ть, на что он ей ответил, чтобы та заткнулась, а мама забрала меня наружу и сказала, что лучше мне этого не слушать. Я пошел играть с Марком, который уже тогда, в возрасте десяти лет, был толстым идиотом. Вернее сказать, я смотрел, как он играет, потому что Марек, живущий на складе цветного немецкого пластика, не позволял мне ни к чему прикасаться. Лишь однажды из снисхождения дал старый тягач с гнутыми дверьми. А потом, через пару дней, велел его отдать.
«Бесконечную историю» я посмотрел только взрослым.
– Бернат никуда не свалил, – громко говорит мой отец.
Никто не отзывается.
– О чем это он? – спрашиваю я.
– Повторяет такое вот уже неделю, – говорит Агата.
– Никуда он не свалил. Он бы такого не сделал, – повторяет он.
– Да хватит, отец. Хватит тут с этими «Секретными материалами», – роняет Гжесь.
– Так что случилось? – спрашиваю я отца.
– Что-то плохое, – отвечает отец чуть тише, потом откладывает ложку и тянется за второй порцией.
Когда я был помладше, сидя с родителями за столом, я говорил ужасно много, потому что мне казалось, что если перестану, то они встанут и поубивают друг друга за пять секунд. Снова этот идиотский самоубийственный рефлекс. Всегда хочу, чтобы все оставалось нормальным. Но на самом деле не имею ни малейшего понятия, о чем теперь говорить – к тому же с отцом.
Никогда не было так, чтобы я и мой отец просто звонили друг другу, поговорить. Мы не встречаемся на гриле, не ремонтируем вместе машины в гараже, не смотрим футбол с гандболом, не пьем вместе виски, вместе мы не пьем даже чай и не спорим о том, кто был большей сукой в Польше: Квасневский, Чажастый или Мариан Дзюрович [15]. У нас длинная история неразговоров. Годы тщательно лелеемых, серьезных обид. Возможно, мы следим за молчанием друг друга, чтобы друг друга не поубивать.
А может, я просто его боюсь, потому что все еще молокосос, а ему этот страх необходим как хлеб.
Так или иначе, я должен что-то сказать, потому что иначе у меня порвется какой-нибудь сосудик.
– Лович? – спрашиваю я через миг, и мне хочется засмеяться.
– Нет, – отвечает отец, даже не взглянув на меня.
– У отца нет времени. Он в политику играет. Создает комитеты, как Куронь [16],– говорит Гжесь.
– Куронь, – повторяет мой отец, вытирая рот салфеткой. – Куронь, по крайней мере, был честен, а не как все эти суки.
– В какую политику? – спрашиваю я.
– Еще увидишь. В серьезную. Будет президентом, – говорит Гжесь и встает со стула.
– Президентом? – спрашиваю я.
– Польши, – говорит Гжесь.
– Мира, – бормочет Йоася.
– Куда идешь? – спрашивает отец.
– За пивом, – говорит Гжесь.
– Тебе уже хватит, – отвечает отец.
– Стрессовая ситуация, нужно выпить, – Гжесь машет рукой на нас, на стол, на тени.
Я не хочу скандала. Не хочу, чтобы Юстина в первый же вечер видела ссору. Мой стресс сосредотачивается на ней. Она – его центр. Без нее мне было бы проще. Пожалуй, я чувствую это. Она вертится на стуле, ест неимоверно медленно, обмахивает пот со лба.
– Мы должны отозвать Булинскую, – заявляет отец. – Организуем референдум. Собираем голоса.
– Если отзовете, то должны быть выборы, – говорит Юстина.
– Значит, будут, – отвечает он.
– Будете выдвигаться? – спрашивает она.
– Я просто хочу ее отозвать. Вывезти ее на тачке навоза, – отвечает отец.
– Я сделаю кофе, – говорит Агата, встает, идет на кухню. Тени сгущаются. Отец смотрит вверх, на выключенный верхний свет.
– Нужно ее отозвать, потому что это бандитская земля, – заявляет он через миг и говорит в сторону кухни. – Мне – черный.
– Что именно тут происходит? – спрашиваю я.
– Как это что происходит? – фыркает он. – Ну как это – что?!
Гжесь возвращается с кухни с двумя банками пива. Садится за стол, открывает одну, вторую дает мне. За ним входит Агата, вносит поднос с кофе, ставит на столе.
– Покажу, если захочешь. Люди – бедны. У них есть нечего. Нет работы. Или у них – плохая работа. А кто-то – богат. Богатеет на преступлении, – отвечает отец.
– Я тебе говорил, – смеется Гжесь. – Куронь. А то и Ленин.
– Бандиты богатеют, – говорит отец.
– Бандиты? Такие как Мацюсь? – спрашиваю я, пытаясь угнаться за ним. Когда он говорит о бандитах и ограбленных бедных людях, то не смотрит ни на кого, всматривается куда-то в воздух за моей головой.
– Мацюсь уже забрал свое и сбежал. Бандиты – такие как Кальт, – отвечает отец. Никогда не говорит, чтобы кому-то что-то объяснить.
– Кто такой Кальт? – спрашиваю я. Мне никто не отвечает. Я моментально чувствую усталость. Мне кажется, отец и Гжесь расспрашивают меня обо всех тех зыборских деятелях, о которых я, типа, не могу не помнить.
– Скорее, взял чужое и потому его нет, – Гжесь снова смеется. Он уже выпил свое пиво. Встает, снова идет в кухню: наверное, за следующим.
