Холочье. Чернобыльская сага — страница 21 из 25

4

Бывают слова, которые нельзя обойти окольными путями.

Уже много дней я мучаюсь ими. Время, когда я сижу, и думаю, и пытаюсь их написать, съедается мгновенно, часы за часами, дни за днями. Мне кажется, я проваливаюсь куда-то – в пустоту, в темноту, в бездонную пропасть. И понимаю, с трудом, с опозданием понимаю, почему это так. Об этом нельзя написать. Нельзя написать о другом, потустороннем мире, и он мстит мне немотой, молчанием, отсутствием формы, зачеркиванием слов, не ведущих на дорогу, как будто кто-то кружит меня в темном лесу. Нельзя написать о другом мире. А я упорствую.

Однажды я побывал там. Когда никого в этом мире не стало, и я сам здесь исчез, я увидел свою улицу, беззвучно говорящих соседей, отца и мать, и дедушку, и бабушку, коров, коней, и луг под ними, и речку с неподвижною водой. Я смотрел вокруг себя и плакал от любви ко всему, что видел. Но меня никто не замечал, я не нужен был, а может, нелюбим – еще не пришло мое время. И пора было обратно, я это понял по страшной боли напоминания, что должен вернуться. Я оглянулся, побежал и помню, что нырнул со всего бега головой вперед в вертящийся циферблат. Семерочка, приоткрывшись, пропустила меня.

Как-то в аэропорту я увидел в книжном киоске свою книгу об отце. Обрадовавшись, сфотографировал ее и послал сыновьям. Потом, сидя на скамейке в зале ожидания, пересмотрел отправленные сообщения. Фотография была послана отцу, умершему два года назад. Я так и не смог стереть из адресной книги его номер.

Совсем недавно в деревне возле магазина двум пьянчугам показалось, что я слишком медленно проезжаю мимо них. Они искали, к кому прицепиться, блуждая бессмысленными взглядами по сторонам, подбрасывая в руках какие-то предметы, отвертки или ножи, не успел рассмотреть. Я подумал, что они пришли из тюрьмы, не знают, что делать на свободе, и совсем не прочь вернуться обратно. Помню белую пену в уголках их ртов, доказывающую, что они не в себе. Они стали рвать дверь моей машины. И тут у меня зазвонил телефон. Я машинально взял его, вгляделся – звонок был от отца. Умершего два года назад. Если б не было этого звонка, я, конечно, вышел бы из машины. Но на этот раз я впервые в жизни убегал, предупрежденный об опасности. Мои преследователи бежали за машиной, надеясь, что я приторможу на повороте. Я смотрел на них в зеркало заднего вида, слушая звонок телефона, оцепенев, не решаясь нажать кнопку ответа.

Хватит этих примеров моей связи с потусторонним миром. Каждый человек знает их на своем опыте. Зачем же я пишу об этом, преодолевая внутреннее сопротивление?

Тот иной мир, за семерочкой, загадочен не меньше, чем мысли о нем. Но он существует, иногда являясь в виде подсмотренного зазеркалья. Или напоминая о себе странными сигналами.

Я думаю, что не предметы, и не воздух, и даже не пустота наполняют весь мир. Наполняют образы. Самый главный, бесконечный, Бог. Остальные образы, поменьше, окружают нас вблизи, наши чувства пронизывают эти сферы, улетая в бесконечность.

Вот, оказывается, о чем я хотел написать. О таинственном мире, в котором находятся мои предки. Я ищу на небе ту звезду, которая вела их в бесконечном пути для спасения и сохранения жизни, для ее продолжения. Она указывает и мне, будет светить и после меня – звезды, в отличие от нас, не стареют.

Но надо поставить точку в этой измучившей меня главе. Следующая будет о моей маме, никогда не связывавшей свою жизнь со светом звезды. Во всяком случае, она об этом мне не говорила. Я осмелюсь подумать об этом вместо нее.

5

«Я, Карпекина Антонина Леонидовна, расскажу письменно о том, что пришлось пережить нашей семье в годы войны.

Все начинается и заканчивается любовью, но какая же она разная в начале и в конце! Сначала я не понимала ее, а когда не стало родных мне людей, моя нетронутая любовь к ним разрывала меня. Куда ее можно было поместить? Стена была передо мной. Мои мысли не соглашались быть воспоминаниями.

Война поделила всех людей на живых и неживых. Можно было только вспоминать погибших, а хотелось продолжения их жизней. И то, что это невозможно представить, было для меня тогда страшнее всего. Думать я надолго прекратила, только вспоминала. Так и остались для меня погибшие такими, как были.

Я перечитала сейчас то, что написала, и поняла, что сделала ошибку. Всю жизнь я учила детей писать сочинения, а сама ошиблась. Нельзя брать груз не по силам, нельзя загонять мысль в тупик только потому, что хочешь ее выразить. Мне хотелось сказать про мою любовь, про мои чувства о делении мира пополам, про мою память. А я не умею сказать так, как оно есть. Только приближаюсь к этому, и потому мне кажется, что говорю неточно, издалека. Не по силам мне выражать такие понятия. Всем не по силам, не только мне. Ведь все говорят «люблю» и жалеют, что слово маленькое по сравнению с чувством, все говорят «плачу», а как выплакать внутренние слезы? Я столько видела людей, говорящих о своем горе, что поняла: сказанное важнее услышанного. Вот и я буду писать, как умею, как говорю.

