Холм псов — страница 19 из 133

Гжесь останавливается у домофона, нажимает кнопку.

– Влезай, – говорит мужской голос.

Некоторое время я думаю о Карателе. Он был моим идолом. Даже не идолом. Был для меня кем-то вроде опекуна. Я каждый месяц с замиранием сердца ждал очередного выпуска его приключений. Когда же, наконец, получал, то читал его от корки до корки по десятку раз. В противоположность Супермену или Спайдермену, Каратель был серьезным чуваком. Мстил за семью, которую случайно убили во время стрельбы в Центральном парке. С того времени больше ничего не имело для него значения – только война. Он подходил к делу методично и справедливо. Убивал оптом. Не выказывал милосердия. Знал, что его война не имеет смысла, что никогда не закончится и ему не удастся перебить всех бандюков на свете, но он все равно ежедневно вел ее. Он был мудрецом. Знал, что смысл – в дороге, а не в цели. Напоминал в этом буддийского монаха. Всякий раз, когда я читал эти комиксы, чувствовал себя в безопасности.

Всегда, когда я нахожусь там, где быть не желаю, всегда, когда мне кажется, что придется защищаться от чего-то, всегда, когда я вхожу в место, где могут оказаться люди, которые считают меня врагом, или те, кого врагом считаю я, – тогда думаю о Карателе. И всегда, когда я о нем думаю, сразу задаю себе вопрос: нужно ли пережить трагедию, чтобы вообще научиться защищаться? Чтобы стать умелым? Жестким? Опасным? Не лучше ли прожить хорошую жизнь как фраер? И не было бы лучше – так я думал – оставаться мягким фраером, которого Каратель полюбил бы? Оставаться в его тени? Не было бы такое лучшим вариантом? Быть этаким слабым, мягким приятелем Карателя, которого тот просто уважает?

После выхода комикса Каратель снился мне ежедневно. В одном из снов он стоял передо мной без своего парадного костюма с черепом: был в белой футболке, курил сигарету и говорил, чтобы я успокоился, что эти гниды все равно меня одолеют, и единственное, что я могу сделать, это уйти и, уходя, насрать им на коврик. В другой раз молча дал мне пистолет.

Но это было давно. Теперь он уже мне не снится. Мои сны стали блеклыми и пустыми, словно старые слайды. Каратель покинул меня – и неудивительно. В его характере было делать то, что он делал, хотя это, в конечном счете, мало что меняло. Я не мог, не умел делать даже те вещи, которые изменили бы хоть что-то. Нормально. На его месте я бы тоже успокоился.

Квартира находится на первом этаже. От входа чувствуется запах вареной пищи и средства для хранения одежды. В коридоре стоят, брошенные, пары ботинок. На стене – деревянные планки, туристический календарь, картинка с цветами. Слышен телевизор. Гжесь без вопросов входит в комнату, где на скаевском, большом, непропорциональном для квартиры диване, перед большим плоским телевизором сидит несколько человек. На столике лежат чипсы, стоит пиво. Комната обставлена дешевой мебелью из ДВП, на них громоздятся десятки фиготеней, бутылок от виски и духов, плюшевых мишек, отпускных фоток в рамках в форме сердечек. «Это тут делают все снимки на nasza-klasa.pl [25], именно в этой квартире», – думаю я; только через минуту понимаю, что так выглядела большая часть квартир в Зыборке, когда я еще тут жил.

– Григорий, мрачный как горы, – говорит полноватый, стриженный под горшок парень в пастельном свитере и черном спортивном костюме. Он же – на одном из отпускных снимков, стоит в плавках рядом с мощной, загорелой до темной бронзы девушкой, опирающейся о спортивную машину. Теперь он встает и приветствует меня и моего брата.

– Это мой брат, Миколай, – говорит Гжесь.

– Сема, – говорит парень, даже на меня не глядя.

В комнате еще две молодые девушки в ярком макияже, в тесных платьях и кружевных блузках. Одна из них непрестанно говорит что-то другой, обе еще не заметили, что мы вошли.

– Ну, типа, говорю, выходи из комнаты, выходи, сука, я хочу одна побыть, знаешь, поглядеть телевизор, она спрашивает, а что будешь смотреть, ну и я уже тогда с тормозов, сука, говорю ей, не знаю, сука, просто хочу посидеть одна, что ты тут сидишь все время, давай свали, она мне, что хочет поговорить, хочет поговорить обо мне и Лукаше, а я ей говорю, да какое тебе дело до него? Что, проблемы у тебя с ним? Что он, мешает тебе?

Потом прерывает себя, обе поворачиваются в нашу сторону и окидывают нас тем самым спокойным взглядом, которым, вероятно, окидывают весь знакомый им мир.

Через какое-то время они возвращаются к телефонам в розовых чехлах, что держат в руках. Рядом с ними в кресле сидит еще один парень, худой и дерганый, в спортивной куртке, грязной красной бейсболке и в мешковатых джинсах. У парня постоянно работает нога, он отбивает ею быстрый, синкопированный, известный только ему ритм. В телевизоре крутится музыкальный диск, молодой цыган в позолоченной кепке поет о свободе, которую дает ему моторизация, парень глядит на экран широко открытыми глазами, словно в тексте песни скрыт шифр, в существовании которого он уже уверен, но еще не научился его читать.

Я сажусь на один из свободных пуфов, вынимаю из рюкзака пиво.

