Холм псов — страница 23 из 133

– Может, это ты изменился, – отзывается Чокнутый и подмигивает мне. – Сколько тебе сейчас, тридцать три?

Я киваю.

– Ну так с того момента, когда ты стоял под «Вратами», малолеткой, ты целую жизнь прожил, – говорит он.

– Сомневаюсь.

– Да точно. Уже – целую жизнь, – смеется он. – Надолго приехал?

– Надолго.

– Ох, брат, – скалится он. – Тогда – с возвращением. Тут чудесно.

– Чудесно, – повторяю я.

– Лучше всего на свете, – говорит он, дергает подбородком в сторону некой неопределенной точки в пространстве. – Это наш город.

«Если ты не можешь выносить то место, где находишься, то начинаешь этим местом гордиться, – думаю я. – Когда появляется чужак, убиваешь его. Просто затем, чтобы четче провести границу. Если ты не можешь выйти, то другие не должны входить. Мажешь двери в дома кровью и дерьмом. Натираешь морду грязью. Носишь повседневную одежду как доспех. Любой инструмент взвешиваешь в ладони как нож. Поёшь громкие глупые песни о силе и единстве, добавляя себе внутренних сил. Пьешь водяру, выбиваешь стекла, выбиваешь зубы, трахаешь молодых и некрасивых девушек. Ты – варвар. Ты – победитель. Ты орешь. Бегаешь по кругу, тебе нужно патрулировать границу. Всякий может оказаться врагом, и это добавляет тебе сил. Никто тебя не успокоит, не смирит, не сделает так, что ты станешь смотреть на другого, как на человека. Такие – правы всегда, правы везде. Таковы уж люди, такова их косматая сучья мать, которая никогда не должна была выходить из пещеры».

Стоп, не думай! Не думай о глупостях. Слушай его, смотри на него. Потому что иначе – обидится.

Девушка ставит на стол четыре маленьких бутылочки колы. Она невероятно кого-то напоминает. Кого-то, кто уже немного стерся в памяти, поблек, сцарапался со слайда. Кого же? У меня сейчас нет сил искать, но это лицо красивое, по-настоящему красивое, миндальной формы, и большие глаза, и собранные резинкой черные волосы пульсируют у меня в голове, нажимают в мозгу некую кнопку, под той еще нет упорядоченного имени, образа, воспоминания. Кафель кивает на нее.

– Например, вот это – клевая девушка, нет, Чокнутый? Она клевая, – он скалится. Кроме передних двух зубов, от него мало осталось. Он берет рюмку, опрокидывает. Его рука напоминает большую старую буханку хлеба.

Я опрокидываю свою рюмку. Выпиваю глоток колы. Отставляю бутылку на бар. Показываю девушке, чтобы налила еще раз. Все мы ставим свои бутылки ровной шеренгой, в каждой – немного разный уровень жидкости.

– Слушай, тут такое дело, – говорит Гжесь Чокнутому.

– Я слушаю тебя, Грэгор. Я тебя всегда слушаю, – улыбается он, берет в ладонь следующую рюмку, потом говорит мне.

– Твой брат – интересный человек. Действительно. Мы часто с ним разговариваем, разговоры эти – порой самое интересное, что случается днем.

Он похлопывает Гжеся по плечу.

– Не сомневаюсь, – отвечаю я.

– Тебе и самому стоило бы разговаривать с ним побольше. У него и правда забавный подход ко многим делам. Массу вещей он видит совершенно по-другому. – Чокнутый все похлопывает Гжеся по спине, словно бы тот чем-то подавился.

– Интересный, но с прибабахом, – со стоном говорит Кафель, ерзая на барном стуле.

– А ты, сука, не с прибабахом? Ты, викинг, сука, партизан! – Он хлопает Кафеля по плечу. Тот улыбается.

– Ну, чо, я просто хреначу пидоров, сука, ебу их в жопу, – говорит Кафель и отпивает еще глоток колы.

– Тут нет пидоров, Кафель, и я тоже не пидор, – говорит Гжесь.

– Ну, я тоже нет. А ты, Порчик? – Кафель толкает своего неподвижного, словно глыба, приятеля. – Ты – пидор?

– Отвали, – через некоторое время отвечает Порчик.

– Ты много пьешь, Гжесь. Это твоя единственная проблема, – отзывается Чокнутый.

– Пьешь за чужие и не проставляешься, – добавляет Кафель, и тогда я понимаю, о чем речь.

– Точно. Именно. Я же говорил, что по делу, – говорит Гжесь, и с его лица снова стекает улыбка, появляется кое-что другое, легкое волнение, призрак безумия, нечто, что я видал часто, когда был помоложе. Всегда, когда в глазах его проскакивало это выражение, он бросался на кого-нибудь – или на что-нибудь – с кулаками и не останавливался, пока этот кто-то (или что-то) не падал, разбитый, на землю.

– Ну так какое дело, Гжесь? Скажи. Скажи, как на исповеди. Не бойся. Тут только свои, – говорит Чокнутый и кладет моему брату руку на плечо.

Уголком глаза я вижу, как Коля передвигается медленными, мертвенными шажками, почти левитирует над паркетом, наталкиваясь на дороге на одну из танцующих девушек; вижу, что он направляется в сторону бара.

Гжесь роется в кармане. Вытягивает горсть мятых сотен. Как на глазок, тысячи полторы. Спокойно раскладывает их, глядя Чокнутому в глаза, тасует словно карты.

Чокнутый улыбается. Сплевывает в сторону.

Внутри становится тесно и жарко; мебель, цвета, люди придвигаются к нам, словно их притягивает огромный, невидимый магнит. Я чувствую, как у меня перехватывает дыхание. Остальные подле бара внимательно поглядывают в нашу сторону.

