Вечером она плакала. Я немного выпил. Сперва с Гжесем, потом еще немного сам, и всякое такое. Гжесь нашел смагу. На вкус – как навоз, била током; мы выпили немного, но все же. Слушали «Блэк Саббат». Я говорил о могиле мамы, что не знаю, почему отец считает ее грязной; Гжесь говорил о том, что Оззи Озборн должен бы уже давно помереть, хотя если бы они сыграли в Зыборке в оригинальном составе, то он, возможно, и пошел бы на их концерт. И всякое такое.
Потом Гжесь пошел куда-то в город, а я вернулся домой. Взобрался наверх. По дороге наткнулся на Агату. Она начала что-то мне говорить, что-то о Юстине, я сказал, чтобы отвалила. Смага была страшной настолько, что прежде чем поговорить с Юстиной, я пошел в ванную и облил голову холодной водой.
Юстина ненавидит, когда я пью. Считает, я тогда превращаюсь в живую половую тряпку. Что тогда она не прикоснулась бы ко мне даже через другую тряпку.
Когда я вошел в комнату, стараясь шагать ровно, увидел, что она лежит на постели и плачет. Горела одна ночная маленькая лампочка в солевом кристалле, которую она привезла из дому. В мягком желтоватом свете наша комната стала походить на то, чем когда-то была – на чердак.
Отреагировала чуть ли не на тринадцатый только вопрос: в чем, мол, дело. Показала пальцем на газету, которая лежала на столе. Я начал читать.
– Опубликовали твою статью? – спросил ее.
– Сука, ты такой пьяный, что даже не понимаешь, – ответила она.
– Я не пьяный, – соврал я как дурак.
– Ты не понимаешь, опубликовали все под фамилией какого-то пидора, – сказала она, плача по-настоящему, заливаясь слезами, красная и опухшая, словно ее в самый центр лица укусила огромная пчела.
Я сел на стул.
– Понимаю. Этот твой… парень, твой парень, господин управляющий, немного тебя натянул, – сказал я. Был пьян и доволен собой, потому что не сказал бы такого трезвым.
– Миколай, что ты плетешь? – ответила она. Встала с постели.
– Трахнул тебя. И буквально, и переносно. Трахнул тебя, скажем так, в полном смысле слова, – говорил я и чувствовал, что вот-вот начну смеяться от собственных слов.
– Слушай, иди к Гжесю. Иди к Гжесю, пока не стало поздно, – сказала она.
– А в смысле – «поздно», а, Юстина? Уже поздно, – ответил я, встал тоже, уже не обращая внимания, стою ли я ровно, взял газету, бросил на пол. Юстина крикнула, чтобы я валил.
– Мы, по сути, никогда об этом не говорили, – ответил я, поскольку это было правдой, мы, по сути, никогда об этом не говорили. – А поговорить нужно. Поговорим, Юстина. Поговорим, что случилось. Я не знаю, что случилось. Сколько раз ты с ним трахалась? Как долго ты с ним трахалась? Скажи мне. Скажи мне, я думаю, что имею право знать, – мне говорилось так легко, что казалось, будто я пою.
Люблю быть пьяным. Все любят быть пьяными, но я люблю вдвойне. Когда я пьян, перестаю переживать. Клал я на то, будет все хорошо или плохо. Совершенно перестаю напрягаться, бояться, думать о последствиях. Мозг, обложенный компрессами, освобождает тело, исчезают воткнутые в него провода, оно снова становится костями и мясом.
– Сейчас? – спросила она и ответила за меня: – Нет, не сейчас.
Я чувствовал себя страшно легким. Не пойми почему подумал, что так должны бы чувствовать себя одержимые.
– Он трахал тебя лучше меня? – спросил я.
– Перестань, – сказала она тихо.
– У него хуй длиннее? Я это понимаю. Правда. У меня ведь не… не знаю… – И, наверное, чтобы показать ей, о чем говорю, расстегнул ширинку.
– Не сейчас, – сказала она еще тише.
– Если я говно, ноль, Юстина, то хотел бы знать, отчего так, я ведь не просто говно, не просто потому что воняю и коричневый, и вылез из чьей-то жопы, неважно из чьей, потому что из всех жоп лезет одно и то же, верно? – я был убежден, что мои слова такие меткие и веселые, особенно когда я говорю их с полуспущенными штанами.
– Что ты делаешь? – спросила она.
– Помогаю тебе, – отвечал я, смеясь. – Уменьшаю твои угрызения совести.
– Ступай к Гжесю, прошу, – повторила она.
– Все для тебя. Только бы тебе помочь. Гляди. Помогаю тебе, – я взял что-то со стола, кажется, кружку, и метнул ее в стену.
Случилось что случилось, такое бывает, и нельзя отыграть такое назад, такие вещи оставляют неотстирываемые пятна, она подошла и толкнула меня, а я толкнул ее, она упала на постель и издала глухой крик, а я стоял некоторое время, а потом подбежал и уселся на нее сверху, и что-то (я был уверен в близости, в общности с этим «чем-то») заставило меня упасть на нее и накрыть ладонью ее лицо. Я почувствовал, как что-то заболело у меня внизу живота.
Я знал, что когда сниму ладонь с ее лица, она примется орать.
– Ну и что, господин Гловацкий? Бардак, верно? – спрашивает женщина.
– Ну что вы такое говорите, Зыборк – он словно «Северная сторона» [45], оазис спокойствия, – Ольчак смеется.
