состою. Это моя кровь.
И еще женщина, которая держала голову в руках. Та, которую видел Гизмо.
– Тебя еще, сука, не хватало, – сказал я и принялся хохотать так громко, что прибежал санитар и сделал мне укол. После укола смеяться я перестал. А она все стояла там. Была страшнее смерти.
Только через пару дней я понял, где я нахожусь и с кем. Понял, что в том самом зале, где сижу я, отдыхает смешной старый беззубый чувак в спортивках, который забил свою жену кастрюлей; что тут есть девушка, она походит на студентку-маркетолога и постоянно говорит, что ее счета взломали и забрали все деньги. И есть худой печальный мужик, когда-то, кажется, радиожурналист, который открыл газ в своей квартире, но заискрила проводка и он, вместо того чтобы отравиться, получил ожог третьей степени всего тела, включая лицо. И еще был врач, который приказывал мне принимать таблетки, а потом отослал меня на закрытую терапию.
Юстина сказала мне свое имя только на третий раз. Я спросил, зачем она вообще сюда приходит. Она что-то говорила о моих глазах, пошутив, что они очень красивые. Потом долгое время я ее не видел, потому что вышел из больницы и отправился в «Монар» [96]. Нет особого смысла рассказывать, каково там было. Я в совершенстве научился ухаживать за огородиком и делать раствор для стройки. А еще пилить и строгать. Отец такому никогда меня не учил. Всегда, когда должен был что-то мне объяснять, почти сразу принимался орать.
Юстина не ждала, когда я наконец покину «Монар», ничего подобного. Она вообще меня не знала, не знала, кто я такой. То есть знала, что я парень, который написал известную книжку, а потом скатился. Даже читала эту книжку. Когда-то. Но знала только это – то есть ничего, потому что книжку написал некто, кем я был восемь лет назад, некто, кто был обижен и молод, и голоден, и резок. Некто, кто существовал.
Это я хотел ее узнать. В конце концов, она спасла мне жизнь. Я хотел узнать, что ее к этому склонило. Я проведал ее в первый же день после того, как вышел. У меня не было никого другого, кого бы я мог проведать. У меня не было денег, чтобы пригласить ее на ужин, в кино, пригласить куда бы то ни было. Ночью я влез в общественный сквер и нарвал там цветов. Помню, лифт не работал, и мне пришлось идти к ней на десятый этаж. Сперва она была скованна, немного не знала, что делать, наверняка у нее была надежда, что я просто поблагодарю и уйду. Я был уверен, что у нее кто-то есть. Но не принимал во внимание, что между нами кто-то мог стоять. Я был собакой, залеченной, но собакой. Я пах как собака. У меня была пустая голова, руки как у работяги: грубые, сбитые, со сломанными ногтями. Цветы ее рассмешили. Она поставила их в банку от оливок. Сказала, что сделает мне кофе. Это был лучший кофе, который я пил в своей жизни. Мы разговорились. Одни книги, одни фильмы, понятное дело, это обычно, но тогда я чувствовал, словно глотаю золотые монеты. Мои шутки ее смешили. Я хотел быстренько уйти. Не хотел ей мешать. Для нее это обычный вечер, а я вспоминал, каково оно – быть человеком. Притворялся человеком, хотя мне в тот момент хотелось лаять. Я на самом деле хотел вернуться в Зыборк. Может, сказал так, чтобы остаться, после того как рассказал ей о своей отце и о том, что там случилось.
Так оно и началось. Жертва плюс спаситель. Большая Безответная Любовь. Люди, которых мы знали, которые слепо верили в фильмы и литературу, утверждали, что такая любовь – это навсегда, она переживет все, даже смерть. Мне не хотелось над этим даже смеяться. Но порой я из-за этого плакал; когда впервые увидел ее нагой, заплакал, словно полковник Квятковский [97]. Проплакал я также и на нашей свадьбе, когда мы танцевали под фрагменты The Cure. Тот, кто распределяет время на «лучшее» и «худшее», сказал бы, что вот ради чего стоит жить. А потом мы, наконец, стали почти нормальными. Это было огромное усилие – пытаться все так удержать. Чтобы оно продолжалось, чтобы не сломалось. Сперва я ежедневно боялся, что сломается; когда мы взяли в кредит квартиру, мне регулярно снились войны, катастрофы, голоса, говорящие в мегафон, что мы должны взять самое необходимое и убегать.
Однажды она сказала мне:
– Может, Миколай, ты напишешь об этом книгу? О «Монаре», о том, что с тобой случилось. Может, ты должен?
А я ответил ей, что не могу, что это бессмысленно, потому что я снова заработаю на ней кучу денег и снова все повторится. Но тогда – наверняка – мне не повезет так сильно. Я не встречу ее во второй раз.
Тогда она ответила, что понимает.
А я подумал, как сильно ее люблю и что не могу потерять. Я действительно делал все, чтобы мы жили нормально. Последние три года. Все-все-все.
И, наконец, все вывалилось у меня из рук.
Потому что, сука, как же было ему не выпасть?
Как она могла не перестать меня понимать?
– Слушай, иди уже к жене. Иди к жене и уезжайте отсюда как можно быстрее. И – заботься о ней, – говорит Каська.
