Холочье. Чернобыльская сага — страница 3 из 25

Он молчал, только поглядывал на меня и улыбался. Странная картинка, не правда ли? Но ведь и мы были странные.

Я вел его в дом, он садился за стол. Мама ставила еду, он долго и медленно ел. Они разговаривали, конечно. Вы думаете, я хоть что-нибудь помню из этих разговоров? Я ждал его на лавочке. Выходя из дома, он уже не присаживался – опять гладил меня по голове и уходил.

Какая обычная картина – кроме нескольких минут моего перевоплощения. Кроме нескольких минут, когда я думал за него.

Я переполняюсь слезами, когда вспоминаю, что мама никогда не сказала мне ни одного назидательного слова – как надо. Все было обычно, как шевеление ветвей старых берез.

Что ведет нас по жизни? То, что было перед глазами.

6

Если бы я писал о Холочье раньше, то, наверное, получились бы обычные воспоминания, но сейчас главный вопрос времени заставляет меня подчиняться ему, а не литературной привычке. Было так или стало так? Люди, которых я вспоминаю, помогают мне ответить. Они были, конечно же, другими, но становятся такими, какие есть сейчас, в своей вечной жизни.

Василь Фийон жил напротив шляха – проулка, уходящего в поле. Шлях и назывался Фийонов, но Василю было этого мало. Он был тщеславен, этот Василь. Мне он казался похожим на пирата – высокий, темный и худой, с пронзительным остановившимся взглядом, как на плохом портрете. Не хватало только кинжала в зубах. Сверкая золотыми зубами, он в любом разговоре упоминал название шляха, пытаясь присвоить и другие места – Фийонов стан, говорил он. Но к стану его прозвище никак не прилипало.

Стан – это опушка леса, на которую пригоняет пастух коров для обеденной дойки. Параллельно улице по лугу текла речка, за ней был лес с открытыми в сторону деревни пологими холмами-опушками. У нас было три стана, Панасов, Микитов и безымянный. Панасов и Микитов – потому что находились как раз напротив домов Микиты и Панаса. Безымянный находился напротив дома Василя. И вот он стал обустраивать этот стан – срезал кочки, выкорчевывал кусты. Уговаривал пастуха пригонять туда коров. Василь хотел, чтобы люди привыкли называть эту опушку Фийоновым станом. Но странное дело – оказывается, даже названия присваиваются сами собой, без усилия человека. Один только Василь упорно называл свой стан Фийоновым, больше никто.

Я представляю, как он неприкаянно бродил вокруг своей пустой опушки, выглядывая на нее из-за деревьев, как будто ткал мысленную паутину названия. Почему не удерживалось его прозвище в этой паутине? Не замеченное и не признанное миром авторство.

Сейчас вдруг мелькнул во мне страх оттого, что я захочу повести Василя по неожиданной даже для меня дороге. Захочу наделить его каиновой завистью, и тот самый выстрел, после которого я увидел отца моего друга с простреленной грудью у костра с поднимающимся к небу дымом, будет произведен Василем. Если даже не скажу об этом напрямую, то намекну на такой исход событий. Нет, не буду я этого делать. Не буду. Почему-то я испытываю к этому неприятному человеку странное сочувствие.

Я люблю думать вскользь, допуская самые неожиданные выводы, как будто камень моей мысли летит над водой, касаясь ее. Откуда я знаю о тщеславии Фийона? Мне рассказывал отец. Мы шли тогда из леса, как раз вышли на эту безымянную опушку. Я только что пытался объяснить отцу свое невероятное открытие – что я его догоняю по возрасту. Когда-то он был старше меня в тысячу раз, а теперь в пять, а потом, со временем, будет становиться старше все в меньшее количество раз. Даже меньше, чем в два раза. Вот я и догоняю. Это было для меня таким важным, как будто мир сдвинулся с места силой моей мысли! Мне показалось, отец совсем не заметил моих слов, не признал моего открытия. Нет, все-таки он что-то говорил – про дробь, в числителе которой мой возраст, в знаменателе – его, и эта дробь с каждым годом стремится к единице. Я обиделся, что он пересказал мои слова по-взрослому и они стали непонятными. Но это я сейчас вспоминаю про дроби, а тогда был занят только своим образом погони за временем. Мне казалось, я ухватил за хвост эту жар-птицу, которую никто, кроме меня, не видел.

Сейчас я улыбаюсь сравнению себя с Фийоном, которое вызвало во мне сочувствие к нему и жалость. Но почему бы и нет? Мы были непризнанны и потому похожи.

7

Будь я атомом, в капле воды увидел бы океан, так и в своей деревне я видел все мироздание. Поэтому вся моя дальнейшая жизнь, все впечатления и переживания, все мысли, сомнения и разочарования, горе и счастье – ничто и никогда не приходило ко мне впервые, а всегда повторялось отражением от первых чувств. Особенно люди, которых я потом встречал, о которых читал в книгах – в их обликах и характерах всплывали черты моих соседей. Мне почему-то сейчас приятно осознавать, что детство я провел если не в колыбели человечества, то уж наверняка в ее маленькой и точной копии.

