Прежде чем ты снова уселась за работу, то стояла некоторое время на улице. Тебе снова казалось, будто ты что-то видишь. Черный дым, облако, черный абрис. Заполняющий все пространство. Выходящий из квадратов отдельных домов. Из труб, окон, из водостоков, из плакатов, витрин, дорожных знаков, билбордов, вывесок. И ты должна прорваться сквозь весь этот дым сама. Они втолкнули тебя в него. Скажут – и ты почти не услышишь того, что скажут, – что ты должна идти вперед.
Одна.
«Я пошла бы с тобой, в самое пекло, но там горячо, но там горячо, быстро б испеклась», – звучит у тебя в голове.
Ни Гжеся, ни Миколая все еще нету.
Они потеряны, приходит ей в голову. Ты вписалась за потерянный состав, за потерянную семью. Это люди, стоящие над пропастью. Люди, которые упадут туда глухо, словно старые камни.
– Да, – сказал Он по телефону. – Да, сделай это. Напиши. Жду этого. Жду.
– Ты больше не сделаешь ничего подобного, – сказала ты.
– Это зависит… – ответил Он.
– От чего, сука, зависит? – спросила ты.
– От того, что там происходит, – ответил Он.
Ты ничего не сказала, а Он добавил:
– Сделай это и помни, что я не позволю тебя ранить. Ты лучшая журналистка из тех, кого я знаю. Ты прекрасная женщина.
И тогда, Юстинка, ты отбилась и вернулась в комнату. Тебе нужно было немного постоять снаружи, потому что в комнате детей уже не горел свет. Уже никто ни на чем не играл.
«Хватит говорить с собой, Юстинка. Хватит говорить с собой, – повторяю я мысленно, снова всматриваясь в белый экран компьютера – из-за отсутствия лучших вещей, которыми могла бы заполнить голову. И тогда приходит запах. Запах, как будто кто-то разогрел духовку, наполненную грязной посудой. А потом я слышу очень сильный удар в двери. Кулаком или каким-то инструментом. Словно кто-то хотел выбить там дыру.
– Открой, Юстина, чтоб тебя! – кричит Агата.
Я открываю дверь. Запах пригоревшей кастрюли в духовке врывается внутрь с удвоенной силой. Агата кашляет. Заслоняет лицо рукой.
– Пойдем, – показывает, машет мне второй рукой. – Пойдем.
– Что случилось? – спрашиваю я.
– Пойдем наружу, – говорит она.
Я сбегаю за ней по лестнице, просто в черный, густой дым, наполняющий весь второй этаж дома.
– Что происходит?! – кричу я вслед Агате. Дым выползает из комнаты детей, Янека и Йоаси. Я ничего не видела, ничего не слышала, не знаю, что случилось, потому что затворенное окно выходит на огороженный двор.
Только когда я оказываюсь в этом дыму, чувствую, как кто-то проходит мимо, человек, не знаю кто, не вижу его, но знаю, что он высокий, что движется очень медленно. Я останавливаюсь на миг, кашляю, дым наполняет легкие, но я пытаюсь увидеть, кто это, выхватить из дыма его фигуру.
– Пойдем! Пойдем, Юстина! – кричит мне Агата.
Я сбегаю на первый этаж. Тут дыма меньше, зато вонь непереносимая. Это запах горелого, запах гнили и влаги. Только через миг я замечаю, что иду по мокрому полу, он весь покрыт влажной, черной грязью.
– Надень сапоги, – говорит Агата, стоя в открытых дверях.
Я надеваю. Выхожу из дому. Только когда свежий воздух врывается в ноздри, пролетает сквозь легкие, только тогда понимаю, насколько задымленным был дом.
Пожарная машина, сверкая сиренами, стоит у дома. Толпа, освещенные окна по всей улице. Фигуры, все отчетливее, чем ближе я к ним подхожу, страх, который все сильнее ко мне подбирается.
Соседи, пожарники, Миколай и Гжесь, Томаш. Пожарники. И два почерневших, чадящих куска металла. На одном – номера нашей машины. Второй, больший, в нижней части сохранил цвет машины Томаша.
– Что случилось? – спрашиваю их.
(«От того, что там происходит», – сказал Он по телефону.)
– Что тут случилось? Миколай?! – кричу я.
Миколай несколько мгновений стоит как замороженный, в противоположность своему брату, который весь трясется и курит сигарету за сигаретой.
– Миколай, – произношу я его имя снова.
(«Не позволю тебя ранить», – сказал Он по телефону.)
Миколай подходит ко мне только через несколько мгновений. Протягивает ко мне руку, хочет обнять. Рука у него жесткая, словно в ней старая, ржавая пружина. Она падает мне на плечо. Я придвигаюсь к нему поближе.
– Бросили в комнату детей, – говорит Томаш. Его голос доносится как из колодца. Он на октаву ниже, чем обычно.
– Что бросили? – спрашиваю я, мастерица идиотских вопросов.
– Уже погасили, – пожарник в полном комбинезоне смотрит в сторону открытых дверей, откуда выходит его коллега в таком же комбинезоне. Это он был на втором этаже.
– Молотов, – говорит пожарник.
– У детей было открыто окно. Они часто его открывают, – говорит тихо Агата.
Только сейчас я вижу Ясека и Йоасю, стоящих за отцом; Йоася вцепилась в него, словно ей куда меньше лет, она держится за его кожаную куртку, не хочет отпускать. Ясек стоит рядом. Ничего не делает, просто моргает. Позади, в темноте, я вижу фигуры, замершие на тех же местах, где они стояли, когда жена Гжеся забирала у того детей при помощи распечатанной бумажки.