– Как по мне, у Берната просто маковка перегрелась, вот он и полез в лес и заблудился, – говорит Одыс, стоя рядом. С вожделением глядит на холодильник с пивом. На его седых усах остались следы от сигареты. У него поломанные черные ногти, до половины сожранные грязью.
– Это у тебя маковка перегрелась, Одыс, – говорит отец.
– Как у Ведьмака, – говорит женщина, заливая кипятком растворимый кофе в стакане.
Юстина фыркает смехом, впервые за две недели. Спрашивает:
– Ведьмака?
– Да есть тут такой, – отвечает отец и показывает пальцем на стакан с кофе. – Тереса, начальница ты моя, я бы тоже выпил.
– Ну, был тут у нас один такой, молодой Бляшка, который на лесника учился в Ручане-Ниде [46],– говорит госпожа Тереса, готовя кофе для моего отца.
– Да на какого там он лесника учился, он корзины плел в дурдоме, – говорит Ольчак, беря леденец из пластиковой чашки. – Он же чокнутый.
– А ты, блин, профессор, – отвечает Тереса, и все смеются.
– Ординарный, – ухмыляется Ольчак.
– Ну, Ведьмак – где покинутый немецкий дом в лесу, недалеко от реки, он туда въехал, без электричества жил. Библию наизусть учил, сам себя пытался распять, руку себе гвоздем к доске приколотил, но вторую – не смог. Антосяка молодого взял, чтобы тот ему помог со второй рукой. Но Антосяк взял деньги и удрал.
– И что, типа и Бернат так же сделал? – спрашивает Ольчак. – Типа так же? Цыгане из Млавы на всех разозлились, вот и все. На него, на Мацюся, на Мачеяка. Те стали неудобны, у Берната и вообще долг был у цыгана, у старого Гавола, как там его, Тобека…
– Ольчак, да закрой уже пасть, – говорит мой отец.
Тереса качает головой, вытирает нос платком. Она худая, жилистая и твердая, когда открывает рот, на верхней ее челюсти видна серебристая «единичка». Мой отец отставляет стакан с опивками на стол и вытирает рот.
– Нам нужно ехать, – говорит.
– Ну и как, когда делаете новый пикет? Потому что мы, из Пустырей, приедем, – говорит Тереза, выходя из-за прилавка. Мой отец смотрит на эту маленькую, жилистую, сухую женщину с вниманием и уважением.
– Теперь это уже референдум, – говорит отец.
– Солтыс приедет, все приедем. Ведь нельзя так, как эта сука себе надумала, чтобы людям дома рушить, – говорит Тереса и при слове «сука» машинально сплевывает на пол своего магазина.
– Нельзя, – повторяет мой отец, и она только тогда отпускает его руку, вытирая сапогом пятно слюны на полу.
Я снял ладонь с ее рта. Знал, что она не станет кричать, но боялся, что меня укусит. Хотел ее трахнуть. Хотел выгнать его из нее. Хотел таким образом его убить. Трахнуть ее так, как он ее трахал. Вот просто. Он над этим даже не задумывался. В этом я был уверен. Я был уверен, что он увидел ее где-то и подумал, что возьмет себе. Как человек думает, что сделает себе бутерброд или что выпьет пива. Неважно, что у нее было кольцо на пальце. Неважно, что сперва – вероятно – она ему отказала. Это не имело значения. Есть такие люди, которые видят что-то – и сразу суют себе в карман. Никогда не перестанут меня поражать. Такие люди – колдуны. У них невозможно выиграть, потому что они не признают правил, действуют поперек реальности. По сравнению с ними мы все – говно.
– Расскажи, как он это делал, – я пытался стянуть с себя штаны. Сперва она даже не реагировала.
– Это семейное изнасилование, – голос был холодным, как хирургическая сталь.
– Лизал тебе киску? – спросил я. Это и правда меня интересовало. Через секунду она и сама заслонила себе рот.
– Как вы это делали? Скажи мне, Юстина, – спросил я.
– Быстро, – ответила она.
– Быстро? – засмеялся я. Стянул ей штаны до колен, содрал трусики. Ее тело было холодным, все мышцы напряжены и сведены судорогой.
Я прижал губы к ее ладони, которую она держала на лице.
– Это изнасилование, Миколай, – сказала она снова. Очень тихо. Я услышал, как кто-то ходит по первому этажу. Наверняка Ясек пошел в ванную. Я улыбнулся ей. Тем более, она не могла кричать. Я подумал вдруг, не пойми отчего, что ненависть – это такая сильно измазанная любовь. Любовь, полная жирных пятен, любовь, которой вытирали пол. Я воткнул колено между ее ног, пытаясь развести те в стороны.
– Ты будешь об этом жалеть, Миколай. Будешь об этом жалеть, – сказала она. В ее глазах появились слезы.
– Тогда ты тоже плакала? – спросил я, пытаясь воткнуть в нее член.
С того времени, как она мне об этом рассказала, мы почти не спали друг с другом. На самом деле она даже ни разу меня не поцеловала. Прикасалась ко мне только случайно, натыкалась на меня, лишь когда мы не помещались в одном пространстве, в коридоре, в дверях. Наверное, это нормально. Наверное, так ведут себя люди, которые изменили. До какого-то момента. Измена. Думаю, что есть много нейтральных слов, которые расходятся со своим значением; много – но только не это.
– Ты будешь об этом жалеть, Миколай, – повторила она.
– Как ты, сука, вообще могла это сделать? – спросил я.