Вспоминая Устюшу, я всегда хочу встрепенуться, словно пытаюсь вырваться из той части жизни, которая стягивается, скукоживается, застывает. Мне хочется на простор, а эта старушка меня не выпускает, превращает в один из предметов в огромном складе ненужных вещей, которые она собирала по всей деревне целыми днями с раннего утра и до позднего вечера. Она была хозяйкой бездушного пространства деревни, не замечала людей – ее интересовали только предметы.

Я чувствую, что не могу и не хочу перечислять то, что собирала Устюша. Это не список кораблей и даже не список моих одноклассников, не слова, которые в соединении обретают смысл, как обретается он в перечне попадающих на глаза предметов во время обычной прогулки. Крыльцо, калитка, тропинка с примятой травой, луг и речка, застывший взрыв высокого облака над лесом и вспыхнувшая на этом облаке мысль, что я буду помнить все это с тем чувством, которого нет пока у меня…

Ее список был бессмысленным, а потому пугающим. Я помню страх, который пробирался в меня сначала брезгливостью, а потом горем, как будто кончилось все мое время яркой жизни. Пробирался, когда я видел ее во время вечной работы – поиска чего-нибудь никому не нужного, не прикрепленного к основе, чтобы можно было легко взять, положить в передник и понести домой, на свой забитый хламом двор.

Однажды я шел по полевой дороге и увидел ее копошащейся в заросшей травой старой яме. Кто-то когда-то сбросил туда мусор. Передник Устюши был полон смятыми консервными банками, обрывками истлевшего картона, сгнивших щепок. Потом она понесла все это к деревне, к своему дому. Я решил принести ей старую сумку, которую видел у себя на чердаке. Большую, наверное, удобную. Я думал, что этим помогу ей, не в переднике же носить свои находки. Быстро сбегав домой, я положил сумку на видное место рядом с ямой и притаился поодаль за кустом. Устюша вернулась, увидела сумку, потоптала ее для большей компактности и так же, как другие предметы, прижала к себе. Использовать ее по назначению она даже не подумала.

Когда я шел обратно мимо ее дома, то увидел, как она укладывает во дворе свои находки под его стеной. Из этого плотного штабеля торчала ручка моей смятой сумки.

Я помню тот страх перед бессмысленностью. И потому сейчас боюсь думать о том, что в длинном списке моей жизни лежат ненужные события и слова.

8

Если думать о времени, то можно заметить, что мысли не пристают к нему, как вода к масляной поверхности. Не проникают в него, не становятся частью, не называют и не объясняют. Время непонятно, как потусторонний мир – слова о нем здешние, наши, привычные, а мир так и остается недоступным пониманию. О нем можно говорить его словами, но у нас их нет. Может быть, время подвластно музыке, но я не умею думать так, как звучит музыка. Время и похоже только на музыку, так же чувствуется, лишь прозвучав. И так же кружится голова от невозможности оказаться внутри этого неуловимого течения. Но как же хочется думать о времени в благодарность за то, что оно есть – я чувствую эту радость благодарности. Меня могло не быть, а я есть и думаю об этом.

Я вспомнил одну старую фотографию. На ней мой старший брат. Он стоит на мосту через нашу речку, опершись на велосипед, и смотрит на меня. Взгляд у него спокойный, не требующий слов. И я чувствую прохладу ветра с запахом реки. Тает облако над лесом, тогда и сейчас.

Если думать о времени, оно исчезает, прячется. Словно при сотворении мира ему было поручено оставаться непонятным.

9

В детстве я не замечал любви, окутывавшей меня. Я вспоминал ее лишь потом, повзрослев. А тогда я просто жил – кто думает о воздухе, которым дышит? Думают о том, что странно, что находится хотя бы на небольшом расстоянии. Вся деревня была от меня на таких расстояниях моего взгляда. И любовь я впервые увидел со стороны и заметил из-за ее грубости.

Мовша с Мовшихой были странной парой. Он – маленький и вертлявый, со смешной быстрой походкой. Она – огромная, как стог, почти всегда неподвижная, как будто не передвигалась, а просто оказывалась в другом месте. Когда они шли рядом, трудно было удержаться от улыбки. У них было много детей. Даже сейчас я затрудняюсь подсчитать, пять или шесть. А может и семь. Почти все погодки, и даже пара близнецов. Но не в этом дело. А в чем? Почему я их вспоминаю? И ловлю сейчас себя на том, что замираю при этом с той самой улыбкой. Апофеоз соединения и растворения одного в другом, думаю я, потому что вдруг вспыхивает в моей памяти, что Мовшу называли еще и Мовша Мовшихин. Имя, подаренное им жене, отразилось в большом и увеличительном зеркале и вернулось уже двойным звучанием, доказывающим полную и окончательную их слитность.

Он был пастухом огромного колхозного стада. Оно бесконечно тянулось вдоль улицы по утрам и вечерам, и Мовша словно сплавлял плот по порожистой реке, управляя своим кнутом плавным течением этой громадины. Возле своего дома, споткнувшись и вспомнив что-то, забегал на минутку, чтобы попить воды или прихватить что-нибудь забытое. Мне хочется подумать, что та