в озере в жаркий полдень. Именно так и звучала наша жизнь. Только так мы и можем отступить во времени.
– Отчего именно три? – спрашивает он.
– Потому что я знаю, что` испортил в нашем браке. Знаю, когда должен был повести себя иначе. Когда должен был что-то сделать. Что-то исправить. Быть мужиком.
– А не семнадцать? – спрашивает Гжесь.
– Что?
Тот мужик из многоэтажки, при виде которого Гжесь снова машинально подпрыгивает так, что пепел с сигареты падает ему на штаны, подходит к «Андеграунду». Осматривается, снимает капюшон и входит внутрь.
– Говорю, не стоило ли отступить на семнадцать лет, а не на три, – говорит Гжесь.
Гасит сигарету, вынимает ключи, потягивается, его тело похрустывает.
Словно мы снова смотрим в ту лампу, в «Магический глаз».
– Ты о том исправлении? – спрашиваю я.
– Да. О справедливости, – отвечает он. Ждет несколько мгновений, видит, что я его не понимаю. Закуривает снова и говорит дальше. – Отец и правда слишком, сука, сурово тебя оценивал. Я ему говорил: увидишь, когда он приедет, когда вернется, то будет из него человек. Отец, говорил я ему, гляди, он такой же, как мы. Миколай – наша кровь. Мой брат. Твой сын. Как он смог бы оказаться другим. – Гжесь смеется, но все еще сжимает руль так сильно, что у него белеют косточки пальцев.
– Нет, Гжесь. Это ты всегда был крутым. Кусал людей за ноги, буквально. Я был – слабаком. Это просто, как камень.
– Тут речь о том, чтобы не дать себя отгородить от мира. Что хотят сделать все? Все хотят отгородить тебя от мира.
И прежде чем я успеваю снова его спросить, о чем он, собственно, говорит, брат вылезает из машины. Мы входим внутрь, лестница на этот раз пустая, никто на ней не стоит, более того, она даже чистая, хотя в стены уже навсегда въелся запах выссанного пива, потому, входя, приходится затыкать нос, чтобы непроизвольно не сблевать. Внутри светло, все купается в желтом свете свисающих с потолка лампочек. С десяток человек сидит за столами, куря и выпивая, еще с десяток обступает бар, рвущееся из динамиков «Радио Эска» [126] заливает клуб трескучими плоскими звуками, режущими воздух, будто ржавый нож. Молодой парень в рубахе, которую он наверняка не снимал с самого Рождества, вкидывает пятизлотовки в игральный автомат в углу.
Гжесь осматривается. Видит, что хотел.
Мужик, за которым следил Гжесь, снимает куртку, сует ее под мышку и что-то говорит Каське, которая стоит за баром, но пока что нас не видит.
Этот мужик – Ярецкий.
– Пойдем, – говорит Гжесь.
Мы подходим к бару. Гжесь показывает Каське два пальца, та кивает, некоторое время занимается кем-то другим, но потом снова поворачивается ко мне и брату, и когда глядит на меня, то я вижу, что в ее лице нечто странное, нечто, чего я не могу прочесть, оно походит на гнев и усталость; Гжесь считывает это и улыбается. Каська ставит на стол две колы и одну водку.
– Привет, Миколай, – говорит, почти не открывая рта, лицо ее совершенно неподвижно, напоминает маску.
Гжесь придвигает водку ко мне, отпивает глоток колы.
– Я за рулем, но ты пей, – говорит.
– Нет, не хочется, – я отставляю рюмку.
– Пей, Миколай, – говорит Каська.
Я не понимаю, но прежде чем успеваю что-то ответить, она исчезает, наклоняется к кому-то другому, потому я пью. «Немного же нужно мне, чтобы напиться, – думаю. – Водка, кстати, даже неплохая, в меру холодная и в меру приличная». Я запиваю колой. На лице Гжеся на миг появляется невыразительная ухмылка. Он поворачивается в сторону бара и кричит:
– Ярецкий!
И только тогда я вижу, что в зале «Андеграунда» – знакомые лица, те же, что обычно, которые стараются не обращать на нас никакого внимания: Быль, даже Кафель, который стоит, опираясь о настольный футбол, напоминая печальную скалу.
Чокнутый тоже здесь. Ярецкий как раз с ним разговаривает. Когда Гжесь снова выкрикивает его фамилию, тот обращается в нашу сторону. Гжесь машет ему рукой.
– Иди, почешем языками, – говорит он, и тогда я вижу, что Гжесь играет, притворяется немного пьяным, что он даже натянул свою глуповатую улыбку на лицо.
– Дай ему еще одну, – показывает Каське.
Каська подает мне рюмку, глядя на Ярецкого.
– Ну, давай же, подойди, – говорит Гжесь.
Ярецкий и Чокнутый молча смотрят на нас. Потом первый к нам подходит. Тянет ногу, немного хромает, что-то у него наверняка болит.
– Ты тоже подходи. Подходи, давай, Чокнутый, – Гжесь приглашает, машет рукой, теряет равновесие, чуть сползает с барного табурета, я хочу его подхватить, но он сам восстанавливает равновесие.
– Что там? – спрашивает у Ярецкого. Только теперь, в более ярком свете, я вижу, как время перекорежило Ярецкого. Он совершенно подрастерял свою бывшую жилистость и стройность, он – расплывшийся некрасивый мужик с большим животом и телом, словно старый творог. Его глаза сделались печальными, уголки их уже поплыли вниз, даже не столько из-за персональной печали, сколько из-за гравитации, бутеров с чипсами, пива, разогретой в микроволновке пиццы из «Теско».