– В гости приехал? – спрашивает парень в свитере, кивая на меня.

– Нет, навсегда, – отвечает Гжесь.

– Навсегда? – парень фыркает, теперь говорит со мной. – Ебанулся?

– Наверное, – отвечаю я, одна из накрашенных девиц закатывает глаза. Словно мне шестьдесят и по моему подбородку течет слюна. А может, это единственный жест, который ей знаком.

– А где Чокнутый? Второй день его ищу, – спрашивает Гжесь. Банка пива в его руке издает тихий щелчок. Толстый тычет пальцем на бутылку на столе. Гжесь качает головой.

– Наверняка с парнями. С Порчиком, – говорит худой.

– И что? Зависают? – спрашивает Гжесь.

– И Лукаш. Лукаш с ними на сотке тоже, – говорит вторая девица.

– Да харэ. Может, ему тоже охота побыть самому? – спрашивает первая.

– И отчего бы, нахер, ему такое хотеть? – спрашивает вторая.

– Потому что у него русские брата похитили? Он переживает. Это сложно, – говорит первая.

– Да хуй там он переживает. Ничего он не переживает, – отвечает вторая, закидывая ногу за ногу. Она некрасивая, почти без бровей, резкие черты лица, нос – словно птичий клюв, тонкий и писклявый голос, прогибающийся под произносимыми словами.

– Что тебе надо от Чокнутого? – спрашивает толстяк.

– Он должен был зависать тут, сказал, что придет, – отвечает Гжесь. – Мне с ним нужно поболтать. Есть к нему дело.

Худой лупит ладонью в стол, подпрыгивают пустые рюмки, толстый смотрит на него осуждающе.

– Давай, сука, покури травку, – говорит ему.

– Кстати, да, дайте-ка курнуть, – говорит Гжесь и улыбается. Оглядывается и подмигивает мне.

– Сука, он даже не пишет, – говорит вторая девица.

– А ты с братом Мацюся? – спрашивает Гжесь.

– А что, сука? – отвечает девушка.

– Сабина, верно? – спрашивает он снова, скалится ей.

– Эй, ты чего от меня, сука, хочешь? Чего от меня хочешь? – девушка наклоняется вперед, дрожа от ярости, словно хочет встать и ударить его.

– Расслабься. Что это тебя так вставило? Стоит заглянуть к доктору, – говорит Гжесь, встает и берет из пачки чипсы.

Я не обитатель этой реальности. Между мной и этим местом – прозрачное, а порой и матовое стекло. Именно это и хотел сделать Гжесь, хотел это мне показать. Я тут совершенно чужой. Я тут, потому что у меня нет никаких лучших вариантов, потому что совершенно некуда пойти. Ну, пусть так.

Худой парень вынимает из кармана сверточек алюминиевой фольги и дешевую цветную стеклянную трубку для травки. Последний раз я курил из такой в школе.

– А вот захочет ли говорить с тобой Чокнутый, Григорий, мрачный как горы? – спрашивает толстый. Худой набивает трубку травкой из сверточка. По комнате разносится резкий запах, немного химический, словно очистителя для труб.

– Не говори так со мной, – говорит Гжесь. – Не советую.

– Ты мой гость, – напоминает ему толстяк.

– Значит, Рымек, уважай меня, угости как-то, сука, – говорит мой брат, все еще смеясь. В его глазах что-то поблескивает: слабая, странная звезда.

– Будешь бигос? – спрашивает Рымек. – Дам бигос, – поворачивается к двум девицам. – Принеси ему бигос, – говорит той, что слева, покрасивей, не такой кислой, машет на моего брата.

– Сам ему, сука, неси, – отвечает девушка.

– Помнишь его? – спрашивает брат, тыча в меня пальцем.

– Та да, – говорит без малейшего чувства толстый.

– Чокнутый с Кафелем, вам в «Андеграунд» нужно ехать, – худой подает мне стеклянную трубку, я затягиваюсь, дым терпкий и химический, плохой, я выпускаю его носом и передаю трубку дальше.

Стекло между мной и остальными запотевает. У меня сухо во рту. Вся четверка обрастает стеклянной броней. Смотрят на меня как на странного зверя, который должен был прервать их скуку, но после его прихода они заскучали еще сильнее. Теперь прикидывают, не подвергнуть ли меня пыткам. Толстяк чем-то похож на Нерона. Он, этот дым, это курево, действует моментально. Ты ведь не должен принимать никаких наркотиков, Миколай.

Люди чувствуют, когда ты их презираешь. Ловят это моментально, как ловят дрейфующие в воздухе пушинки. И знают. Тебе стоит перестать. Тебе стоит принять, полюбить, сделаться теплым и сердечным, может не как Иисус, потому что это невозможно, но хотя бы просто теплым и сердечным.

Я осматриваюсь. Между бутылкой «Чивас регал» и оправленным в рамку снимком красного «Феррари Тестаросса», лежат несколько книг, которые я замечаю только сейчас. Ополаскиваю рот пивом. На вкус оно – словно кормежка для свиней, разведенная водой.

Биография Месси, второй том «Потопа», первый «Миллениум», Маса и его «Машины польской мафии», путеводитель по Тунису с наполовину оторванным корешком. И вот. В самом низу. Как дурацкая шутка. Оранжевый корешок, черные буквы без засечек.

Миколай Гловацкий, «Черная холодная вода».

– Как там твой старик? – спрашивает Рымек.