– Я знаю, о чем ты хочешь спросить, – говорит она наконец. – Но боишься, потому что чувствуешь смущение. Да, я об этом думаю все время. Думаю об этом ежедневно.
– Это отправило нахуй всю нашу жизнь. Всю, – отвечаю я непроизвольно и чувствую, как эти слова повисают в воздухе: черные, жирные пятна в темноте.
– Нет, твою жизнь оно не отправило нахуй. У тебя эта жизнь есть. У тебя жена. Книжка, которую ты написал. Что-то – да есть, – говорит она.
Я вообще не знаю, что сказать. Ее слова тоже зависают в воздухе рядом с моими; ее слова и мои слова таращатся друг на друга; глаза этих слов – словно гляделки мертвых мышей, выклеванные птицами.
– Думаю, что это никогда не должно было случиться, и что такие вещи – они как атомные бомбы – уничтожают все в радиусе поражения, коверкают все, – говорю я через некоторое время.
– Хуже всего, что он сам себя убил. Сам себя наказал. Никто не может больше ему отомстить, – говорит она тоном присяжного, оглашающего приговор.
– Не знаю, хуже ли это всего. Когда-то я тоже так думал, но сейчас уже не знаю, – отвечаю я. Даже не помню того парня. Почти не помню черт его лица. Помню только, что он всегда казался слегка не в себе, словно только что попал в автокатастрофу. И что у него был крупный кадык. И все считали его наркошей – словно он наркошей и родился. Я ищу сигареты по карманам. Снимаю с пачки целлофан, отбрасываю его. Вынимаю сигарету и некоторое время мну ее в пальцах, играю с ней, прокалываю ей темноту.
– Это город. Город ее убил. Твою сестру. Эта, сука, дыра, не город, город – это Щецин или Познань. Я всегда так чувствовал. Никогда его не обвинял, этого Гизмо, или как там его звали. Он был просто больным. Не знаю, не хочу сказать глупость, но…
– Ты уже говоришь глупость, – прерывает она меня. – Какой такой город? Что ты плетешь? Это сделали живые люди.
– Живой человек, – поправляю я. – Один живой человек.
Некоторое время она молчит, словно не в силах признаться даже в такой малой ошибке, как оговорка.
– Что ты, собственно, знаешь об этом городе? Это я тут живу. Это меня он убивает. Ты можешь в любой момент отсюда уехать, вернуться туда, откуда ты прибыл, – повышает она голос.
– Я не хочу ругаться, – прошу я ее. – В этом нет смысла.
Она снова молчит, и я снова слышу, как она легонько сжимает банку. Задумываюсь, не сказал ли чего не так. Но, с другой стороны, это наша общая потеря. Я потерял столько же, сколько и она.
– Ты струсил, – говорит она наконец.
– Прости? – переспрашиваю я.
– Ты струсил. Сбежал. Не был даже на похоронах. Я ведь помню. Написал потом эту книжку. Написал, сука, всякую чушь. Что Дарью растлевал ксендз. И, кажется, еще дядя. И кто-то еще. Ее больше типов трахало, чем шлюху в войну. Что это вообще было? Я ненавижу свою мать, но никого мне тогда не было так жалко, как ее. А потом ты никогда сюда не приезжал. Никогда. Хотя бы спросить, как дела. Да что угодно. Извиниться. А ты ведь заработал на книжке столько бабла. Столько бабла на историйках, которые разве что из жопы у себя не вытаскивал. Ты струсил, Гловацкий. Повел себя как трус. Я хотела это тебе сказать уже тогда, под кабаком, помнишь?
Когда она заканчивает говорить, я будто слышу, как что-то лопается, повисший в воздухе чирей.
– Прости. Теперь я прошу прощения, – говорю я.
– Немного поздновато.
– Я, пожалуй, пойду, – отзываюсь я. Она права во всем, что говорит. И потому все это настолько тяжело. С тем же успехом она могла бы бросать в меня камни.
