Холм псов — страница 81 из 133

Но тогда фабрика Берната была неработающей и мертвой. За большими окнами царила темнота. Наши фигуры отражались в стеклах, окруженные золотыми ореолами фонарей. У меня от ярости начал болеть желудок – словно я напился кипятка.

– Эй! Идете? – Трупак и Быль стояли у края леса. Я понятия не имел, слышали они наш разговор или нет.

– Идите, встретимся на месте, – крикнул я в их сторону.

Они кивнули. Пошли к Зыборку. Мы остались под фабрикой одни.

– Я просто считаю… – начала она.

– Что ты считаешь?! – крикнул я. Хотел ей что-то сделать, этой – прежде всего – глупой корове, которая не может удержаться, чтобы не сунуть свой нос туда, куда не нужно, в чужие дома, где и так может уже ночевать, где ее кормят, где нет трехнутых матерей, бросающих в нее тарелками. Она должна быть за все это благодарна и перестать рассказывать мне всякую херню.

– Я просто считаю, что ты должен этим заниматься. Что если кто-то занимается чем-то таким в таком молодом возрасте, то значит, что он должен это делать, – ответила она. – У меня нет ничего подобного.

– Если я тебе этого не показывал, значит – не хотел, верно?! – заорал я на нее.

– Прости, – сказала она тихо. Голос ее дрожал. Комок плача рос в ее горле, чтобы вот-вот лопнуть.

– То, что мой отец берет тебя на какие-то тайные совещания, не значит, что ты можешь копаться в моей комнате, ясно?! – крикнул я снова.

(Естественно, когда я был у нее в квартире и ждал, пока она искупается, просмотрел ее дневник; нашел

его под кроватью; пытался его листать в поисках ответа на тот единственный, самый важный вопрос – кем был тот трехметровый черный контур, который таился за ней всякий раз, когда она раздевалась передо мной. Но не добрался до объяснений – услышал, как она выходит из ванной и резко забросил оправленную в плакат Linkin Park тетрадь под кровать.)

– То, что я прочла, было действительно интересным. Тот, о конце света и о людях, которые выходят из пещеры. Тебе и правда стоит этим заняться, – сказала она еще тише. Знала, что тонет. Я обернулся, набрал полную грудь воздуха, чтобы не крикнуть на нее.

– Слушай, – сказал я чуть спокойнее, хотя все еще на повышенных тонах. – Я бы хотел иметь во всем этом что-то для себя самого, хорошо? Как и ты, да? Ты ведь хотела бы что-то иметь только для себя?

– Ладно, оставим тему, – она сделала шаг назад, опустила руки. Уступала. Но я – нет.

– Ты ведь тоже хотела бы, да?

– Что, например? Что, например, я так бы сильно хотела иметь только для себя? Что я прячу? – спросила она, и если бы я вел этот разговор сейчас, то наверняка бы заметил, что она была изможденной, что сказала бы все, только бы не ссориться. Но тогда я был еще слаб в наблюдении за людьми. Особенно в наблюдении за Дарьей.

– Скажи, с кем ты трахалась передо мной? – выдавил я через миг.

Она посмотрела на меня как на большого и глупого ребенка, который, пытаясь напиться, откусил кусок стакана.

– Это важно? – спросила она.

Естественно, это было важно. Это было чуть ли не важнее всего. Это была еще одна мысль, которая не давала мне покоя по ночам, которая жалила в сердце даже сильнее, чем вопрос, на самом ли деле я ее люблю – или нет, или люблю, но немного, и как вообще можно любить немного, – мысль, что это мог бы оказаться…

– С Ярецким, – сказала она, пожав плечами.

«Значит, не молодой Бернат», – подумал я с облегчением. Но облегчение длилось всего несколько секунд. В голове зажглась неоновая вывеска. Белая и яркая. Неоновая надпись: ВОТ, ЗНАЧИТ, КАК. Трехметровая фигура сжалась, обрела конкретные черты, обросла кожей. Появился перед ней микрофон на стойке. На ногах у нее были новенькие одиннадцатидырчатые «мартинсы».

– Ярецкий. Но он же был с Каролиной, – вспомнилось мне.

– Я напилась – и как-то так вышло, – она снова пожала плечами.

Может, ее мать была права. Может. Может, она просто была потаскухой.

– Ты сделала это, потому что влюбилась? – спросил я.

– Нет, я просто набульбенилась на выступлении, – ответила она. Была уже сердита. Я должен был извиниться и перестать. Впрочем, это не имело никакого значения.

Это всегда страшно. Неважно, восемнадцать тебе или пятьдесят восемь. Представляешь себе бывших своей девушки. Представляешь, как они стягивают с нее одежду и начинают делать то, что делаешь с ней ты – но лучше. Это было – и остается – словно кто по очереди вынимает живьем из моего тела все органы и вкладывает их в духовку, вот только все вынутые органы каким-то чудом остаются соединены с моей нервной системой. Ярецкий. Джим Моррисон из Зыборка. «Машина резко повернула, хоть были выключены фары». Я помнил, как она танцевала во «Вратах» под эти песни, вместе с остальными девушками, ритмично подпрыгивая на месте с закрытыми глазами. Это наверняка было легко. Как яблоко сорвать. Он мог подойти к ней и сказать: «Эй, малышка, хорошо развлекаешься?». Или: «Ты тут одна?». Наклонился к ней, а она наверняка чуть вздрогнула и захихикала, и ей сделалось тепло. И просто дала взять себя за руку. Так было. Наверняка. Иначе это никогда и не выглядит.

