. – Мог сказать, что был где-то, и всякий бы это подтвердил.

– Именно потому я и полагаю, что ваш отец невиновен, – говорит он, не глядя на нас и снова шмыгая. – Потому что он честный человек.

Я вижу, что он смотрит в сторону кофейного аппарата.

– Не стоит, – качаю я головой. – На вкус – как грибной порошковый суп.

Не знаю, услышал ли он то, что я ему сказал, но на короткий миг его тело вздрагивает, словно его ударил ток, идущий под полом. Что-то ему припомнилось: кокаиновый приход, видение или дурное воспоминание. Или все сразу.

– Я надеюсь, что вы настолько хороши, как говорят, я все еще на это надеюсь, – говорит Гжесь и протягивает ему руку. Марек пожимает ее.

– Я должен бежать. Идите к отцу, – говорит он чуть тише. – Будем бороться, – добавляет еще, отпускает руку Гжеся, разворачивается и уходит. Я еще вижу его, как он останавливается перед рамкой и вкладывает дипломат в пластиковую ванночку.

Стоящий перед нами, опирающийся о стену толстый полицейский кивает нам, показывает рукой, чтобы мы пошли за ним по коридору.

Юстина / За завесой-2

Порой в голове возникают фразы, которые приходят туда из ниоткуда. Не проклевываются из какой-то последовательности мыслей. Просто существуют. Вертикальные, в то время как остальные – горизонтальны. Втыкаются в мозг, словно ножи в стол. Режут все прочие мысли на маленькие кусочки.

Например, фраза: это никогда не закончится.

Или: так будет до самого конца.

Фразы соединяются со следующими фразами, обрастают жирком ассоциаций. Жирок этот конопатит мозг, залепляет его, твердеет; чтобы его содрать, необходимо напиться, проспаться или пробежать с десяток километров. Так будет до самого конца. Это никогда не закончится. Можно делать только то, что они хотят. Жить только их делами. Решать проблемы, которые они никогда не решат. Гловацкие. Ужасные люди, ужасные мужчины. Они – единственные субъекты в этом мире, который пусть и мал – но им хватит. Важно, что они обладают над ним истинной властью, обозначают жестами его границу.

Более того: они его создают. Без них этот мир не существует. Без них мир – это только деревья, поля, проселки, дерьмо на тротуарах.

Ты входишь в дом, на кухню, быстро. Агата на коленях моет пол, ты думаешь, на хрена она это делает, если пол – чистый. Когда входишь, она останавливается, встает. Без слов протягивает пачку сигарет, словно читая у тебя в мыслях.

Агата тебя любит. Ты ведь это видишь. Может, она узнала в тебе старую себя. Она открыла это знание давным-давно, поняла, что вокруг него можно только танцевать, как они, Гловацкие, скажут (двое – или все трое?), или же – сойти с ума, потому что нельзя сбежать из Зыборка, потому что за Зыборком – лишь следующий Зыборк, и следующий, и следующий, и так по кругу до бесконечности.

– Садись, а то сердце выпрыгнет, – говорит она, и ты только тогда замечаешь, что дышишь как старушка, поднявшаяся с покупками на пятый этаж.

– Там все по другому – я была у Тобека, цыганского барона, – говорю я.

– Я не знаю, какой он там барон, у них каждый о себе говорит, что он – барон, – отвечает Агата. Ногой отодвигает ведро в угол кухни. Осматривается в поисках пепельницы, потом наливает в стакан немного воды и ставит на стол.

– Утверждает, что Мацюсь был у него, – отвечаю я.

– И что с того?

– Мацюсь был убежден, что его кто-то преследует. Боялся. И то же самое говорил Ведьмак. Что Мацюсь искал место, где спрятаться, и все ему отказали. Только Тобек сказал кое-что еще: сказал, что они все были замешаны в убийстве той девушки, много лет назад, с которой ходил Миколай, – когда ты рассказываешь это ей, до тебя доходит, что это неуместно. Что Тобек, возможно, просто тебя околдовал, как их женщины околдовывают людей на улицах, ворожа им по руке. Накрутил тебя на палец, а потом долго смеялся, когда ты ушла.