Отец вдруг смотрит на меня. Глаза его делаются холодными, потом – еще холоднее. Когда он на меня смотрит, провод в моей спине скручивается в узел.
– Так кому вы сдали квартиру? – спрашивает.
– Испанцам, – отвечаю я.
– Не испанцам, а португальцам, – говорит Юстина.
– Работают на «Бедронку» [17], кажется, – добавляю. – Им нужно было на три месяца. Ну и получили.
– А ты не хотела найти работу? Что-нибудь да нашла бы, верно? – спрашивает отец у Юстины.
– В Варшаве работы нет. Не для меня. Не сейчас, – отвечает Юстина.
– Ты ведь молодая и неглупая, Юстина, верно? Столько могла бы сделать, – заявляет он.
– И что другое я могла бы делать? – в голосе Юстины искренний интерес.
– Это же твои проблемы, – отец пожимает плечами. Отворачивается к Йоасе, смотрит на нее без слов, она от этого взгляда горбится, набирает вилкой немного курятины, вкладывает себе в рот.
– Это не значит, что я не хочу вас здесь видеть. Что у меня какая-то проблема – я же сам сказал: приезжайте. Но я просто хочу знать, что вы планируете, – говорит отец.
Юстина сжимает зубы так, что я слышу, как они скрежещут, но выдыхает, поднимает голову, улыбается отцу так естественно, словно кто-то растянул ей губы проволокой, и говорит:
– Вы имеете право знать, это же, в конце концов, ваш дом.
– Какой там «вы», Юстина? Говори: «папа», – велит ей отец.
Юстина отвечает парой слов, которых я не могу разобрать.
– А ты? – он смотрит на меня.
– Что – «я»?
– Что ты планируешь?
Я откладываю вилку. Я уже не голоден. Начинается.
– В каком смысле?
– С чего ты живешь? – отвечает он.
– С мелочишки, – хмыкаю я.
– Ты написал ту книжку о Беате Козидрак [18]? – Гжесь смеется.
– О Марии Родович, – поправляю я.
– Клевая бабка? Мне кажется, что – клевая. Хогата [19], но вполне норм.
– Не знаю. Я с ней не знакомился, – качаю я головой.
– Например, Ясек. Косит газоны варшавцам и моет машины над Шуварком. Летом заработал три тысячи, – отец горделивым движением подбородка указывает на моего тринадцатилетнего сводного брата как на пример. Тот же наклоняется, словно желая спрятаться под стол.
– Поздравляю, – отвечаю я.
– Кого ты поздравляешь? Себя или его? – спрашивает мой отец.
– Не понимаю, – говорю я.
– Ты живешь с мелочишки. Как Ясек. Сколько Ясеку? – отец тычет в Ясека вилкой.
– Перестань, – говорит Агата.
– Нет, не «перестань», – отец крутит головой. – Ясеку тринадцать. Ты поздравляешь его или себя?
– Отстань от меня, – говорю я тихо.
Я начинаю потеть, холодным потом, тот течет по загривку и по спине. Я успокаиваюсь, мысленно повторяя себе, что ведь знал: будет именно так. Собираю рукой волосы, связываю их резинкой в рахитичный хвостик. Выгляжу как поистрепавшийся, старый мальчишка.
– Значит, говоришь, через три месяца эти испанцы выезжают, – отзывается отец.
– Португальцы, – поправляет его Юстина.
– И что ты хочешь сделать за три месяца? – спрашивает он.
Я смотрю на Гжеся, который наблюдает за всем этим с явной веселостью, и отвечаю.
– Через три месяца нас тут уже не будет.
– А где ты будешь? На вокзале? – спрашивает мой отец.
– Мы можем уехать хоть сегодня, – информирую я.
Я смотрю только на отца. У него те же глаза, что и всегда. Я где-то читал, что глазное яблоко – единственная часть тела, которая в жизни человека остается неизменной, не растет и не уменьшается. Не стареет. Глаза отца – маленькие, грязные кусочки льда, закапанные гневом, смешанным с чем-то, что сперва, если его не знать, можно принять за тупость.
– Может, вы уже перестанете, – говорит Агата.
– Я просто хочу с ним поговорить. Это мой сын, – отец показывает на меня.
– Ну не знаю. Может, хотя бы в первый день оставишь его в покое? Не унижай сына перед его женой, – Агата показывает на Юстину. Говорит матовым, полусонным голосом.
Пусть валит. Мне не нужно ее заступничество.
– Просто посмотри на себя, – говорит отец, показывает на мои волосы, на мою рубаху, мои штаны. – Посмотри на себя и подумай. Я хочу тебе помочь.
– Мне не нужно, – говорю я тихо, горло перехватило.
– Ты должен понять, Миколай. Это последний шанс. Тебе тридцать два года, тридцать три.
Он в возрасте тридцати трех срал под себя, пьяный, на грязном топчане в подвале, потому что мать запрещала ему заходить в таком состоянии в дом. И я хочу это сказать, но с губ моих почему-то срывается кое-что совершенно другое, я просто спрашиваю его:
– Что тебе до этого?
– Ну, с сегодняшнего дня – кое-что, – говорит он, сплетая руки на груди.
– Ладно, нахер, успокойся уже, – Гжесь снова встает и идет на кухню.
– Я не с тобой говорю. Я с ним говорю. С тобой поговорим в другой раз, – бросает в его сторону отец.