– Ты что говоришь? Ты что гонишь? – спрашивает мой отец. Оглядывается и смотрит на меня, как я выглядываю в окно.
– Бернат был первым, кто начал сопротивляться. Сказал, что он никакого центра на горе людей строить не станет, – говорит Валиновская.
– Как – сопротивлялся? – спрашивает Юстина.
В комнате снова стонет женщина. Словно бы кто-то давит лапу маленькой зверюшке.
– Должен был вложиться, дать ей инвестиции. Вышел. А потом пришел к вашему отцу и сказал, что нужно раздувать скандал. Ну и раздули. Матерь Божья, она же еще ходила пару недель назад. – Валиновская приседает у постели.
– Поехали, там Гжеся замели! – кричит отец. И только теперь я вижу, какой он красный и как трясутся у него челюсть и руки, и что Ольчак и Одыс попрятались от страха в машину.
Чувствую, как Юстина встает со мной рядом около окна. Чувствую, что должен прикоснуться к ней, и делаю это, а она не сопротивляется.
Она холодная, словно парализованная. На ее лице что-то проступает, у любого другого оно было бы страхом. Но не у нее, у нее это нечто другое, нечто, для чего нет слов.
– Ну, быстрее, сука! – орет вдруг мой отец, красный, размахивая руками. – Гжеся арестовали, Гжеся в тюрьму замели!
И только сейчас до меня доходит, что` именно он сказал, и я пробегаю мимо Валиновской и умирающей женщины и, не глядя на Юстину, сбегаю вниз.
Миколай / 2000 / Нынче вечером мы распнем неискренних
Это она сделала. В смысле – начала. Если бы не она, ничего бы не было до сих пор. То есть, кто-то наверняка бы смилостивился. Некрасивая одноклассница. Знакомая по Интернету. Потаскуха с Улетов, натертая темным автозагаром, с тупым и насмешливым лицом. Амбиции парализуют. Я боялся, что ничего не сумею. А если ничего не сумею, то она – раньше или позже – станет смеяться.
– У родителей Аськи домик в Ястшембове, – сказала она однажды вечером, когда мы сидели, а вернее лежали на склоне замкового холма, попивая самое дешевое баночное пиво (не помню, какое тогда было самое дешевое баночное пиво, зато помню, что были сигареты по три пятьдесят, мы все их курили, назывались они «вейв», были лучше русских «монте-карло», продавали их в деревянном киоске, добавляя к двум пачкам игровые карточки).
– И что? – спросил я.
– Аська устраивает там день рождения.
– И что, пойдем на день рождения Аськи как парень и девушка?
Она пожала плечами.
– Что, ты не против? – спросил я.
Она не ответила.
– И когда мы идем?
– На выходных, – пожала она плечами. Она часто пожимала плечами. Утверждала, что ни о чем не беспокоится, поскольку беспокоиться нет смысла. (Я до сих пор завидую этой ее способности и не перестану завидовать до смерти.)
– Не знаю, пустит ли меня отец. Раньше никогда не отпускал, – что-то в моем животе превратилось в ледяную иглу, едва я только подумал, что мне придется встать перед отцом и сказать ему, что я еду на выходные на дачу.
– Сейчас пустит, – сказала она тоном настолько уверенным, словно бы сама уже обо всем договорилась.
Прижалась ко мне всем телом. Я чувствовал себя хорошо, и это было странно. Естественно, я все еще боялся. Но что-то приглушало страх. Возможно, пиво у меня в руках, все еще в меру холодное, с пузырьками. А может – это была Дарья. Или тот факт, что у меня оставался шанс сдать за выпускной класс.
Дела какое-то время назад казались отвратными, честно.
– А если тебя не отпустит, то сбежишь, – сказала она.
– Ну да, точно, – ответил я.
– Ты что, никогда не сбегал из дому?
Дарья делала такое часто. У нее были причины. Ее мать была жилистой, сухощавой и совершенно безумной женщиной, проводившей жизнь за работой на почте, а в свободное время она плакала, кричала, бросала предметы в тесной квартирке блочного дома, постоянно проверяла комнаты трех своих дочерей (у Дарьи были две сестры помладше, они все еще ходили в начальные классы), копалась в их одежде и ранцах, била их по лицам и вопила на своего мужа, грузчика, которого только что уволили с работы и который целые дни проводил за усовершенствованием своей лотерейной системы, записанной в стостраничной тетради в клетку.
– Однажды она сожгла эту тетрадь, а он все восстановил по памяти, – рассказывала мне как-то Дарья.
Вообще я старался не заходить к ним домой. Сделал это всего раз, где-то через неделю после того, как мы начали встречаться: после уроков мы пошли в ее тесную, с обоями в цветочек комнату. На стенах висели плакаты «Звездных войн» и «Озера мечтаний», множество детских рисунков и большой плакат с концерта «Корна» (Дарья никогда на нем не была, но получила тот от своего одноклассника за пиво). В комнате был компьютер, для всех трех девочек, маленький слабый телевизор и магнитофон с коллекцией кассет. Мы легли на раскладном диване и начали медленно трогать, щупать и поглаживать себя, не настолько резко, как тогда, на Психозе – скорее, чувственно и ласково, и именно тогда я впервые увидел ее грудь, большую и белую, освобожденную от черного тяжелого бюстгальтера, с коричневыми сосками, грудь, словно бы сделанную из плотного теста, как и вся она.
