– Те люди. Погоди. Те люди, о которых ты говорила. Те, из того села, которое должно быть разрушено, да? Они и правда живут в таких жутких условиях? – задает очередной вопрос Яцек.
– Не знаю, есть ли там хотя бы водопровод.
– А откуда ты знаешь, что там, куда бургомистерша хочет их перевести, им не будет лучше? – спрашивает Он.
– Откуда знаю? – отвечаю я вопросом на вопрос.
– Знаешь ровно столько, сколько говорит тебе твоя семья. Знаешь одну сторону этой истории, – говорит Яцек.
– Может и так. Но я видела тех людей.
– Погоди, а та бургомистерша, она вообще – от кого? Кто там вообще управляет? – Яцек засовывает в рот порцию яичницы. Ему вкусно. Я не удивляюсь. С двадцати лет завтраки, обеды и ужины он ест в столовке редакции «Крайовой». Ему было бы вкусно все теплое – даже говно.
– Они там все беспартийные. Это был избирательный комитет. Если понадобится – куда-нибудь впишутся. Какая разница? – спрашиваю я.
– Правда? Все? – спрашивает Яцек.
– Не знаю. Там это не имеет значения.
– Это всегда имеет значение, – пожимает Яцек плечами и затыкает рот хлебом.
– Но отчего бы этого не сделать тебе? – вмешивается Он. Яичница лежит перед ним нетронутой, потом Он с отвращением отодвигает ее.
– Это моя семья. Я не могу этого сделать. Не могу их подставить. Впрочем, нельзя же писать о людях, с которыми… Ну же, блин, это ведь очевидные вещи.
Только под конец предложения я понимаю, что повышаю голос. Кто-то смотрит на меня с другого конца зала, мужик, наверняка дальнобойщик; грязная, маловатая кепка с тульей натянута ему на голову, из-под кепки торчит сморщенное, седое лицо.
– Подруга, мы тут слегка подустали, тихонько, лады? – говорит он.
– Простите, – отвечаю я.
– Мы будем тихонько, простите, – Он поворачивается в том направлении. Вскидывает руку в знак мира. Дальнобойщик не реагирует.
– Чего вы тут вообще сидите? Зачем приехали? – спрашиваю я тише, наклоняюсь к ним.
– Потому что ты хотела встретиться? Юстина, ну. Мы ведь ведем себя как нормальные люди? – спрашивает Яцек.
– И что с того, что я хотела встретиться, с каких это пор такое имеет для тебя значение, Яцек? То, что я хотела с тобой встретиться? – рычу я на него, а он горбится, опускает плечи, выглядит сейчас как некрасивая мягкая игрушка – как всегда, когда на него кричат.
– А ты? Чего хочешь ты, Юстина? Потому что я все еще немного не понимаю, – спрашивает Он.
Это вопрос ужасен. Он лупит меня по голове, словно звонок будильника.
– Простите, где тут туалет? – спрашивает Яцек и встает.
Когда мы остаемся вдвоем, мне делается холодно. Он придвигается ближе. Теперь я вижу, что тогда, в парке, в Варшаве, перед моим отъездом, Он выглядел иначе, чем обычно. Тогда Он был слабее, был утлым и сломанным. Он что-то чувствовал, тогда я единственный раз поняла это по Его лицу. Теперь же Он снова стал собой. Регенерировал молниеносно. У Него снова резиновое лицо, Он снова шибает ядом в каждом своем вздохе.
– Ты говорил, что одно твое слово – и я возвращаюсь на работу, – отвечаю я.
– Ты хочешь вернуться на работу?
– Я хочу вернуться на работу, хочу вернуться в Варшаву и хочу, чтобы кто-то другой написал о том, что там происходит, потому что это дело на всю Польшу, – говорю я быстро и нескладно.
Он смеется. Смеется бесшумно. Его зубы напоминают старый фарфор.
– Я помню, что говорил. Естественно, я помню. Одно мое слово – и он вылетит по дисциплинарке, – кивает в сторону туалета.
– Что?
– Ты слышала. Ты становишься главредом этого кабака, как и хотела, – говорит Он.
– Что? – повторяю я вопрос. Словно бы Он отхлестал меня по лицу.
– Я так понимаю, что ты разводишься. Что выезжаешь отсюда навсегда и разводишься.
– Это же, сука, ужасно. Я должна бы тебя записать. Сука, я должна тебя записать, – я качаю головой и хочу встать, но Он хватает меня за руку, сильно прижимает ее к столу.
– Помнишь, что я тебе сказал?
– Это отвратительно, сука, это отвратительно, а ты – отвратителен тоже.
– Помнишь, что я тебе сказал?
Он придвигается ко мне. У меня исчезает рот, его просто зашнуровывает. В Его глазах появляются крохотные бритвы. Я начинаю бояться. Пытаюсь сбежать взглядом на другой конец зала, снова посмотреть на того дальнобойщика. Он заслоняет мне вид.
– Ты боишься сделать то, что для тебя выгодно. Ты на середине пути, это хорошо, но ты все еще боишься. На середине пути чаще всего поворачивают. А хватит и одного шага. Сделай же его. Я знаю множество людей, которые так его и не сделали. Скажу тебе, что с ними сейчас. Они ходят по миру с привязанными к спинам наковальнями, а мир плюет им в лицо. Они дали себя распять, так как думали, что это чему-то служит. Или кому-то. Кто-то уговорил их, что стоит сдохнуть при жизни – за что-то, за кого-то. За мать-сумасшедшую. За мужа-пьяницу. За мерзких детишек. Ты думаешь неверно, – говорит Он быстро и тихо. Его взгляд прошивает меня как длинные холодные гвозди.
