Я оперся о стену. Закружилась голова. Лиам Нисон бежал и кричал в протертом чистом телевизоре.
– А какая разница? Между Ярецким и Дарьей? – спросил я.
– Ты пытаешься думать так, как думает Юстина, как думают люди, – сказал Гжесь, отпивая еще пива. Стоял ровно, щурился. Был и оставался человеком, который никогда не горбится, никогда не становится на колени.
– Да, – согласился я.
– Естественно, сука, тут есть разница.
– Думаешь, что мама тоже так считала бы? Что разница – есть?
– Сходи на кладбище и спроси ее.
Он снова сел перед телевизором и махнул, чтобы я присоединился. Сделал звук погромче, но ненамного, я все еще не слышал, что говорят Лиам Нисон и его противники.
Темнота напирала на стекла, на миг мне показалось, что зажженный в зале свет изо всех сил старается ее сдержать.
На экране Лиам Нисон прижимал к полу мужика, который походил на мексиканского гангстера. Мужик хрипел что-то непонятное. Из-за этого мне снова захотелось курить, я вынул еще одну сигарету, но сразу же спрятал ее назад в пачку.
– Будь это хороший мир, тогда, возможно, мы и правда сделали нечто дурное. Но это – не хороший мир, – покачал головой Гжесь.
Темнота немного отступила. Это хорошо, потому что в какой-то момент мне показалось, от нее лопнут стекла.
– А если кто-то узнает? – спросил я. Пришлось задать этот вопрос.
– Мы залили все бетоном. И внутри, и сверху. И присыпали землей.
– А если кто-то узнает?
– Ну, значит узнает. И будет знать. И будет с этим жить. И если не побоится, то пойдет в полицию. А мы пойдем в тюрьму, все. Я, отец, ты. Но так не случится, – покачал он головой.
– Потому что?..
– Потому что случится по-другому, – он обернулся ко мне и оскалился.
И теперь, в новой машине отца, он тоже скалился.
Гжесь сказал мне, чтобы я остановился на перекрестке, за которым была ратушная площадь, по ту сторону от «Андеграунда». Я глянул на часы. Двадцать три ноль-ноль.
– Вы не знаете, что мы делаем? – Гжесь потирает руки, поворачивается к Янеку и Йоасе.
Те качают головами.
– Устраиваем Рождество, – говорит Гжесь.
– Но ведь Рождество уже прошло, – отвечает Янек.
– Ага, но ведь без папы, – кивает Гжесь. И прежде чем дети успевают ответить, выходит из машины и захлопывает дверь. Уже стоя снаружи, оглаживает какую-то секунду дверь машины, словно извиняясь, что сделал это слишком сильно.
– А мама? – спрашивает Янек.
– Мама поехала за папой. Сейчас уже будут. Сейчас будут, и все станет хорошо, – говорит Гжесь.
Сейчас ночь, но в Зыборке светло. Все в нем походит на внутренности большой игрушки, стеклянного шара. Фон из мультфильма. Золотой свет фонарей, переливы не снятых еще гирлянд складываются в подвешенную в воздухе иллюминацию, искусственное полярное сияние. Даже башня евангелической церкви, кажется, светится изнутри, словно ее сделали из чуть подогретого металла. Таким я видел Зыборк, лишь когда мне было восемь, девять лет. Когда мы шли с мамой и Гжесем вечером в магазин, когда заходили по дороге за мороженым или крем-брюле в ресторан «Барбара» на рынке (теперь там магазин белья), когда мама соглашалась, чтобы мы купили себе какой-то ужастик в видеопрокате, и специально просила работающую там женщину, чтобы та перепаковала его в коробку от детского фильма, потому что отец злился, когда мы смотрели неподходящие фильмы. Собственно, Зыборк тогда именно так и выглядел.
Но тогда он был еще светлее, хотя сейчас висит больше фонарей.
– Я не думал, что это сегодня, – говорю я Гжесю.
Гжесь не отвечает.
– Вы как, нормально? – спрашивает он детей и берет их за руки.
Мы доходим до здания ратуши. Смотрим на витрины закрытого магазина. Идем боком, вдоль стены, к которой прикреплены плакаты с надписью: «МЫ ВЫИГРАЛИ».
Когда мы выходим с другой стороны ратуши, на миг все во мне замирает, потому что я никогда в жизни не видел ничего подобного.
Посредине кольца дороги поставлен полукруг из столов. За этим полукругом, в куртках и шапках, сидит человек двадцать. Напротив, в самом центре площади, поставлена большая металлическая бочка, точно такая же, как у нас перед домом. В ней пылает пламя – словно там горит кокс. На столе – алкоголь, термосы, еда. Кроме людей за столами, кроме бочки, у которой стоит Брачак, делающий нечто, чего я пока не могу рассмотреть, – кроме всех людей, над которыми встает еще более золотистое зарево, тут нет никого.
Из-за столов и бочки разворот шоссе совершенно заблокирован, любой машине, которая хотела бы сюда въехать, пришлось бы развернуться, выехать на 3-го Мая и попытаться обогнуть площадь по одной из параллельных улочек.
– Мы все еще ждем! – кричит Брачак.
Мы подходим к столу. Я узнаю всех. Добочинская с мужем. Валиновская, тоже с мужем. Мачеяки. Женщина, которая – как мне кажется – является женой Брачака. Я вижу и того полицейского, Винницкого, на самом углу стола, тоже с женой, наверное – по крайней мере, с какой-то женщиной, блондинистой, с широким, удивленным лицом, которая попивает горячий чай из кружки.
