– Сколько у тебя этих денег? Сколько? – спрашивает он.
В дверях стоит отец. Видна только его тень, прямоугольная, как робот, сделанный ребенком из картонных ящиков.
– Вы что, совсем уже охренели? – спрашивает он.
Я поворачиваюсь к нему, хочу что-то сказать, но он снова исчезает за дверью.
Мы входим на кухню, обитую деревом. Этот золотой, теплый свет бьет от люстры, сделанной из огромных рогов, они раскинулись на весь потолок, как странное мертвое дерево. Потом я чувствую запах, сладкий, с легкой ноткой протухлости, запах давно не ремонтированного дома, и только потом вижу все остальное помещение, обитое деревом: деревянный стол, мебель, стулья, пол. На кухне сидит Юстина, Валиновская вместе с мужем, Одыс, Брачак, хозяин. В самом углу, там, куда падает меньше всего света, я замечаю спрятавшегося ксендза Берната, одетого в серую цивильную рубаху с поддетым под нее пастырским воротничком. Рядом с ксендзом сидит пара, которую я вижу впервые – ужасно толстый мужик, свободная хлопковая одежда, которую он носит, обтягивает его словно тесный скафандр. Женщина тоже полная, но по сравнению с ним – маленькая, как десятилетний ребенок. А еще рядом тот полицейский, молодой парень, втиснутый в мундир, с масляными глазами и внешностью дискотечного клавишника.
Над ними – повешенная на стену большая, серого меха шкура, наверняка отчасти от нее отдает этим сладким протухшим запахом. Напоминает укрытый торфом остров.
Мы с Гжесем садимся на двух свободных, поставленных у стены стульях.
– Братья Гловацкие, – говорит толстяк, встает, протягивает руку, словно ожидая, что мы подойдем и по очереди ее пожмем. Я в конце концов подаю ему руку, Гжесь – нет.
– Это Петр Мачеяк, – представляет его Брачак.
– Ромек – лесник в Зыборке, – говорит отец, указывая на Брачака. – А Петра, Петрушу ты можешь и не помнить, – (естественно, я его не помню), – у него магазин на Бронксе.
– Помню тебя, – говорит толстяк. – Помню тебя, когда тебе девять было. Это ведь он, нет, Томек? Старший? Писатель?
– Да, это он, – говорю я, тихонько хмыкая. Толстяк широко улыбается, словно только что угадал верный ответ в «Как стать миллионером».
На самом деле их лица в чем-то похожи. Покрыты морщинами, на них выражение вечной усталости. Свет накладывает на них золотые маски, которые кажутся посмертным, трупным шоу. Мой отец, похоже, дирижирует всем представлением, он единственный стоит, руки держит сплетенными за спиной, смотрит под ноги.
– Хорошо, Томек, ты привел сюда людей, перепуганных, блин, как не знаю кто, и даже не хочешь им сказать, в чем дело, – Брачак улыбается, а потом поворачивается ко мне, тыча пальцем в моего отца. – Все потому, что Томек у нас – мастер саспенса. Правда. Он не может ничего просто сказать. Всегда ему нужно сперва минут пять помолчать. Словно конец света готовится возгласить. Да, Томек?
Я начинаю смеяться, хотя челюсть у меня болит все сильнее, и все еще приходится сглатывать собственную кровь, чтобы не вытекала из уголка рта. Кто-то поднимается по лестнице, быстро и резко, потом открывает дверь и врывается внутрь. Это еще одна женщина, ей тоже примерно пятьдесят, и она задыхается, словно бежала сюда от самого Зыборка.
– Простите, – говорит она всем. Теперь, когда она заговорила, я ее узнаю. Это директор больницы.
– Не бойся, парни сегодня поехали на гриль, твой муж тоже, – говорит полицейский, и только сейчас я замечаю, что парень держит руки на чем-то, завернутом в бумагу и лежащем на столе – будто охраняя.
– Я не боюсь, – отвечает женщина, снимая пальто и осматриваясь, куда его можно повесить.
– Юстинка, может, ты скажешь? – говорит отец, повернув голову.
Юстина несколько раз хмыкает, собирается с силами. То и дело поглядывает на меня, словно ожидая, что я подам какой-то знак. Я непроизвольно подмигиваю ей, на ее лице мелькает недоумение.
– Я и господин Гловацкий… – начинает Юстина, но отец ее прерывает.
– Юстина – жена Миколая. Работает для «Крайовой». Журналист.
Все собравшиеся кивают, живее прочих – толстяк, втиснутый под стену со звериной шкурой.
– Я и господин Гловацкий, – говорит Юстина снова, громче. – Я и господин Гловацкий подозреваем, что Марек Бернат был похищен теми же преступниками или преступником, что и его отец, и, возможно, он уже погиб, а мясо, которое нашли между зубов его отца… принадлежит Мареку.
Жена лесника, тихая женщина в роговых очках и постоянной широкой улыбкой на лице, ставит на стол поднос, полный стаканов с чаем, усаженных в металлические подстаканники. Толстяк берет чай первым, начинает громко отхлебывать. Его жена, когда слышит о мясе между зубов, прикрывает рот ладонью.
– Да, фрагменты тела могли принадлежать его сыну, верно. Но теперь нам нужно было бы найти тело его сына, чтобы это подтвердить, – Добочинская кивает. Когда закуривает, одной затяжкой втягивает почти половину сигареты.