– Что у тебя, малой? – спрашивает он Гжеся. Говорит тихо, весь на нервах. Протягивает мне руку. Я пожимаю ее, она мокрая и мягкая.
– Помнишь меня? – спрашиваю я.
– Помню, – бурчит он.
– Снова будешь кони мочить? – спрашивает Чокнутый. Он нервничает.
– У тебя есть с кем поговорить? – спрашивает Гжесь у Ярецкого.
– Не понимаю, – отвечает тот.
– Спрашиваю, есть ли у тебя, с кем поговорит? Потому что мне – не с кем, говорю тебе. Не к кому мне рта раскрыть, клянусь, – Гжесь ухмыляется, смотрит на Ярецкого, вертится на стуле.
– Былинский! – встает он и вскидывает руку.
Быль, который сидит в углу зала над какой-то разноцветной газетой, вздрагивает от этого крика, но даже не поднимает голову.
– Видишь, не с кем говорить, разговариваю с сучьем всяким, – говорит Гжесь.
– У нас тоже непросто, – протягивает Ярецкий. Немного не понимает, что сказать. Мы смотрим друг на друга, но нам совершенно не о чем болтать.
– Завод? – спрашивает Гжесь.
– Скорее, строительная контора, всякие работы, – отвечает Ярецкий, разговор о себе его явно мучит.
– Пойдем уже, – Чокнутый хватает Ярецкого за куртку, но тот не реагирует, стоит неподвижно. Словно между ними велся некий другой, неслышный разговор, который все еще не закончился. Я выпиваю следующую стопку, прошу еще одну.
– Я думал, мы помирились, – Гжесь останавливает Чокнутого, хватая того за плечо.
– А мы помирились? – спрашивает Чокнутый.
– Да, ты извинился передо мной за все и сказал, что больше не будешь, – смеется Гжесь, его собственные слова настолько его веселят, что он даже слегка заплевывается.
Чокнутый смотрит на него как на дерьмо, которое поперло из сральника.
– Приходи, брат, – говорит он Ярецкому и уходит в другой конец бара. Непрерывно смотрит на нас.
Что-то висит в воздухе, что-то, чего не было раньше, чего я раньше не чувствовал, как множество кусочков стекловаты, которые лезут теперь в глаза и уши, под одежду; свербят и колют, резкая аллергическая реакция. Я непроизвольно начинаю почесываться.
И снова это чувство. Еще сильнее. Провода по всему телу, идущий по ним ток. Словно бы кто-то стоял и развлекался ими, я машинально привстаю на цыпочки, выгибаю спину. Словно огромная рука взяла меня двумя пальцами за шкирку, как котенка, и легонько приподняла.
– У тебя все нормально? – спрашиваю я Каську, когда та ставит следующую рюмку.
– Нормально, а что? – роняет она, словно бы чуть обиженно.
– Еще раз прошу прощения за магазин, – говорю я.
– Ничего не случилось, ну что ты, не за что извиняться, – отвечает она еще более холодным тоном, и я вдруг понимаю, что ей не хочется говорить со мной не потому, что она обижена. Все эти знаки, все эти подмигивания. Тайные сигналы. Да, она прекрасно знает, что тут происходит. Молчит, так как не хочет помешать тому, что должно случиться.
– Строительная контора, говоришь. Это хорошо. С женой приехал? – спрашивает Гжесь, а Ярецкий медленно уступает его сердечности, что-то в его теле расслабляется, он кладет руку на стойку между мной и Гжесем.
– С женой, – кивает Ярецкий. – И ребенком.
– Ребенком. У меня тоже есть дети. Вернее – были. Суки пришли ночью и их украли, – говоря это, Гжесь чуть повышает голос.
– Слушай, бывает плохо, бывает хорошо, что тут поделаешь? – говорит Ярецкий. Каська подает ему пиво. Он отпивает глоток, прижимает кружку к телу.
Все во мне свербит, мне кажется, мое тело увеличивает объем, именно чтобы все чесалось еще сильнее; я бы охотно стер себе всю кожу пемзой, жестяной щеточкой. К тому же внутри меня становится так горячо, словно кто-то резко повернул ручки регулятора тепла в кондиционере на максимум.
Хребет выгибается дугой, я машинально опираюсь о бар.
– «Машина резко повернула…» – начинает напевать Гжесь, тихо и неуверенно. Ярецкий притворяется, что не слышит. Гжесь продолжает напевать эту фразу по кругу, опирается о стойку, вынимает пиво из его руки, отпивает половину, отдает ему. Ярецкий не реагирует. Наклоняется так, чтобы видеть Чокнутого, который стоит по другую сторону бара.
– «Машина резко повернула, хоть были выключены фары!» – поет Гжесь, теперь куда громче, песня летит по воздуху, льется через клуб, все поворачиваются в его сторону, кроме Каськи, та смотрит в стену, повернувшись ко мне спиной, неподвижно, наверняка наливает кому-то пиво.
– Ага, помню, – говорит Ярецкий затем, видимо, чтобы хоть как-то отреагировать.
– Не получилось у вас, да? Хреново у вас все получилось! – кричит Гжесь.
Чокнутый делает шаг в нашем направлении.
– Ты, Гжесь, не помнишь, ты молокососом ебаным был! – кричит Чокнутый в ответ.
Ярецкий наклоняется к нему. На его лице – полное отсутствие. Жизнь вытекла из этого чувака и куда-то ушла, даже не оглянувшись.