– Все еще ждем, – повторяет Брачак, пожимает руку Гжесю, а потом притягивает его и крепко обнимает.
– Здравствуйте, госпожа бургомистр, – Гжесь подходит к Валиновской и целует ее руку.
– Ну Гжесь, что ты глупости говоришь, хотя бы раз что разумное сказал, – говорит Валиновская, встает, тоже целует его в щеку. – Выборы еще выиграть нужно.
– Да и вообще нас должны признать, поскольку еще не признали, все затормозилось из-за этого ареста, – говорит ее муж, вбитый в тесную куртку; он напоминает большого, широкоплечего ребенка-переростка.
– Все будет клево, люди. Хватит стонать. Стоны тут не помогут. Тут ничего не поможет, – Гжесь широко скалится. Он и правда доволен.
Все горбятся от холода – и ждут. Я задумываюсь, сколько из них знает. И знает ли хоть кто-то. Где-то лает собака, а может, мне только так кажется.
– Хотите пить? Хотите есть? Дай что-нибудь детям! – кричит Брачаку Гжесь, и только тогда я вижу, что на бочке разложена металлическая решетка, на которой Брачак жарит колбасы и большие куски мяса.
Пахнет углем и жиром. И водкой. И холодным бетоном. Я растираю руки. Мачеяк встает. С улыбкой подает мне пластиковый стакан, наливает в него водки, в другом стакане подает мне горячий чай. Я выпиваю одно, отхлебываю другое. Этот теплый и мягкий, повисший в воздухе медово-желтый отсвет размывается легонько, стекает по всем лицам и одеждам, превращает их в восковых големов.
И только теперь, наконец, я замечаю Каську, которая сидит рядом с Мачеяком, а она замечает меня, я улыбаюсь ей, но она только смотрит на меня со сжатыми губами. Я подхожу к ней, подаю ей руку.
– Привет, – говорю.
– Привет, – отвечает она.
– Все нормально?
Она кивает, растирает руки, дышит в них. Она одета точно так же, как тогда, ночью, на Холме Псов. Словно бы у нее нет другой одежды. А может, она не желает ее надевать, может, хочет всем что-то показать, одновременно ничего не говоря.
– Смотрите, – говорит Янек и выставляет палец.
Две фары близящейся машины движутся к кольцу, чтобы медленно на него выехать.
– Это они, мою машину взяли, – говорит Гжесь.
– Едут, – произносит Добочинская и встает.
Потом встают все остальные.
– Прибыли, – говорит Валиновская.
– Прибыли, – повторяет Гжесь.
Машина въезжает на кольцо и останавливается метрах в двух от бочки. Это и правда автомобиль Гжеся. Фары на миг ослепляют всех сидящих у стола. Потом – гаснут. Открываются двери. Изнутри вылезают Агата и отец.
Все встают и начинают аплодировать. Эти рукоплескания прокатываются по Зыборку, напоминают внезапно взлетевшую стаю птиц. Тем временем ни в одном из домов не зажигается свет. Словно бы все выехали.
Мой отец выходит из машины. Все еще гигант.
Он носит свою кожаную куртку, которая словно бы уменьшилась с того времени, как он пошел в тюрьму, но это просто он немного увеличился. Выглядит здоровее. Поднимает руку, улыбается. Агата становится рядом, выражения ее лица не видно, потому что шапка и шарф сливаются в одну полярную бурку зеленого цвета, виднеются только глаза.
– Привет, – говорит отец.
Янек и Йоася подходят к нему, медленно и несмело, он гладит детей по головам, притягивает к себе. Потом подходит Гжесь. Отец обнимает его сильно и долго, когда отпускает, видно, что у него влажные глаза. Целует в щеку Агату. Я стою сбоку, как обычно. У меня уже нет к нему никаких претензий. Просто хочу посмотреть. Отец выглядит как машина, гуманоид, покрытый золотом робот. Из уст его вырываются облака пара. Это хорошо, это значит, что отец жив, что он действует.
– Госпожа бургомистр! – машет он Валиновской.
– Ох, да хватит уже, Гловацкие, вам что и правда нравится болтать чепуху? – всплескивает руками та.
Отец становится напротив ратуши, расставляет ноги. Сплетает руки на груди. Смотрит на ратушу. Глубоко дышит. Он самодостаточен. Прикрывает глаза.
Это длится несколько секунд, всего-то – сосчитать до трех, но на это короткое время отец становится выше и выше, шире и шире, пока, наконец, не заполняет все, целое небо, целый воздух.
Когда он открывает глаза, то смотрит на меня.
Люди переглядываются, встают, берут картонные тарелки, здороваются с отцом, подходят к Брачаку, который кладет им на тарелки то, что поджарил на решетке над бочкой, а отец все смотрит на меня.
– Ну, иди сюда, – говорит.
Я подхожу, и тогда он обнимает меня, кладет мне руку на волосы, вжимает в себя так сильно, словно хотел бы меня поглотить.
– Все будет хорошо, сынок.
– Что будет хорошо? – спрашиваю я, но не знаю, слышит ли он меня, слова вязнут в его куртке, их поглощает кожа, пахнущая морозом и смазкой.
– Ты смелый. Я знал, что ты будешь смелым, – говорит отец негромко, лишь я его и слышу. Его слова чуть скрежещут, словно камешки, что сыплются на клинок ножа.