– Что? – спрашивает она.

Смотрит на меня, будто я вдруг заговорила с ней по-венгерски. На краткий миг присаживается за стол, напротив меня, но сразу же встает, подходит к холодильнику. Вынимает водку. На некоторое время застывает с бутылкой в руке.

– Знаю, что не должна, – говорит вдруг, глядя на тебя. – Чувствую себя по-дурацки. Дети потом говорят, что я воняю.

Только тут я понимаю, что она – о бутылке, которую держит в руках. Это внезапное изменение темы совершенно выбивает меня из ритма разговора. Я понимаю это, застываю на миг с открытым ртом.

– Не знаю, Агата, что тебе и сказать, – говорю наконец. – Мы не знакомы настолько, чтобы я попрекала тебя.

– Ну да, подставляюсь. В смысле, обращаю на себя внимание, – усмехается она. У нее красные руки, с раздражением, должно быть, от моющих средств. Она ставит бутылку на стол, сплетает пальцы на животе, так, чтобы они сделались неподвижны.

– Не знаю. Может и так, – отвечаю я. – Может и так, Агата.

– Хочешь? – спрашивает она.

Я качаю головой. Она смотрит некоторое время на полупустую бутылку – словно на что-то испортившееся, а она собиралась готовить из этого обед. Подходит к мойке, свинчивает пробку, выливает все содержимое, потом выбрасывает бутылку в корзину для мусора. Снова поворачивается ко мне, немного не понимая, что ей делать дальше.

– Не знаешь. Я тоже не знаю, – говорит она глухо.

– Сядь, – прошу я ее и начинаю готовить нам кофе.

Агата садится за столик. Снова закуривает. Я нахожу бумажные фильтры, вкладываю в экспресс-кофемашину, засыпаю немалое количество кофе. Наливаю воду, вынимаю чашки. Знаю, что она не должна пить, но хочу, чтобы сосредоточилась сейчас на чем-то совершенно другом.

– Так утверждает Тобек, – говорю я. – Что, мол, все происходящее – это типа наказания. За ту девушку. Что, мол, Мацюсь именно этого и боялся.

– Когда человек так торчит, как Мацюсь, он всего боится, – отвечает она через миг.

– Но это хотя бы какая-то причина.

Кофеварка прекращает выплевывать кофе в стеклянную емкость. Разливаешь его по чашкам, ставишь перед ней. Агата миг-другой смотрит на корзину, куда выкинула бутылку, а потом на чашку с кофе, словно не понимая, что это такое.

– Этот Мацюсь знает, кто это делает и зачем, – говоришь ты ей.

– Мацюсь уже наверняка ничего не знает. Будь он жив, был бы здесь и продолжал бы делать свое, – Агата отпивает кофе.

– Тобек сказал мне, где тот может быть.

– Тобек сказал тебе, где тот может быть, – повторяет она машинально. Встает, выглядывает в окно, словно кого-то высматривая. Поворачивается ко мне. – Я помню одну ситуацию, одну из многих, потому что тут как раз такие «ситуации» и случаются, – говорит она, подумав. – Но я помню одну ситуацию, когда у Мацюся была девушка, лет четырнадцати. Действительно молодая. Они все любили девушек, которым было по пятнадцать, шестнадцать, семнадцать. Еще неиспорченные, говорили, неиспользованные, ну, и этой было четырнадцать, по-настоящему мало, весь Зыборк шумел. В той квартире, в которой были мы с Гжесем и Миколаем. Мы хотели убедить ту девушку. В той квартире у них была такая себе хаза, собирали там тех девушек. Я говорила тебе, что это ад для женщин. Возраст неважен, Юстина. Семнадцать или шестьдесят – все равно.