– Вот как, на хрен, вообще с ними разговаривать, с ебаными дармоедами. Ничего ведь не делают. Ничего. Кроссворды решают, пентюхи, – процедил отец Миколая.
Вдруг женщина подпрыгнула, получила эсэмэс от сына.
– Нет его, – сказала с заднего сиденья. – Пишет, что нет его в Англии.
Я хотела спросить, почему он пишет, а не звонит, и почему, собственно, его нет здесь, отчего он в такой ситуации не сел в первый попавшийся самолет. Но я не спросила. Это были чужие люди.
Когда я вернулась домой, Миколай спал, но проснулся, когда я легла рядом. Смердел водярой. Я не стала зажигать света, он нащупал мое лицо в темноте.
– Не переживай, – сказала я. Я была зла, что он напился. Но и сама хотела напиться.
– Я не переживаю, – ответил он.
– Но ты – зол, – сказала я и погладила его по волосам. Те были теплыми и грязными. У меня не было никого, кроме него.
– Да ебать их обоих, – выкашлял он.
– Спокойно. Спокойно, – успокаивая его, я успокаивала себя.
– И что с той женщиной? – спросил он.
– Ничего. Подала заявление об исчезновении, – я покачала головой.
– Мы можем уехать. Хоть завтра, – сказал он, приподнимаясь на постели.
– Пойдем-ка пока спать, – ответила я; вдруг почувствовала, что настолько обессилела, что вот-вот потеряю сознание. И вспомнила, что больна.
– Юстина, мы можем уехать завтра, правда, – сказал он. – Да пошел он на хрен. Это моя вина. Прости. Это моя вина, что так вышло.
– Давай спать. Все нормально, – повторила я.
Миколай заснул, но я уже знала, что не засну. Теперь пытаюсь спуститься вниз. Ступеньки скрипят, словно их сложили из спрессованных блоков сухой листвы. Сейчас кто-нибудь проснется и арестует меня за нарушение домашнего спокойствия. Вышлет, чтобы я спала в собачьей будке. Это было бы не так уж и плохо. Может, там я, по крайней мере, высплюсь.
Я хорошо помню, где выключатель. И только через пару секунд слепоты вижу, что кухня Гловацких,
кроме того что она – кухня, представляет собой коллекцию расставленных и растыканных всюду безделушек, засохших стеблей в горшках, звоночков, магнитиков на холодильник с Зыборком и окрестностями, вырезанных из дерева Богоматерей, смешных пробочек, пуговиц, кружечек. Все тут светло-зеленое, только занавески на окне бледно-розового цвета.
Я гашу свет, это можно сделать и без него, просто спокойно и неторопливо. За окном светает все сильнее. Сперва я нахожу нужные предметы: электрочайник, ложечки на мойке, кран.
Он честный. Сделает все, что пообещал сделать. А кроме того, у Него нет обязательств, его дети взрослые, а жена где-то далеко, обеспеченная, спокойная в своей печали, которую ты можешь только вообразить. А Миколай? Миколай спит. У него никогда не было проблем со сном.
Я открываю шкафчик. Батарея кружек – это первое, что я вижу, но потом взгляд мой скользит на нижнюю полку, где я замечаю пачки с чаем.
– Мелисса справа, – слышу позади, огромный кулак сжимает мое сердце, на миг я теряю дыхание.
Отец Миколая стоит в дверях, уже готовый уходить, одетый в армейскую куртку и высокие резиновые сапоги.
– Иисусе Христе, – говорю я, увидев его.
– Ну не перебарщивай, – отвечает он и машет мне на стул у столика, чтобы я села.
– Я уже ухожу, хотела только чего-нибудь выпить, – говорю я.
– Я сейчас сделаю. Садись. Сделаю тебе и завтрак, – отвечает он, подходит к холодильнику, вынимает оттуда масло, яйца и сыр.
Наливает воду медленными и точными движениями, словно он – в химической лаборатории.
– Я говорил, что так будет. Что от другой бабы он бы уже вернулся, – говорит он через мгновение. Он переживает, это ощущается в его словах, но не в голосе, не в теле. Это невозможно, как его тело не умеет выражать эмоции.
– И откуда у вас это предчувствие? – спрашиваю я.
– Тебя это заинтересовало, а? – спрашивает он и разворачивается.
– Я не любопытна, – защищаюсь я. Совершенно не понимаю, в какую сторону пойдет разговор. А отец Миколая смущает. В этом халате, без макияжа, я перед ним чувствую себя почти голой. – Я хотела как-то ее поддержать. Чтобы рядом с ней была какая-нибудь еще женщина.
Я смотрю, как он ставит передо мной кружку.
– Перестань мне лапшу вешать, Юстина. Ты – журналистка.
– Журналистка, – соглашаюсь я.
– Ну так вот тебе тема, – отвечает он. – Хорошая тема.
На миг он застывает, словно ему в голову пришла некая мысль, а потом начинает бить яйца на сковородку. Я чувствую голод. Когда поем и напьюсь, то, возможно, засну.
– Я не хотела никого будить, – говорю я.
– Нормально, я всегда так встаю. Я тоже не могу спать на новом месте. Особенно в отпуске. Как поеду куда в отпуск, то первая ночь – пропащая.
– Ну, я-то здесь не в отпуске, – говорю громко, хотя предпочла бы просто об этом подумать.
– Может и в отпуске. Зажарить или всмятку? – спрашивает он.
– Средне, – отвечаю я через миг.
– Значит, будет средне, – заявляет он и прикручивает газ под сковородкой.