– Парень должен был прилететь позавчера. Не вышел из самолета. У него была девушка, когда развелся, но с ней он тоже не контактировал. Как и с бывшей женой.
Агата ставит на стол еще тарелку, с бутербродами. Никто за ними не тянется.
Все смотрят на моего отца, напуганные, прячась друг за другом. И только когда тот заговаривает, все чуть распрямляются, вскидывают головы, шире распахивают глаза.
– Она может на все что угодно решиться, сволочь старая, – прерывает тишину Валиновская. Закуривает. Агата сразу подает ей пепельницу.
– Она, Агатка, прежде всего до кого-то из нас добралась бы. Зачем ей трогать парня? – риторически спрашивает толстяк, чье тело чуть вздрагивает, словно кто-то аккуратно бьет его током. Я перевожу взгляд на ксендза, тот продолжает сидеть, спрятавшись в темнейшем месте помещения, делая вид, что рассматривает против света свои ногти.
– Знаете, ну, одно дело весь этот мухлеж, а совсем другое – обвинять в убийстве, так мне кажется, – несмело говорит жена лесника, прячась за моим отцом.
– В двойном убийстве, – раздается вдруг из угла тяжелый, надрывный голос ксендза. У ксендзов голоса почти всегда как у кастратов, они говорят высоко, елейно, словно с губ их стекает масло. Этот говорит тяжело, от желудка, басом, каждое слово – как удар в старый колокол.
– Да, ксендз, в двойном убийстве, в том числе и в убийстве вашего брата и племянника, – напоминает отец.
– Еще не известно, – отвечает ксендз. – Еще не известно, а потому можем только теоретизировать.
– А вы что? Вдруг начали сомневаться? – отзывается Валиновская, госпожа Негра, тем же тоном, которым кричала на меня и Трупака, когда мы на уроке разглядывали под партой «Кэтс» [65], и при звуке этого голоса я даже подпрыгиваю на стуле. – Кто поджег жене Берната магазин? Кто стоял, Марыся, под твоей школой, кто цеплялся к твоим дочерям, разве не эта лысая сволочь? После того как узнали, что ты подписала референдум? А ксендзу кто недавно убил собаку, кто свастику намалевал на стене? Если кто может делать такие вещи, то что, чего-то другого не сумеет сделать?! – она теперь кричит во весь голос, словно хочет превратить слова в пули.
– Я не суд, я пальцем тыкать не стану, – говорит ксендз и покашливает.
– Так идите отпускать грехи. Тут ведь о вашем брате речь! – все еще кричит Валиновская. Не пойми почему, я вспоминаю, как Флегма встал на уроке, снял штаны и показал ей член. Тогда она была настолько же зла.
– Томек, зачем мы вообще тут сидим, если люди не верят в то, что происходит? – спрашивает она моего отца.
Тот вдруг вскидывает ладонь, и все снова смотрят в его сторону.
– Я разговаривал с Кальтом дома у Берната, много лет тому назад, – рассказывает отец, на миг поворачиваясь ко всем спиной. – Когда он только приехал в Зыборк. Он предлагал Бернату заем. Бернат его так и не принял, одолжил, Петрусь, у тебя. И тот сказал тогда, где-то к утру, когда мы уже были хорошо подшофе. – Мой отец делает что-то невероятное, начинает модулировать голос, изображая кого-то другого, я никогда не видел, чтобы он так делал. – Я люблю читать о Сталине, Томаш, сказал он. Сталин и правда был мужиком, знал, что делать. Он знал, как избавляться от сорняков, Томаш: нельзя их вырывать по одному, нужно сжечь весь луг. Так я тебе скажу. Он был умным, Томаш. Он был человеком, умеющим предвидеть. Знал, что если кто-то выступит против него, то нужно такого убить, но останется еще его семья. Его сыновья.
– Хорошо же ты запомнил, – толстяк смотрит на моего отца с подобием кислой ухмылки на губах.
– Я хорошо запомнил, – отвечает отец.
– Так отчего ты раньше об этом не говорил? – спрашивает толстяк.
И тогда этот молодой испуганный полицейский, о котором я совершенно успел позабыть, тихо хмыкает и говорит:
– Погодите. Если позволите. Два момента.
Я вижу, как Юстина что-то говорит мне, беззвучно, словно желая, чтобы я все понял по движению ее губ. Я на миг пугаюсь, что теперь она никогда не станет говорить со мной в голос, что будет только шевелить губами.
– Два момента. Если позволите, – повторяет коп, я чувствую, как сильно он пытается придать голосу весомость. – Ну, ладно, к делу, во-первых, сегодня в участок пришел брат Мацюся и начал рассказывать кое-что странное – настолько странное, что его из участка погнали. Но я потом заглянул в его показания и… – тут он останавливается на миг, еще раз проводит рукой по бумажному пакету, который лежит перед ним на столе.
– Какие показания, Винницкий? – спрашивает его отец.
Тот отодвигает от себя пакет и тяжело вздыхает. Кажется человеком, которому вот-вот придется делать сотню отжиманий. На миг смотрит в окно.
– Парень был не в себе, просто ужас, – говорит медленно. – Знаете, он же молодой. Я уже и забыл, сколько ему лет. Семнадцать, что ли. Он говорил о Мацюсе. Что, мол, Мацюсь раньше исчез понарошку. А теперь – исчез по-настоящему.
– Как это, сука, понарошку? – отзывается мой брат. Когда говорит, слова слипаются в потрескивающую магму, звучат будто хрип.