– Это было очень давно и неправда, брат, – говорит Ярецкий.
– Ну да, давно, а что сейчас? – спрашивает Гжесь.
– И это ничего не значит, просто такая, блин, молодость, да, – тихо говорит Ярецкий, хрипло, словно закурил после того, как пробежал марафон.
– А что сейчас?! – кричит Гжесь и сам же отвечает на заданный вопрос: – А сейчас, Яречек, ты – в строительной конторе, в которой даже страховку от несчастного случая не получил, и у тебя дитенок, который постоянно орет, орет так, что ты б его переебал, а еще у тебя жена, которая выглядит как твоя собственная мать, сука, брат, а когда-то мы были молодыми и красивыми, а что сейчас? Ну, скажи, что сейчас?
Ярецкий молчит. Зато Чокнутый все же идет поперек бара и кричит Гжесю:
– Вали отсюда!
– Не говори так с ним, – бросаю я Чокнутому. Только тогда Каська поворачивается ко мне.
– Сколько раз тебя отсюда нужно выбросить? Ну сколько, сука? – Чокнутый подбегает, хватает Гжеся за куртку, начинает встряхивать. Тот смеется.
Гжесь смотрит на Ярецкого. Улыбается. Ярецкий стоит в странном напряжении, со стиснутыми губами, словно у него вдруг разболелись все кости. Гжесь хочет хлопнуть его по плечу, но Чокнутый подбивает ему руку, это выглядит, скорее, глупо, чем агрессивно, словно они играют в «цапки». Брат машет рукой.
– Помнишь, что я тебе сказал под костелом? – спрашивает Чокнутого. – Помнишь?
– Так сделай это сейчас, – говорит Чокнутый. – Ну, давай, сука.
– Тебя Кальт перехуярит, – отвечает Гжесь, разворачивается и выходит. К выходу он идет неторопливо и неровно, то и дело теряя равновесие, словно бы совершенно пьян.
– Следи за ним, если уж ты здесь власть! – кричит Чокнутый. Кажется, это он мне. Я оборачиваюсь. Чокнутый стоит посредине зала, расставив ноги, целя в меня пальцами, словно из невидимого револьвера. В его фигуре есть что-то настолько глупое, что я начинаю смеяться.
– Не поворачивайся и не отвечай! – кричит Гжесь и спускается по лестнице. Я иду следом. По лестнице он спускается нормально, быстро, почти бежит к машине.
Бьет ладонями по рулю, словно вдохнул наркоты. Смотрит в окно на «Андеграунд».
Потом молча заводит машину.
– Ты так хочешь все исправить? Что это было вообще? – спрашиваю я.
Пока он ведет – молчит. Ковыряет в носу, плющит пальцами то, что выковырял, сощелкивает на пол. Снова включает кассету. Музыка тихая и визгливая. У меня все так же все внутри свербит, вот только из жара я опрокинулся в холод, чувствую, как у меня стягивается кожа, как трескаются глаза, вот-вот начну щелкать зубами.
Он старается ехать помедленнее, но резко перебрасывает рычаг передач, словно тот ему сопротивляется. У него трясется нижняя челюсть.
Только когда останавливает машину, я замечаю, что мы вернулись в то самое место, откуда выехали, к тому же дому неподалеку от озера. Улица абсолютно пуста.
Гжесь разворачивается и тянется на заднее сиденье. Покопавшись, вынимает что-то из лежащего там мусора. Это автомобильная аптечка. Он кладет ее себе на колени. Делает глубокий вдох. На миг закрывает глаза, словно заснув, а потом вскидывает голову, будто его что-то разбудило, звук, которого я не слышу. Поворачивается ко мне.
– Ты мертв, Миколай, – говорит он. – И именно это мы должны исправить.
В его глазах что-то танцует, какое-то глупое упрямство, которое ранее спало.
– Я не мертв, что ты несешь?
– Мертв. Это тебя убило. Семнадцать лет назад. Признай. Ты все еще там лежишь. Под за`мком.
– Может и так, – я чувствую, как мое сердце вот-вот взорвется.
– Ты мертв, Миколай, это тебя убило, но ее убил не ты.
Провода в моем теле раскаляются докрасна. Из глаз текут слезы.
– Перестань, сука. Перестань так говорить, – говорю я.
– Это все равно бы случилось. Но то, что случилось, можно исправить.
– Как? Как, нахер? – говорю я и сжимаю зубы, все в моем теле готово вот-вот взорваться. Это отвратительная боль. Продолжается всего миг, но мне словно режет тело изнутри. Без анестезии.
Он отворачивается. Смотрит на улицу, в темноту. Кто-то там идет.
– А быстро управились, – говорит Гжесь.
Ярецкий медленно идет по тротуару, в куртке с капюшоном, и теперь прекрасно видно, что идет он криво, что каждый шаг для него – болезнен, особенно сейчас, когда он пытается не упасть на обледеневшей дороге. Гжесь открывает аптечку. Изучает ее содержимое, словно анализируя ситуацию, а потом снова закрывает.
– Подержи, – говорит он и дает ее мне в руки. Это обычная автомобильная аптечка, синяя, грязная, со слезающей наклейкой.
Прежде чем я успеваю его спросить, что он, нахер, делает, Ярецкий успевает поравняться с нашей машиной, а Гжесь опускает стекло и кричит:
– Эй!
Ярецкий останавливается. Едва не падает.
– Прошу прощения, – говорит Гжесь и выходит из машины.