– Как вы думаете, что случилось с тем человеком? – спрашиваю я.
Он качает головой. Ставит передо мной тарелку. Я отпиваю глоток мелиссы. Она горькая, чуть затхлая.
– Он получил, что заслужил. За то, что мы делаем. За то, что он уступил бандитам, сучьим детям, – отвечает он.
– Каким бандитам? – спрашиваю я.
Он прав. Я любопытна.
– Об этом и книжку можно написать, – отвечает он через миг примиряюще, словно желая дать мне понять: мы мало друг друга знаем, чтобы об этом говорить.
– Миколай написал, – напоминаю я.
– Миколай просто хотел сделать из всех идиотов, – говорит он и вываливает парящую желтую субстанцию на тарелку, а потом берет ту в руки и садится рядом, на углу. Съедает яичницу быстрее, чем за минуту. Запивает ее большими глотками кипятка, громко выдыхая. – Но мне жаль, что ты слышала то, что было за обедом. Я не хотел так. Это нервы, – добавляет он через миг.
– Наверняка Миколаю тоже жаль, – выдавливаю из себя, прежде чем успеваю прикусить язык. Жду, что он покраснеет и заорет, но ничего такого не происходит.
– Миколай – мой старший сын, – отвечает он и сразу же спрашивает: – Ты сейчас заканчиваешь какой-то репортаж для газеты, верно?
– Да. Верно. Пытаюсь закончить.
– О тех педофилах? Но тебя же вышвырнули? – спрашивает он.
– Меня вышвырнули с должности. Сказали, что будут публиковать мои тексты на условиях сотрудничества. Но этого мало, чтобы закрывать кредит, – объясняю я.
– И думаешь, они это опубликуют? Или просто так говорили, чтобы тебя не обидеть? – спрашивает он снова таким тоном, словно знает, что случится, куда лучше меня.
Я не знаю, что ему ответить.
– Мне кажется, что они не допустят этого. В смысле, не газета, но те сукины дети, – говорит отец Миколая. – Заткнут тебя процессами. Или баблом.
– Уже пытались, – киваю я.
– Сколько тому мальчишке было? – спрашивает он, очищая тарелку кусочком хлеба.
– Пятнадцать. Мальчишке было пятнадцать.
Мой информатор (какое же мерзкое слово: «информатор»), мальчишка по имени Кирилл, которого мы приглашали домой, которому давали книги, еду и одежду – его нашли через два месяца в петле на кухне в Праге [23]. В крови его была вся таблица Менделеева.
Коронер сказал, что выглядело так, словно он залез на оптовый склад пушеров и сожрал весь их ассортимент. Среди людей, которые до двенадцатого года его жизни платили ему за секс, он назвал одного известного польского режиссера, многолетнего директора различных союзов госказначейства, бывшего министра сельского хозяйства и одного из известных епископов. Говорил, что у тех было что-то вроде клуба. Что они называли его Клубом Винни Пуха. Что мальчиков и девочек были десятки. Из Гославья, Тархомина, Северной Праги. От восьми до четырнадцати лет.
– Ну, даже если издашь, в книге же можно написать что угодно, я раз видел книгу, которая называлась «Гитлер – основатель Израиля», ага, есть и такая книжка, один мужик написал, и что с того? Такие вещи, чтобы кто-то воспринял их всерьез, сперва должны появляться в газете, – говорит отец Миколая. В каком-то смысле он прав.
– Я попытаюсь, – отвечаю я, думая, что в машине есть коробка, которую я упаковала первой, коробка, полная распечаток, статей, ксероксов, пендрайвов, карт памяти, жестких дисков и кассет; думая о том, что это оказалось бы самой простой вещью на свете: взять эту коробку, отнести на свалку, отряхнуть руки и забыть.
– Я понимаю, это непросто, – говорит он, вставая со стула.
– Типа что – непросто? – спрашиваю я.
– Жить с уверенностью, с чувством, что нечто должно случиться. А потом – забрать это у себя, – он моет тарелку и прячет ее в шкафчик. Еще секунду глядит в окно, будто кого-то там высматривая, а потом молча открывает один из шкафчиков и что-то там ищет. Подходит ко мне и кладет передо мной упаковку розовых таблеток. Я сразу узнаю их. Это единички. Жизнь хрупка и глупа. Я фыркаю от смеха. Отец Миколая не реагирует.
– Если так и не сможешь заснуть, прими две. Это Агаты, – говорит он.
Выходит из кухни, я слышу его шаги, слышу, как он открывает дверь, а потом закрывает, слышу, как заводит машину, и только потом кладу в рот таблетку, словно украв ее. Запиваю мелиссой. Возможно, я усну. Когда человек спит, он не может ни обидеть, ни испытать обиду. Не может мстить. Даже себе самому.
Чай в последнем ящике у стены, над навесом, запомни.
Миколай
Тридцать три года. Вроде бы столько было Христу, когда его убили. Что ж, Христу как раз удалось за свою жизнь что-то сделать.
Тридцать три года – это жутко, потому что это печать конца. Ты теперь в искусственно продленном возрасте. В периоде поддержания жизни медициной. Когда ее не было, люди столько и жили. Тридцать три года. Потому если ты до тридцати трех лет не сделал ничего, что могло бы тебя пережить, хотя бы не зачал ребенка, хотя бы не построил дом, то не рассчитывай, что тебе удастся сделать что-то после. Не верь в медицину. Медицина врет. Посмотри на «Битлз». Когда они распались, старшему из них бы