– Ну, дотронься, чего ты ждешь? – сказала она с улыбкой, и я уже почти собрался это сделать, рукой, замороженной в воздухе, но в тот момент в квартиру вернулась ее мать. Дарья мигом оделась, ее ловкость в этом меня удивила, но времени задумываться уже не было, потому что ее мать ворвалась в комнату и принялась орать.
– Блядуешь, потаскуха! – завопила она еще в коридоре, похоже, заметив мою обувь.
– Мы учили уроки, мама, – отвечала Дарья, стоя перед ней спокойно и прямо.
– Блядуешь, потаскуха, еще школы не закончила, а уже блядуешь, что это, что это вообще такое, как мне жить, как мне жить тут, убью себя, клянусь, пойду и убью себя, и все, повешусь на дереве из-за блядства, что ты устроила! – принялась кричать ее мать, на половине этого словотока расплакалась, потом захлебнулась словами, спрятала лицо в ладонях, оперлась о стену и соскользнула по ней в сидячую позу.
Дарья все это время стояла ровно, со сжатыми губами, не реагируя; потом, когда спазматический плач матери превратился в тихое всхлипывание, кивнула мне, чтобы мы вышли. Мать осталась скорченная на полу, тихонько вздрагивая. Дарья закрыла дверь на ключ и сунула тот в карман.
– Она все равно может выбить окно, но в последний раз ее зашивали в «скорой», потому, возможно, на этот раз она сдержится, – сказала она.
Потому Дарья сбегала из дому, на каникулах была сама на станции Вудсток и ездила автостопом к морю, а на ближайших каникулах хотела съездить стопом в Чехию, а может и дальше – и хотела, чтобы я поехал с ней.
А я ответил, что о'кей, хотя и знал, что мне придется встать перед своим отцом и обо всем ему рассказать.
В любом случае дома у Дарьи я бывал нечасто. Зато она часто бывала у меня. Мой отец, на удивление, ее любил – то есть мне казалось, что он ее любил, так как не обращал на нее внимания и только иной раз спрашивал, не хочет ли она бутерброд или чаю. Раз я подслушал, как они с матерью разговаривают, а он говорит той, что Дарья «кажется, дочка той чокнутой с почты», а моя мать отвечает, что «бедная девочка, но что ж поделаешь». «Лишь бы ребенка не заделал», – сказал отец, а мать ответила: «Ну так иди и скажи ему, как не заделать». Естественно, мой отец скорее проглотил бы колючую проволоку, чем заговорил бы со мной о сексе. А если бы это и сделал, то только спьяну, а такое, пожалуй, не помогло бы моему параличу, тому испугу, из-за которого мои руки, спускаясь ниже пояса Дарьи, делались до странного бессильными, вели себя так, словно столкнулись с отпором, которого, если по- честному, совершенно не было.
Может, это случалось так, потому что я не мог рядом с ней расслабиться. Я не мог об этом заговорить, открыться ей, да и, честно говоря, у меня не было с ней слишком много тем для разговоров. Кроме школьных заданий, читала она немного, я же читал кучу всего. Слушала она почти ту же музыку, что и все: «Корн», «Крэнберрис», «Хэй» или «Лимп Бизкит», которые тогда начинали становиться популярными и которых я, в свою очередь, считал диким селом. К тому же она совершенно не представляла себе, что хочет делать. Никто из нас не знал, но у других, по крайней мере, были какие-то мечты, предчувствия, а у Дарьи не было ничего. Хотела делать хоть что-то, работать в магазине, быть официанткой, кем угодно, только бы не сидеть в Зыборке и не жить с матерью. Хотела пойти учиться, но в одном из приступов ярости ее мать проорала, что денег на такое у нее точно нет, а если та так этого хочет, то в большом городе спокойно может заработать передком. У ее матери вообще был какой-то пунктик на проституции и на всяких сексуальных услугах за деньги. С ее точки зрения, этим вообще занимались все, кроме нее самой. Даже отец Дарьи с ее точки зрения был жиголо.
Насчет того, чтобы уехать, говорили все в школе. А выезд на дачу сам по себе не был каким-то особым приключением. То есть ни для кого, кроме меня, поскольку отец ни разу не позволил мне отправиться в такие места, я же всегда фантазировал, как однажды отправлюсь туда просто так, без разрешения, как без разрешения я иной раз пытался выходить ночью из дома, хотя в последний момент меня всегда охватывал страх.
Но все, кроме меня, ездили, начиная, едва теплело: в Натачу, Яблонну, Вежбову – в одно из сел над озерами. В каждом у кого-то из их родителей был деревянный домик без обогрева, где проводили уик-энды, а летом – и целые недели, плавали по озеру, крали лодки, пили пиво и вино, укуриваясь и разводя костры, устраивая ссоры с местными.
Я любил быть с Дарьей наедине, едва такое оказывалось возможным, в своей комнате, во дворе, на квартире у Трупака, который порой оставлял нам ключи, когда ездил на выходные к отцу в Щитен. Лучше всего было, когда она просто была рядом. Когда грела меня своим телом так, что я почти чувствовал жар. Тогда мои мышцы расслаблялись, дыхание выравнивалось, все расплывалось как в тумане, как видимое через закопченное стекло. После что-то такое я ощущал, лишь когда укуривался.