– Да не за что, – отвечает Ярецкий, но отступает на шаг.
– Я правда извиняюсь, старик, я не должен был, – Гжесь говорит трезво, его слова тяжелы, сталкиваются в воздухе с морозом, высекают искры. Ярецкий снова отступает. – Я не должен был так говорить о твоей жене.
Кроме нашей троицы на улице нет никого.
Я закуриваю.
– Я должен пойти домой, – говорит Ярецкий. – Правда.
Тут опять становится жарко. Жар обрушивается на меня. Заливает все тело. Кто-то вылил на меня ведро моего пота.
– Ты слышал о молодом Бернате? – спрашивает Гжесь.
– Что? – Ярецкий удивлен.
– Слышал что-то о Мареке? Или о Мацюсе?
– А что? – спрашивает снова Ярецкий. – Сорри, старик, мне нужно домой.
Я открываю аптечку, громко говорю: «вот сука!», слышу глухой удар, словно кто-то сбросил с третьего этажа через окно тротуарную плитку, и только тогда я смотрю на улицу.
Юстина / Все в руце Божьей
Моя мама. Моя мама больна из-за всего, что я ей сделала. Из-за всех этих нервов, которые ей мотала. Моя мама – это старое пианино, которое кто-то открыл, а потом изо всех сил влупил молотком по струнам. Когда я звонила ей в последний раз? Хороший вопрос. Когда я звонила, она наверняка спрашивала, мол, хорошо ли вам в Мазурах. Говорила, что и сама хотела бы поплавать на лодке по озеру. Маме нужно просто дать говорить, и, боже упаси, не пытаться с ней разговаривать. Она этого не умеет. Я тоже не умею. Никогда бы не дала моей маме ничего, что та могла бы полюбить. Я ей не помогала. В последнее время у меня даже не было денег. Они немногое бы изменили, но, может, ей было бы так удобнее. Мама вместе с теткой живет в небольшой квартире на Гроховой. Два последних Рождества мы с Миколаем проведывали ее. Маме Миколай не понравился, потому что встал и без разрешения открыл холодильник, хотел что-то туда положить. Невоспитанный, сказала. До сих пор так думает. Что Миколай невоспитанный.
Мама не заслуживает того, что произойдет.
Маме несколько следующих лет придется ездить и по очереди идентифицировать несколько десятков тел. И каждый раз она скажет: нет, это не моя дочь. Это кто-то другой. Всегда будет знать, даже когда ей покажут голые кости, выкопанные из болота или выловленные в реке. Она никогда не скажет, что нечто, лежащее перед ней, это я, она не сделает этого просто ради собственного спокойствия. Моя мама переживет это и доживет до момента, когда все-таки найдут мои останки, настоящие останки Юстины Гловацкой, в девичестве Крышевич, в этом лесу, выкопанные из земли какими-то зверьми. Люди с больными душами, люди с испорченными головами, которые не желают жить – именно они живут дольше остальных.
Мама, извини. То, что ты повторяешь мне вот уже столько лет. Что всегда повторяешь тетке, соседкам, кому бы то ни было, кто еще обладает силами говорить с тобой. Вспомни. Юстинка – она как отец, говоришь ты. Юстинка не останавливается, она бежит, пока не ударится головой в стену. Делает только то, что опасно. Бог меня покарал такой дочкой. Бог тебя покарал такой дочкой, мама.
Он приказал мне отгрести землю и листья, и снег, потому я делаю это в том месте, где велено, между деревьями, рядом с невысоким холмом, откуда видны трубы какого-то предприятия. Он приказал, чтобы я делала это, стоя на коленях. Убираю все правой рукой, левая безвольно свисает вдоль тела, пульсируя от боли.
Он ничего не говорил, просто стоял рядом, бормоча что-то себе под нос, монотонные фразы, которые я была не в силах понять.
Не знаю, сколько это продолжалось на самом деле, не знаю, сколько времени я тут была, и даже не знаю, произошло ли это уже или только происходит. Нет, кажется, это происходит сейчас, кажется, это момент настоящего.
– Это истина, – говорит он.
И только теперь я понимаю, когда поднимаю взгляд и вижу, что метрах в пятнадцати из земли растут три коротких, незаконченных ряда кирпичей. Это место заросшего фундамента дома.
Он отталкивает меня в сторону. Вынимает что-то из кармана. Из-под земли и снега выныривает тяжелая металлическая крышка. На крышке – навесной замок. Мужчина, которого в Зыборке зовут Ведьмаком, вытаскивает из кармана ключ. Говорит:
– Открывай.
Замок сопротивляется, особенно когда я пытаюсь открыть его одной рукой, а перчатки у меня протерлись на пальцах. Я показываю ему, что не могу, но тогда он сильнее прижимает ствол ружья к моей спине.
– Хочешь истины – тогда открывай.
Наконец приседает, вынимает из кармана зажигалку, приставляет огонь к отверстию под ключ. Держит замок голыми руками. В маленьком огоньке видно его лицо. Оно покрыто сеткой шрамов и морщин, как старая карта. Я могла бы забрать у него оружие, ударить по голове или в бок. Но он чувствует это и видит, и не позволит мне так сделать.
Замок щелкает, уступает, звук в воздухе летит, словно выстрел.
– Тут истина, – говорит он и поднимает люк. Это тянется некоторое время. Под люком – дыра, из которой вырывается вонь, я отшатываюсь на шаг, но он сильно хватает меня за плечо. Вонь и звук. Может, мне только кажется. Боже, пусть мне это только кажется.