Все еще девять старых многоэтажек, рассыпанных, словно старые кубики. Все еще трухлявый заборчик и газон. Все еще стена леса. Ночью эти места всегда выглядят получше – по той простой причине, что их и не видно толком, – но ночью и куда больнее, потому что ночью я тут бывал куда чаще. Когда я смотрю в это окно, вижу горящий свет. Какой-то миг я уверен, что Дарья – внутри.
Кася скребет ногтем по объявлениям, приклеенным к столбу, нечитаемому куску бумаги.
– Хотел бы я, чтобы у тебя жизнь была получше, – говорю я. – Хотел бы я, чтобы ты была счастлива.
– Тебе и правда есть до этого дело?
– Теперь – да, – отвечаю я искренне.
Я смотрю на нее, смотрю ей в глаза, и что-то из меня вдруг вываливается, я хриплю, прикрываю рот, желая ухватить это что-то в последний момент, прежде чем оно разобьется о землю. Но, увы, уже поздно.
– Это несправедливо, что моя мама мертва, а твоя – жива. Но однажды умрет и она, вот увидишь, – говорю я.
Она широко распахивает глаза – на краткий миг, Дарья делала так же, словно кто воткнул ей в глазницы две большие темные монеты.
– Мне и правда уже пора идти. Прости, – говорю я.
А она начинает смеяться. Хватается за живот. У нее очень красивая улыбка. Точно такая же, как у сестры.
Она подходит ко мне и, прежде чем я успеваю отреагировать, целует меня в губы, быстро и сильно.
– Никто мне такого не говорил. Правда, – говорит она. – Спасибо.
Да, я убежал отсюда, но кажется, кое-что со мной все же случилось, у меня была жизнь, хорошая и плохая, смешная и страшная, всех оттенков, всего спектра, но что-то было, я повидал мир, проигрывал его и выигрывал, и снова проигрывал. А она все время сидела здесь. Она стоит передо мной, и одновременно я представляю, как она наверху смотрит в окно на лес рядом, на его черную, грязную стену, и представляет, как оно – бежать сквозь этот лес и не останавливаться, бежать, пока не добежишь до другой стороны, до свободы, до свободы как до чего-то банально простого, до свободы, понимаемой как остановка, как перекресток, дорожный указатель, сто злотых на билет в кармане.
– Не переживай. Хорошо, что мы поговорили. Если бы ты слышал, о чем приходится разговаривать с местными. Кто кого в последний раз хряпнул в лобешник на дискаче, кто пришел вставленный в магазин, кто у кого помер, – пожимает она плечами.
– Люди всюду о таком разговаривают, – отвечаю я.
– Я не знаю, как оно «всюду». Знаю, как оно здесь. Знаю, что люди тут не говорят: «чувствую» или «мне кажется», или «не понимаю». Тут говорят только «я слышал, что» или «свали». Потому – хорошо, что мы поговорили. Поверь.
– Я должен отдать тебе деньги за пиво и сигареты.
– Иди к жене, – повторяет она.
Я киваю и спрашиваю:
– У тебя есть номер телефона?
– Зачем тебе? Хочешь со мной трахнуться или что?
Я качаю головой. Она смотрит на меня секунду-другую, словно последняя жертва.
– Тогда не знаю, зачем оно тебе. Если захочешь – найдешь меня, – машет рукой и исчезает в подъезде.
Мне придется идти минут сорок, пока не дойду до Известковой. Это долго, но ведь у меня есть сигареты. Наконец я закуриваю одну. Сперва она отвратительна, это словно приставить к губам выхлопную трубу, но потом, когда металлический привкус разливается по всему телу, начинает легчать.
И только тогда я проверяю телефон. Сообщение, посланное с неизвестного номера.
«Девушка будет жить. Агата. Ты где?»
«Я шел из ниоткуда в никуда, не имея на самом деле никого». – Я увидел эту фразу, написанную карандашом в записной книжке, корявыми буквами, и снова начал смеяться.
Юстина
– И что, ты все еще ненавидишь озера? – спрашивает он.
Я кладу ладонь на его голову, растрепываю ему волосы. Он постригся, выглядит теперь куда лучше. Вот только снова начал курить, я даже не обратила внимания, с какого времени. Не могу ему ничего запретить, я уже запрещала ему столько вещей, все наше замужество – было одним большим запретом.
Озеро – цвета грязного изумруда. Идущий из воды, сбитый из досок помост новый, но камыш вползает на него, окружает, коварно хочет его разломать, расщепить.
– Нет, привыкла, – говорю я.
– Тогда, когда поехала на весь день в лес?
– Да, тогда, – лгу я.
– Тут мы часто устраивали костры, на этом берегу, в средней школе, – говорит он, делает несколько шагов и ставит ботинок на землю в конкретном месте.
– Потому мы сюда пришли? – спрашиваю я, зевая.
– Конечно, – отвечает он.
– Как называется это озеро?
– Холодное.
– Холодное?
– Да, Холодное, просто Холодное.
– Нам нужно завести собаку, тогда прогулки имели бы больше смысла, – говорю я, помолчав. «Мы никогда ничего не заводили, – думаю. – Ребенка, кота, собаку. Может, когда бы у нас было хотя бы что-то, тогда бы все опять заработало». Знаю, что нельзя так думать, все, кто так сделал, кто попытался залатать что-то с помощью третьего, говорили, что это самый простой способ достичь наибольшей катастрофы.