Холм псов — страница 22 из 133

Девушек покрасивее охраняют, четко видна граница – они уже «присвоены»; при ограниченном пуле генов хороший их набор – на вес золота. Я не узнаю никого. Никого из тех, кого я мог бы знать, тут нет.

Вспоминается, как на учебе я поехал в Албанию и пил там ночью на каком-то обшарпанном вокзале спирт из банки с чуваком, который расспрашивал, знаю ли я лично Леха Валенсу, потому что – он написал ему письмо, чтобы тот приехал в Албанию и сделал здесь то же, что и в Польше – то есть навел порядок.

Там, на вокзале в Албании, я чувствовал себя немного так, как сейчас. Непрошеный гость в чужом сне.

Мы поднимаемся на второй этаж. Перед входом я замечаю старую, ободранную железную вешалку для одежды – под стеной, в углу.

Прославленная вешалка, на которой повесили за ворот рубахи бывшего мэра Зыборка, Кудневского, когда он, насосавшись до синих чертей, пытался заставить диджея отдать ему микрофон. Кудневский хотел произнести речь пьяной молодежи, чтобы та отправлялась домой.

– Памятник? – спрашиваю я.

– Мало кто по нему тоскует, – отвечает Гжесь.

– Отец не тоскует? – спрашиваю снова.

– Давай, сука, без политики, – отвечает он и исчезает в толпе.

Темная зелень, розовые и фиолетовые отблески танцуют в воздухе; вместо стойки с десертами половину зала теперь занимает длинный алюминиевый бар с элементами из белой резины, подсвеченный флуоресцентным светом. На стене портреты мужиков на «харлеях» и снимки молодух из календаря Пирелли – помню, во времена Мацюся там висел плакат второй части «Терминатора». В углу стояли настольный футбол и автомат «Стрит Файтера» – теперь их заменили другие игральные автоматы. Над паркетом уже не крутится дискотечный шар, по нему просто бессмысленно брызжут разноцветные огни. В углу машина задымления то и дело выплевывает из себя белое, густое облако. Несколько еще слишком трезвых, неловких молодых телочек подрыгивают в техно-ритмах; подле них подрыгивают, заходя со стороны, несколько еще более неловких парняг в рубахах в клетку и в очках.

В глубине зала – линия длинных деревянных скамеек, над которыми висит белое одеяло сигаретного дыма. Там сидит несколько человек примерно моего и Гжеся возраста или чуть старше; большинство из них молча глядят в свое пиво, пара-тройка о чем-то живо спорят. Огоньки сигарет в руках напоминают светлячков. Не помню, когда я в последний раз ходил в кабак, в котором можно было курить.

И только потом я замечаю чувака с длинными, прореженными волосами, который сбоку, у стены, чуть раскачивается на пятках, словно бы и под музыку, но будто и рядом с ней, чувака, одетого в жутко старую куртку от тренировочного костюма, чувака, который телепортировался сюда прямиком из тысяча девятьсот девяносто седьмого года. Чувака, которого я прекрасно знаю.

– Это Коля? – спрашиваю у Гжеся.

– Ага, ему, похоже, снова чуть поплохело, – отвечает он.

Коля был панком и чудаком. Я помнил его, как он неподвижно сидел часами на лавке неподалеку от ратуши, держа в ладонях старые книги НФ. Помню и то, как он молча стоял под стеной во «Вратах», бесконечно посасывая единственное пиво. Говорил он немного, часто – вещи непонятные, но я его любил. Он был хорошим человеком. Производил впечатление парня с горячим сердцем. Вроде бы однажды спас ребенка от несущейся машины и с того времени чуть прихрамывал.

Однажды Коля просто исчез из Зыборка. Даже попал в список пропавших без вести. И когда все уже думали, что Коля мертв, что – испарился, что, может, через год-другой его тело найдут замерзшим на чужом вокзале в другом конце Польши, когда его мать была уже готова похоронить сына, он вдруг появился на зыборской ратушной площади посреди морозного января в трениках и куртке и, словно бы ничего не случилось, вошел в квартиру своей матери, как раз на воскресный обед. У той при его виде – буквально – остановилось сердце.

Но Коля вернулся другим, не в комплекте. Только через месяц после возвращения удалось вытянуть из него, где он, собственно, был. Утверждал, что хотел поехать в Катовице на концерт Nomeansno [32], но перепутал поезда и в результате оказался в Низких Бескидах [33]. Примерно год сидел там с местными в доме без электричества и водопровода. Каждый день они пили отвар из псилоцибов. Через год половина Коли настолько вросла в лес, землю и траву, остановившись в той самой вечности, где танцуют духи животных и память деревьев, что в Зыборк вернулась лишь вторая его половина, одетая в спортивки и рубаху.

Коля здесь – но его нет. И не думается, чтобы он был хотя бы где-то.

Гжеся всасывает в себя бар, у которого сидит пара широких, лысых волчар, лениво разлегшись за столиком, опираясь локтями об алюминиевый прилавок. Я узнаю среди них Чокнутого, который спорит с кем-то, кто повернут к нам напоминающей входные ворота спиной, обтянутой черной футболкой. Видно, что Чокнутый прибавил годков. Алкоголь расширил ему лицо, выкрасив красным. Волосы, некогда длинные, острижены под ноль. Под фланелевой рубахой он носит футболку AC/DC, у него кожаный браслет. Гжесь машет ему рукой. Вижу, что увидев его, Чокнутый кивает. За баром стоит девушка с черными кудрявыми волосами, собранными в кок, в серой блузке и джоггерах, она наблюдает за залом с вниманием маленького, затаившегося зверька. Она кажется знакомой, но тут, если честно, все кажутся знакомыми.