– Ебаные сучьи дети, – говорит Гжесь.
– Не при детях, – напоминает ему Томаш.
– Ебаные сучьи дети, в жопу их трехметровым! – повторяет Гжесь – громко.
– А машины? Что случилось с машинами? – спрашиваю я, снимая с себя замершую руку Миколая и указывая пальцем в черные куски железа.
– Подожгли. Машину Гжеся – тоже, – тихо говорит Миколай.
– Что это значит?
– Подожгли, не знаешь, что значит поджог? – спрашивает Гжесь.
– Гжесь, да прекрати! – говорит Агата.
– Ебаные сучьи дети, – повторяет Гжесь.
– Ничего ни с кем не случилось. Это важнее всего, – Томаш протягивает руку, притрагивается к плечу Ясека, притягивает его к себе и прижимает изо всех сил, так что мальчишка кривится от боли.
Миколай качает головой, словно отрицая это, словно бы во всем этом его пытались убедить. Идет вперед, волочет ноги в сторону дома. Медленно и с трудом, словно старик.
– Вы не можете туда войти, – говорит пожарник.
Миколай словно бы его не слышит. Останавливается только за калиткой, недалеко от будки. Приседает, протягивает руку, притрагивается к чему-то. Чешет голову.
– И еще убили собаку, – говорит.
Я слышу, как Йоася начинает плакать и сразу же пытается вжать этот плач в куртку отца.
Я хочу спросить, кого они подозревают, что об этом думают, но это бессмысленно, этот вопрос неуместен, они, конечно, все знают, но не скажут мне ничего. Нет смысла что-то говорить. Нет смысла погружаться в этот город глубже. Нет смысла оставаться в нем дольше.
– Наверное, его отравили. Он весь в пене, – говорит Миколай, медленно ко мне приближаясь.
Никто не идет проверять, прав ли он и действительно ли собака мертва. Еще одна подробность. На фасаде. Справа от двери. На высоте подвального окна. Намалеванная спреем свастика. И надпись: СУКИ, кривая, будто на десерт.
– Все не так уж и плохо, но ремонт придется сделать, – говорит пожарник.
Томаш ничего ему не отвечает, только говорит:
– В детскую комнату. – Прижимает детей к себе еще сильнее. – В детскую комнату, сука!
– Это Кальт, – тихо говорит Гжесь.
– Что? – спрашивает отец.
– Это Кальт, – повторяет Гжесь. – Это Кальт с Чокнутым. Ты был прав.
– В чем именно я был прав? – спрашивает Томаш.
– Вы все были правы. Что они способны на все, – говорит Гжесь. Всматривается в свой дом и машину. Только сейчас я замечаю, что его дому тоже досталось: издали в темноте видно большое обгорелое пятно на фасаде. Следы спрея.
– Это все Кальт, – говорит Гжесь. – Кальт и та сука.
Томаш берет детей за руки, подталкивает их к Агате, потом идет вперед, уперев руки в бедра. Минует свою сожженную машину. Входит во двор. Осматривается. Сплевывает. Поворачивается к нам, к соседям, к пожарникам.
– Вот так это выглядит! – кричит он, его голос слышен во всем Зыборке.
Гжесь и Миколай молча переглядываются. Томаш кричит снова, Агата вырывается, подходит его успокоить. И только сейчас, словно в какой-то комедии, к дому подъезжает полицейская машина с мигалкой. Медленно едет по Известковой, чуть раскачиваясь на гравийной дороге. Останавливается, из машины выходят двое полицейских. Я узнаю одного из них. Это тот, который принес нож на собрание в сторожке.
– Вот так это, сука, выглядит, когда ты борешься! – кричит Томаш. Поднимает руки. Он все еще борется.
Нужно их отсюда забрать, а то их поубивают. А то этот некто, не пойми кто, тот, кто следит за ними, кто обрек их на смерть и уничтожение, не прекратит. И этот дым опустится на весь город, и удушит всех, удушит даже этих детей.
Тебе снова придется протянуть руку, Юстинка, никто за тебя этого не сделает. Никто не протянет ее вам.
Я подхожу к Миколаю, он думает, что мне хочется к нему прижаться, но у меня нет такой необходимости, я легонько отталкиваю его, а потом показываю, чтобы мы отошли в сторону. Мы минуем соседей, поднимаемся по дорожке, что ведет к лесу. Останавливаемся, лишь когда дом становится цветным пятном.
– С этим нужно что-то делать, – говорит он, голос у него дрожит.
Убегает от меня взглядом, видя мои глаза даже в темноте.
– Что? – спрашиваю я. – Что нужно сделать?
– Нужно с ними сражаться. Нужно найти этих людей, сражаться с ними. Рассказать об этом. Победить их. Расхерачить их, – говорит он быстро, на одном дыхании.
– Ты никого не победишь, Миколай.
– Это мой родной дом. Это мой родной дом, – повторяет он, всматриваясь в далекие краски дома. Его отец еще что-то кричит, но уже не слышно что именно, слышно только эхо его голоса, его рычание и громыханье.
– Я не спас мою маму. Не спас никого, – повторяет он все тише.
Это не так. Я подхожу ближе. Это не так. Кладу ладонь ему на лицо. Убираю волосы со лба. Прижимаюсь к нему впервые, не помню даже с какого времени.
– Это не так, Миколай. Мы должны вернуться в Варшаву. Все. Ты, я, твой отец, Агата, дети. Мы должны ехать в Варшаву. Тут их убьют, – говорю я тихо и чуть покачиваю его дрожащее тело.