Семья моих родителей до войны проживала в деревне Будище Чечерского района Гомельской области Белоруссии. Отец Карпекин Леонид Алексеевич работал директором неполной средней школы, мать Иваровская Христина Павловна работала там же учительницей младших классов. Коллектив школы был сплоченный, дружный, словно одна большая семья, единая в работе и в необходимой помощи каждому из своих членов.

При школе была отличная библиотека, пополнением которой занимался мой папа, считавший, что в ней должны быть книги не только по школьной программе. Он был большим любителем литературы и часто собирал на школьные вечера учеников, рассказывая им прочитанные книги. Потом они читались всеми по очереди. Папа говорил ученикам, что к литературным героям надо относиться как к обычным людям, а то, что они кажутся умнее и необычнее всех живущих людей – это оттого, что про них написали. Я помню, как он поискал глазами среди сидящих перед ним учеников и сказал, что если написать про Василия, тот тоже станет умнее. Все тогда долго смеялись. Папа умел увлечь учеников. Пошутит, а потом скажет что-нибудь важное. Что главное не брать пример с героев книг, а учиться у них думать, становиться на их место или ставить их на свое, сравнивать с собой. Это, конечно, почти то же, что брать пример, но все-таки немного иначе. Учитель литературы тоже сидел на этих вечерах и говорил папе, что многое из того, что слышит, использует на уроках.

Иногда папа читал стихи и говорил детям, что надо учить их наизусть, чтобы потом вспоминать. Попробуйте это сделать, и почувствуете, что стали лучше, как будто умылись, говорил он, улыбаясь, и читал какое-нибудь неизвестное стихотворение Некрасова или Никитина, которое помнил еще с детства. Но сам папа никогда не писал стихов. Он боялся даже прикоснуться к этому, как он говорил, чуду. И часто хмурился, когда на таких вечерах кто-то читал свои неумелые стихи. Он не ругал их, конечно, и не запрещал писать. Но любил только совершенство, только то, что давно уже признано. Мне он говорил, что писать стихи без таланта – кощунство. Наверное, боялся за меня. У каждого свои чудачества.

Среди учащихся, собиравшихся на литературные чтения к моему папе, был студент Гомельского медучилища, местный житель Терещенко Андрей Ильич. Мы с ним дружили. Он часто рассказывал мне о своем училище, о будущей своей работе и как-то, улыбаясь, сказал: «Вот и будут у наших детей родители медики». В ответ на это я, скрывая от него улыбку согласия, убежала в другую комнату. Когда я окончила семилетку, Андрей так же ласково, с улыбкой, как умел это делать только он, уговорил меня отвезти документы в медучилище. Мы поехали вместе с Андреем. Документы мои приняли, возвращались мы из Гомеля радостные, словно сделали одно из главных дел в своей жизни, и Андрей говорил: «Давай после училища работать вблизи своих родителей, чтоб было кому помогать нам деток растить». В ответ он услышал: «Ох и болтун же ты! Далеко нам с тобой до деточек. После училища надо на свои ноги стать, чтобы на себя надеяться, а не на родителей». Но Андрей твердил свое: «Мой отец часто обращает на тебя внимание, когда ты ходишь за водой к кринице или стираешь белье на речке, и говорит мне, какая у Леонида Алексеевича дочка – и вежливая, и добрая, и трудолюбивая. Вот бы нам такую невестку». И правда, вскоре мне повстречался отец Андрея, который с улыбкой сказал, как будто это было решено: «Ну вот и хорошо. Будут у меня свои медработники. Возможно, поживем мы со своей старухой подольше». Странно, но после всех шуток Андрея я встретила эти слова совсем без удивления, как будто их сказал не только знакомый, но и близкий человек.

Но хорошему не суждено было сбыться. 22 июня 1941 года я поехала поделиться своей радостью, что буду студенткой медучилища, к своей тете Паше в поселок Кремлевка Краснопольского района, в пятнадцати километрах от Будища. При въезде в Кремлевку услышала страшное слово «война». На скамеечке сидел дядя Евдоким, муж моей тети Паши, и играл грустные мелодии на гармошке, женщины с мужьями танцевали и плакали, это было что-то такое, что трудно объяснить словами. Дядя Евдоким продолжал играть грустные песни на гармошке, женщины продолжали плакать. К восьми часам утра всем мужчинам приказано было явиться к сельсовету для отправки в военкомат. Среди них был и дядя Евдоким. Через три месяца тетя Паша получит похоронку и останется с тремя малолетними детьми. От голодной смерти ее спасет швейная машинка, которую ей подарил мой папа на свадьбу.

Я сразу же помчалась сколько было силы домой, чтобы успеть попрощаться с папой. Боялась, что опоздаю. Но он еще был дома. Ему было приказано оставаться на месте до того времени, пока не будут мобилизованы все подлежащие призыву, и он ушел с последним отрядом. Провожала папу за деревню, пока уезжающим не приказали садиться в грузовик, вся наша семья: дети – Тоня, Фруза, Миша, Леня, Верочка и Витя, бабушка Акулина и жена Христина Павловна, единственная кормилица и хозяйка. Старшей Тоне, то есть мне, за месяц до этого исполнилось четырнадцать лет.