– Пока что – все. Мне нужен еще месяц, – говорит мой брат.

– Месяц, – повторяет Чокнутый и улыбается Кафелю. Берет у Гжеся деньги, быстро их пересчитывает. Прячет в карман. Гжесь смотрит на него все тем же подергивающимся взглядом.

– Месяц, сука, это тридцать один день, – говорит Кафель.

– Вот слова мудреца, – добавляет Чокнутый.

– Будет, все будет, я возьму больше часов в пекарне, все путем, – говорит Гжесь.

– Больше часов, – повторяет Кафель, и тогда Чокнутый отпускает плечо моего брата, а Кафель встает и изо всех сил толкает Гжеся, который упал бы на пол, не поймай я его в последний момент за рубаху.

Второй дуболом, который сидел за Кафелем – теперь я его вижу: большой, лысый и молодой бычара, похожий на скульптуру из замороженного сала, – встает, но Кафель останавливает его взмахом руки:

– Стоять, сука.

– Эй, спокойней. Спокойней. Это мой брат, – говорю я и ставлю Гжеся вертикально.

– А я думал, что твоя сестра, – Порчик отворачивается и сплевывает на пол, прямо мне под ноги.

– А остроумие у тебя отточилось, – информирую его.

– Хлебало завали, а то ёбну, – информирует он меня.

Кто-то стоит рядом со мной, и только через миг я вижу, что это Коля, который таращится на выставленные на бар бутылки.

– Я говорил, что могут быть проблемы, и не обещал, что отдам все до конца месяца, – говорит Чокнутому Гжесь.

Я отступаю на шаг. Все портится с головокружительной скоростью. Лица собравшихся кажутся бронзовыми, замершими масками. От них отдает потом, дешевыми духами, затхлостью, грибами. У меня кружится голова. Жидкий горький шарик водки подскакивает к горлу. Я опираюсь о бар, только чтобы лучше увидеть, как Кафель лупит моего брата кулаком в лицо, как мой брат опрокидывается на пол, как встает через миг, снова стоит перед ними, испуганный и сгорбленный.

– Что ты говорил? Что ты говорил, Грэгор? Это ведь уже полгода тянется. Говоришь это полгода. Ты только все ухудшаешь, ты в курсе? – спрашивает его Чокнутый.

– Сука, мужик, я же должен алименты платить, – говорит Гжесь; я физически ощущаю, насколько ему стыдно, а мне стыдно от того, что стыдно ему, от стыда горит лицо, словно я сунул голову в морозильник.

– Когда ты стоишь у машины и кидаешь стольники, ты тоже это себе повторяешь? Что должен алименты платить? – Чокнутый пожимает плечами.

– Мне нужен еще месяц, Чокнутый, – говорит Гжесь.

– Месяц. За месяц тебя, сука, вепри в лесу сожрут, – Кафель отряхивается.

– Ладно, ладно. Я ведь тебя не убью, – говорит Чокнутый.

Хуже всего, печальней всего, что Гжесь, которого я знал, кинулся бы со всем, что оказалось бы под рукой, вслепую и не остановился бы, пока Кафель не лежал бы на полу, распластанный, со сломанной челюстью.

– У тебя есть месяц, – говорит тот и похлопывает Гжеся по щеке, а мой брат продолжает неподвижно на него смотреть.

Девушка за баром стоит в углу, взгляд ее снова втуплен в телефон. Она вообще не обращает на нас внимания. Для нее все нормально. Наверняка такое случается и имеет разные причины – ревность, долги, водка, скука, – но на самом деле это убийство времени, неловкое копание в машинерии, которая запускает эту жизнь хоть в какое-то движение.

И тогда Коля, который все еще стоит около нас со взглядом как два пустых грязных стакана, быстрым движением руки переставляет бутылки, каждую на другое место. Теперь они стоят в совершенно другом порядке. Движение длится долю мгновения и словно бы останавливает все вокруг.

– Если хочешь поиграть с бутылками, Коля, то можешь у меня прибраться, – говорит девушка, и все снова устремляется вперед.

– Валим, – говорю я Гжесю, который стоит как окаменевший. – Пойдем.

– Прости за это. Порой разговоры заканчиваются так, – говорит Чокнутый.

– Я помню, когда ты был другим, – отвечаю я.

– Я и сейчас другой. Это он изменился, – Чокнутый пожимает плечами и улыбается, и его спрятавшиеся поглубже в череп глазки уменьшаются еще сильнее.

Гжесь идет первым. Я – следом. Иду быстро, не оглядываясь по сторонам; когда оглядываюсь на Чокнутого, вижу, что лицо его скорчено, словно в болезненной судороге. Мне кажется, что если он сейчас не расслабится, то у него сломаются все зубы.

Мы выходим на воздух. Тут свежо и холодно.

– Пойдем еще выпьем, – говорит Гжесь. – Позвоню паре приятелей. Пойдем выпьем.

– Сколько там? – спрашиваю я.

– Чего? – он строит из себя дурака.

– Того, что ты им торчишь. Продулся, да? Игровые автоматы?

– Неважно, – говорит он.

– Важно, – отвечаю я.

– Неважно, – повторяет он.

– Говори, а то я тебя сам отмудохаю, – говорю я так громко, что пара человек оглядывается на нас. Он фыркает смехом. Отступает на шаг. Стирает остаток крови с губ и вытирает руку о штаны.

– Пятьдесят тысяч, – говорит и сплевывает на землю.

Пятьдесят тысяч. Будь у меня пятьдесят тысяч, я бы не стоял под зыборской хибарой в полночь, глядя, как он ходит, пьяный, отирает разбитое лицо и немо шевелит губами.