– Я не шлюха, – информирую я его.
– Ты не шлюха, и я убил бы того, кто бы так сказал, – говорит Он еще быстрее и тише. Все еще держит меня за руку, потому что знает: ослабь Он хватку, я встану и пойду. – Когда он вернется, то скажет, что хочет, чтобы ты там осталась. Что, конечно, сильно извиняется. А ты скажешь, что нет, что предпочитаешь быть в Варшаве. А я это поддержу. Скажу, что ты права. Потом ты поедешь с нами. Потом переедешь в мою квартиру. Кто-то вернется за твоими вещами. Я завтра его уволю. Или переведу, если тебе его жаль, – говоря это, Он отпускает меня и отодвигается. И тогда я хочу встать и выйти, но вижу, что Яцек возвращается из туалета, держась за живот.
«Этот чувак всегда был словно из ситкома», – думаю я.
– Простите, но лучше туда не ходить.
Яцек снова садится за стол. Ему не удается отрыгнуть беззвучно. Он снова извиняется. Он же откидывается на спинку стула, моментально расслабляется. Ему хватило и секунды, чтобы совершенно измениться. Это ужаснейшая Его черта.
– Прежде всего, я хотел бы извиниться перед тобой, Юстинка. Затем-то я сюда и приехал. Ты хорошая журналистка. И решение было не моим. Я все еще хочу твоих материалов. Но, увы, как мы и говорили, пока что только фрилансом, – когда он говорит это «фрилансом», закрывает салфеткой себе рот.
– Чтобы мои статьи подписывал кто-то другой? – спрашиваю я.
– Слушай, – говорит Он. – Я не вижу противопоказаний, чтобы ты это сделала. В смысле, тот материал из… погоди, как называется эта местность?
Подходит официантка, наклоняется надо мной. Она уставшая, потная, злая. Спрашивает:
– Что-то подать?
– Чай, – я заказываю чай, кажется, если я этого не сделаю, то официантка изо всех сил ударит меня локтем в голову.
Она отходит.
– Это не имеет никакого значения. Названия все равно придется сменить, – Яцек вытирает рот салфеткой.
Внутрь врывается немного солнца. Камуфляжная сетка на потолке, деревянные столы, выставка алкоголя на баре, усталые лица посетителей и официанток – все на миг заливает желтое зарево. Мне некуда идти. Я могла бы тут остаться. Может, это проклятое место, где все останавливается навечно, и все эонами сидят за столами, липкими от жира котлет, попивая гекталитры пива, которые на самом-то деле совершенно на них не влияют.
– Это не имеет никакого значения, – повторяю я.
– Это и правда может оказаться хорошим материалом. И тот мужик, о котором ты говоришь, который всем этим крутит. Тот мазур, да? – говорит Яцек.
А Он смотрит на меня. Прошивает взглядом. Он прав. Я боюсь. Больше всего боюсь собственных угрызений совести. Больше всего боюсь смотреть на пожар.
– И что ты думаешь обо всем этом, Юстина? – спрашивает Он.
Его глаза – как замерзшие двери.
Официантка, наконец, подходит, ставит передо мной чай в коричневой чашке «Arcoroc»; реклама в 90-х рассказывала, что эта посуда не бьется и переживет все.
Как видно, реклама была права.
Чашка грязная.
Золотое зарево отступает, внутри снова устанавливается полутьма. На миг я боюсь, что солнце, уходя, заберет с собой и двери.
– Пожалуй, ты прав, Яцек, – говорю я, глядя на зеленую сетку под потолком, а когда делаю это, то чувствую себя так, словно повисла вниз головой над болотом. – Пожалуй, ты прав, я вернусь туда и напишу этот материал. Только я и могу им помочь.
Миколай
– И что ты на самом деле станешь там делать, Гжесь? Скажи, – спрашивает Агата.
Там, на верхнем этаже – единственное освещенное окно во всем доме. Обшарпанный, трехэтажный дом из шестидесятых, с отстающими от стены кусками грязной побелки, едва виден в бледном свете уличного фонаря. И на улице, во дворе – нет никого. Это улица Познаньская. Мой отец называл этот район «патологической застройкой».
– И что я, типа, могу сделать? Скажу, чтобы она все отозвала, – рычит Гжесь.
Я сижу на заднем сиденье машины рядом с Лукашем, который играет в какую-то игру на телефоне – стреляет по разноцветным кубикам. Даже мне весело, что я сижу на заднем сиденье в собственной машине.
Агата барабанит пальцами по рулю.
– Не знаю. Я тебя всего-то привезла сюда, – она закуривает и опускает стекло. – Извини, – поворачивается ко мне. – Тут можно курить?
– Я тебя не просил, чтобы ты меня сюда привозила, – говорит Гжесь. – Не было такой нужды. Хорошо, что нас вообще не взяла полиция. Сколько ты выпила сегодня «мерзавчиков»? Пять?
– Что ты собираешься делать? Это молодая девушка. Хочешь ее запугать? Ударить? Поговорить? Подкупить? Сказать, что заплатишь ей больше? Откуда возьмешь деньги? – Агата все еще не повышает голоса, но начинает говорить быстрее.
Гжесь изо всей силы ударяет рукой в бардачок.
– Эй, не расхреначте мне машину! – отзываюсь я и открываю дверь; хочу выйти. Агата машет мне, чтобы я подождал.
– Бери машину и возвращайся домой, – говорит ей Гжесь.
Кто-то открывает дверь в подъезд, встает в темноте. Я вижу фигуру. Закрываю дверь снова. Через некоторое время фигура из дома делает несколько шагов вперед. Гжесь и Агата, занятые спором, не обращают на нее внимания.