– Нет, погоди. Погоди. Просто для этого немного поздновато. И все, – говорит она.
Где-то далеко – словно бы тихое пение, обрывок голоса, словно ветер вырвал у кого-то из глотки чуточку плача и принес сюда. Я мог бы спросить, слышит ли она это, но мы разговаривали о другом. Впрочем, такое – нормально. Тут воздух насыщен такими обрывками. Следами призраков.
– Я не сержусь на тебя. Просто фиксирую факт. А может – завидую тебе. Завидую, что ты сбежал, – говорит она.
– А что мне было делать? – я давлюсь тем, что как раз оказалось у меня в горле. Понимаю, что тот обрывок голоса, принесенного ветром, – мой собственный плач. Надеюсь, Каська его не слышит.
– Что мне было делать, Каська? – спрашиваю я.
– Не знаю. Это ты знаешь, что ты мог сделать – и мог ли сделать хоть что-то, – голос у нее едкий, будто кислота.
Я вытираю лицо.
– Прости, – говорит она.
– Не за что. Не проблема, – отвечаю я, пытаясь не выпустить все это вместе с воздухом.
– По сути, что оно даст, это взаимное извинение. Извиняюсь и извиняюсь. Просто слова. Ничего из этого не следует, из слов, – я вижу в темноте, как она пожимает плечами.
– Это единственное, что у меня есть – слова, – объясняю я ей.
Она снова некоторое время молчит. «Пожалуй, нам лучше куда-то пойти, – думаю я, – но ведь – совершенно некуда».
– Знаешь, каждый раз, когда я вляпываюсь в какие-то проблемы, думаю: «Она бы меня из них вытащила. Она бы сказала мне, что делать». И – злюсь, говорю мысленно: «Блин, почему ты дала себя убить? Нахуй ты туда полезла? Скажи мне, говорю ей, в никуда, ее могиле, скажи мне». Это моя потеря, – говорит она быстро, но сразу замолкает.
Снова звук, на этот раз где-то лает собака.
– Нам уже можно и не говорить об этом, – добавляет она через миг.
– А о чем нам говорить? – спрашиваю я.
– Не знаю, может о чем-то другом, о том, что с нами случилось?
Я глубоко вдыхаю. Давно не плачу из-за этого. Наверняка и сегодня не стану.
– Только это с нами и случилось, – говорю через некоторое время.
Когда я продал телевизор моей подружки, я и правда не знал, где спать. Если бы у меня была машина, я спал бы в машине. Но машина у меня была недолго, была она дешевая и битая, и ржавая, я продал ее на лом почти сразу после того, как меня выставили из «Мордора». Ночлежки для бездомных – не те места, куда можно войти вот так просто, чтобы поспать. Я лишь стоял на их пороге, знаю, что они пахнут дерьмом и дешевым моющим средством. В знакомом заброшенном доме все окна и двери были забиты плитами ДВП. Всего на несколько дней – но это были плохие дни. Я долго искал лестничную клетку, которая оказалась бы подходящей. Нашел одну на Тархомине, забрался на самый верх, чердак был открыт. Я завернулся в старую штору. У меня уже не было телефона, а потому не было кому звонить. Никто не мог даже объявить о моем исчезновении, потому что никто давно не поддерживал со мной контакта. Все знали, что я закидываюсь и ворую, наверняка об этом знала вся Польша; может, кто-то сделал снимок со мной, когда я выносил плавленый сырок из «Жабки», который потом ел пальцем из баночки?
Так продолжалось несколько дней. Очень плохих дней. Естественно, с героином все было прекрасно. Но он закончился. Последний раз я заторчал где-то на лавке на рассвете, в Брудновском парке. Помню, что подумал: мне уже не должно хотеться есть и пить. Пот меня прошиб где-то ближе к полдню. Вечером болели мышцы – так, словно кто-то впрыскивал в них кислоту из аккумулятора. Целую ночь я кусал себя за руки, чтобы как-то это вынести, перебить боль другой болью.