Я иду за Гжесем. Мои ботинки на миг исчезают в дыму, выплюнутом машиной. Никто на нас не смотрит. Парни на паркете слишком заняты тем, что смотрят под ноги девушкам. Песня меняется на польский рэп или на что-то вроде польского рэпа; рефреном к этой чумовой песне некий отлетевший мужик орет о гоу-гоу и о пизде над головой. Образ невнятной, повисшей над головами пизды прибавляет парням смелости, они быстро приближаются к девицам и пытаются их приобнять – при усталом согласии тех, – имитируя фрикционные движения. Несколько других девушек в коротких блузках и длинных кожаных «казаках», натянутых на джинсы, начинают подпрыгивать в кругу и орать рефрен.

– Грегор, – говорит Чокнутый.

– Привы, – отвечает Гжесь и тычет в меня пальцем.

– О, сколько лет, – говорит Чокнутый и жмет мне руку. – Ты, сука, изменился, малой.

– Потолстел, – кивает мощный, квадратный, исчерканный морщинами мужик неопределенного возраста, тот, со спиной, как ворота. На натянутой черной футболке у него какая-то надпись готикой, подчеркнутая полосой кельтских мотивов. Его я тоже откуда-то знаю. Но только через секунду он скалит зубы в чем-то, напоминающем кривую ухмылку, я вижу знакомую щель между передними зубами – и узнаю, кто это.

Со времени, когда я видел его в последний раз, Кафель, должно быть, прожил пятнадцать жизней. Рядом с ним сидит ненамного меньший, сбитый и валунообразный мужик в мотоциклетной куртке и с короткими, блестящими от геля волосами. Его я тоже узнаю, но только потому что догадываюсь, потому что он тоже ничем не напоминает самого себя – это правая рука Кафеля, Порчик.

Интересно, Кафель до сих пор лупит Порчика кулаком в голову, чтобы убить время, когда больше нечем заняться?

– Мы, Гжесь, как раз разговаривали с Кафелем о тебе, – говорит Чокнутый, а потом наклоняется за бар к девушке с испуганными и чуткими черными глазами и показывает пальцем на бутылку водки.

Девушка берет водку, ставит перед нами четыре рюмки, наполняет алкоголем.

– Дай еще что-нибудь на закусон, – говорит Чокнутый.

Когда я жил в Зыборке, Чокнутый был владельцем «Врат». Управлял кабаком, где я провел всю свою молодость, и больше того – он был одним из героев моей молодости. Обещанием, что Зыборк может стать чем-то совершенно другим, чем он был на самом деле. Чокнутый изучал пластику в Академии искусства в Гданьске, но бросил учебу за год до диплома, чтобы вернуться в Зыборк и открыть кабак, который должен был стать передовым рубежом борьбы с гопотой, местом, где проходили рок-концерты, кабаком с индийскими узорами на стенах, под крышей которого звучали Nirvana, Blur и Radiohead, в котором прикрывали глаза – после двадцати двух – на косячки. По крайней мере, пока мэр не начал организовывать полицейские налеты на «Врата».

Чокнутый был романтиком. Он и правда хотел изменить город – расширить его, растолкать, проветрить, перекрасить в другой цвет. Играл на перкуссии в «17 секундах», единственной группе, которая возникла здесь и сыграла концерт вне Зыборка – группе, которая записала песню о машине без включенных фар и в которой пел Ярецкий. Я задумываюсь, где сейчас Ярецкий. И проведывает ли он вообще Зыборк. И жив ли он вообще. Но Ярецкий – это совершенно другая история.

На голове у Чокнутого тогда было побольше волос, он был худее, стройнее, как-то благородней. Теперь он налит, раскабанел, опух. Глаза его отступили внутрь черепа, сделались хитрыми. Как и мой брат, Чокнутый растворился в Зыборке. Начал говорить по-зыборски, с наглым всезнайством; смотреть людям в глаза с легкой тупостью, ступором человека, который по собственному выбору уже долгие годы стоит на одном месте; месте, которое он прекрасно знает и которое прекрасно знает его самого.

К тому же, он стоял и болтал с Кафелем, которого некогда, вместе с его нацистскими друганами, в одиночку выпер из «Врат» при помощи разбитой бутылки и ножа-бабочки, крича: «gegen nazis!» [34] и тем самым превращаясь в наших глазах в супергероя.

Что-то изменилось, а может, что-то на самом деле так никогда и не существовало.

– И как тебе оно? – спрашивает Чокнутый, поводя рукой по цветистому, задымленному помещению.

– Изменилось, – говорю я.

– Свиньи чаще моются, – фыркает Кафель.

– У меня как раз таких проблем нету, – говорит Чокнутый.

– Как видно, тебе нравятся другие бабы, Кафель, – вмешивается Гжесь.

– Может. Может, эти темы тут – не для меня. Я не ботан, – говорит Кафель.

– В общем, что-то изменилось. Не скажу, что именно. Все, – говорю я.