– В любом случае теперь ты знаешь, – сказала она. – Можем идти?

– Сколько раз? – спросил я.

– Один. Пойдем уже? Пойдем.

Протянула мне руку, но я не мог и не хотел ее взять. Мало того, что она рылась в моих вещах (а может, уже и рассказала об этом всем своим идиоткам-подружкам), так еще и дала Ярецкому, только потому что Ярецкий этого захотел, только потому что Ярецкий мог и только потому что Ярецкий был Ярецким (и точно рассказала об этом чудеснейшем вечере в своей жизни всем своим идиоткам-подружкам, со всеми подробностями).

– Пойдем уже, – сказал я наконец. Мы пошли в сторону Бронкса.

Где-то позади шел Ярецкий, глядел на меня, тыкал пальцем и мерзко смеялся.

– Ты значишь для меня очень много, – сказала она через минутку, а я не имел уже сил ругаться, а потому ответил что-то в том роде, что она тоже значит для меня много, но знал, что вообще-то я в это не верю.

Не помню, что произошло между. Часто так бывает, что люди помнят свои травмы секунда за секундой, могут рассказать, что они в тот день съели на завтрак, более того – какова была очередность блюд, заварили ли сперва себе кофе или порезали хлеб. Я помнил не слишком много. То, что было между этой прогулкой и началом концерта во «Вратах» – просто черная дыра. Может, я был дома. Может, был дома у Дарьи. Может, я что-то ел, слушал музыку. Не имею ни малейшего понятия.

На самом деле эта ночь сложилась у меня в одно целое только в клинике, на реабилитации, через пару месяцев после того, как я переборол ломку. Когда я начал нормально мыслить и видеть сны. И когда уже узнал Юстину. Дарью нашла Олька, девушка Кафеля. Выходила из комнаты допросов, когда я туда входил. Мы даже не взглянули друг на друга, это я помню. Не знаю, что она обо мне думала. Наверняка – ничего не думала. А что можно думать, когда найдешь изнасилованную, порезанную ножом мертвую девушку, лицо которой кто-то разбил тротуарной плиткой? Что можно подумать в такой ситуации, независимо от того, о чем ты думаешь каждый день?

Но прежде чем Олька нашла Дарью, Трупак объяснял мне на подворье замка, что я вел себя как последний пиздюк. И это было правдой, потому что в этот вечер я успел стать последним пиздюком.

Но прежде чем я сделался последним пиздюком, прежде чем Олька нашла Дарью, был еще концерт.

Во «Вратах» были все. То есть во «Вратах» всегда были все, но тогда пришли даже приятели и подруги Чокнутого времен студенчества в Гданьске, странные люди, к которым мы чувствовали легкое уважение, старшие и лучше одетые, с других картинок, приклеенные к Зыборку, словно цветными наклейками на столб, но уже через какое-то время все совершенно пьяные и вставленные. На лестнице сидел и весь наш лицей. Все, даже те, кто никогда не приходил во «Врата», потому что каждый уик-энд развлекались на дискотеке в «Бронксе» или никуда не ходили, потому что им не позволяли родители.

Мы сидели нашей постоянной компанией. Я делал вид, что все хорошо, как всегда, но чувствовал, что с меня хватит ее. Висела на мне. У меня от этого болела шея. Я хотел быть один. Знал, что если в этот вечер я окончательно с ней порву, от чего отделяло нас всего-то несколько шагов и слов, то почувствую облегчение. Но я также знал, что обычно мне бы не хватило сил так поступить. Я знал, что обижу ее. Что у нее по-настоящему плохая жизнь, и что я не должен ее обижать. А прежде всего, я боялся, что мне нисколько не полегчает. Что я быстро начну по ней тосковать, а ей уже не захочется встречаться, и в результате я окончательно превращусь в печального худого хера, который всю учебу проходит в черном гольфе, гоняя лысого на несколько общих снимков с каникул. Несмотря на свои страхи я, как и все, пил пиво, курил косячки, громко шутил и смотрел на открывавшийся вид. Мы стояли сзади, высоко на замковой лестнице, чтобы видеть весь освещенный центр города, золоченные светом дома, площадь и фонари. Небо было очень чистым и очень разноцветным, там вставало зарево от магазинов, от теплоэлектростанции, но оно казалось другого, чем обычно, оттенка, сильнее светилось. Зарево ходило волнами, то и дело меняло форму, наверняка под ветром, и кто-то сказал, что это выглядит как северное сияние. «Какая страна – такое и сияние», – обронил кто-то, а кто-то другой сказал шутнику, чтобы тот перестал нести хрень. Кто-то еще переспросил, когда же будет играть «17 секунд», и скоро об этом говорили все, хотя доносящиеся из «Ворот» писки и гитарные всплески позволяли предполагать, что группа уже внутри.

«Это последний вечер живых людей в Зыборке», – подумал я, глядя на вколоченный в склон замковой горы памятник Ульриху фон Юнгингену [98], которому кто-то однажды пытался залезть на голову.

Когда мы выпили и выкурили то, что у нас было выпить и выкурить, мы медленно вернулись на площадь перед замком. Ее заливало теплое зарево, которое, казалось, шло из-под земли, просачиваясь сквозь булыжники, стекая по человеческим лицам и красному кирпичу. Люди стояли у входа в кабак очень плотно, для того чтобы попасть внутрь, приходилось расталкивать друг друга локтями. Лица некоторых искрились, словно их намазали звездной краской. Небо, с площади еще светлее от огней на башенках замка, было цвета крови, смешанной с молоком.