Так продолжалось пару дней, и как бы мне было научиться на это реагировать? К следующему полудню я знал, что должен украсть у кого-то кошелек, вырвать сумочку, сделать что угодно, только бы позвонить Ксаверию. Отсутствие телефона не было слишком большой проблемой. Его номер, единственный из всех, я знал наизусть.
Когда нечто тянется неизменно, на это не обращают внимания. Обращают внимание на то, что болит, смердит, кусает. Человек становится собакой. Больной собакой. Собакой, которую следует усыпить.
На той девушке была – кажется – дорогая одежда, из сумочки она вынула телефон, который показался мне новейшей моделью, потому что был большим и плоским, а к тому же она выходила из банка. Все это случилось около площади Спасителя, напротив магазина промтоваров. Это было быстрое решение. Она стояла на улице, разговаривала, сумку держала в руках.
Я стоял рядом. Был грязным. Она не обращала на меня никакого внимания.
Ни мой отец, ни Гжесь никогда не узнали бы об этом.
Я едва держался на ногах, в голове стояла единственная картинка: лифт, молниеносно съезжающий вниз по бесконечно глубокой шахте. Это была моя боль. Всякий раз, когда я думал, что достиг дна, последнего этажа, лифт ехал все ниже.
Я подскочил и схватил ее сумку. Мало кто так сильно не доверяет реальности, чтобы постоянно прижимать к себе то, что у него есть, как матери прижимают к себе детей в фильмах о Второй мировой.
Я вырвал у нее сумочку и побежал в сторону Бельведерской, а люди на улице закричали. Мой мозг тогда состоял из простейших импульсов. Я побежал, но убежал недалеко. Что-то толкнуло меня, я приземлился на тротуар. Почувствовал удар. Было не слишком больно. Бывало и сильнее. Будь боль сильнее, возможно, тогда бы это помогло.
– Ты, ворюга, сучара штопаный! – парень был лысым, крепким, но не увальнем, пинал меня с легкостью, как пинают детский мяч. А потом он вздернул меня, чтобы ударить снова, уже в голову, адски сильно. Я осунулся на землю, кто-то выключил питание, последнее, что я почувствовал – это запах скошенной травы и бензина.
Наверняка он отдал сумочку той девушке. Может, кто-то мог бы позвонить в скорую или в муниципальную полицию, но всем было все равно.
– Вставай, – она стояла надо мной, стояла как ангел. Я помню, что на ней было платье с забавным узором из каких-то фруктов – кажется, это были арбузы. А я превратился в собаку, мне не могла нравиться женщина, человек – это другой вид. Но когда я был человеком, я любил женщин. Об этом я помнил. Знал, кто она.
– Вставай, – повторила она.
Я пошел за ней следом. Она забрала меня в скорую. Кажется, я плакал и трясся. Потом пошел с ней куда-то еще. И там остался. Она приходила. Раз в пару дней, когда закончилось худшее. Для этого худшего слов у меня нет. Кажется, меня привязывали. Из тела выходили дешевые бесы, вроде тех, что на обложках альбомов металлических групп. Они вставали напротив меня, с морд у них сыпался жгучий порошок, гной, они валяли меня в этом, поджигали. Из моего тела вышли Дарья с Гизмо, держались за руки, лица их были трупно-бледными. Моя мать вынула что-то изо рта рукой, оно пульсировало на ее ладони, она попросила, чтобы я это съел. Хотела меня накормить. У отца был нож, кажется, этого я почти не помню. Иногда мне кажется, все произошло из-за того, что я состою из дряни, как и большинство людей. Мозг перед лицом экстремальной ситуации начинает безумствовать, в голове тогда карамболь, сотни машин сталкиваются друг с другом, словно за рулем каждой сидит пьяница. Комиксы, хорроры, хеви-метал с кассет. Все, что покупалось в зыборкских киосках за деньги до деноминации – ни больше, ни меньше. Из этого я