Холочье. Чернобыльская сага — страница 7 из 25

И в то же время, в тот же день я испугался себя, как можно испугаться неизвестного чудовища. Словно увидел себя в кривом зеркале и стал этим отражением. С чего все началось? Наверное, меня укусил красный муравей, и они, ползающие в траве под окнами, привлекли мое внимание. Я взял молоток и стал впечатывать муравьев в землю ударами в каком-то наваждении, от которого никак не мог избавиться. Словно обжегшись, я наконец бросил молоток под крыльцо и оцепенел. Мне было страшно. Глаза мои, я помню, раскрылись широко и не хотели закрываться. Не я это был, не я, кто-то маленький во мне занял меня без спроса, занял всего без остатка, а я исчез. Я хотел, чтобы всего этого не было, но оно было. Как же я такой буду с отцом?

Я не помню, как это растворилось. Нет, не растворилось. Даже сейчас я спотыкаюсь, глянув под ноги. Нет в жизни назидания, есть только страх кривого зеркала.

Огромные липы стояли в ряд, возвышаясь над соседним домом. Вечерами я любил смотреть на заходящее солнце сквозь их дрожащие листья. Их шелест был одинаковым и ровным в тихую погоду, и мне казалось, я различаю в нем гудение пчел в колодах на высоких стволах. В доме под этими липами жили Панас и Марфа, старик со старухой, с младшим сыном Павлом. Старшие Петр, Вера и Татьяна приезжали иногда в гости.

Я боялся Павла, как своего кривого отражения, боялся даже не его, а что могу быть на него похожим. Он был старше меня на несколько лет, вместе с Мишкой, его ровесником, они любили собирать нас, детей помладше, и устраивать игры. Странные игры. Это сейчас я могу припечатать их забавы точным словом издевательство, но тогда… В детских компаниях старшие всегда главные, и младшие покорно играют свои роли. Павел с Мишкой придумывали игру в дождь: забирались на ворота и поливали нас водой, выплескивая ее кружкой из ведра, а мы должны были пробежать внизу и увернуться от этих брызг. Ничего необычного, все дети так играют. Но Мишка с Павлом в какой-то момент наполняли кружку мочой и выливали ее сверху. И смеялись над тем, кто был облит. Конечно, после этого мы не хотели играть, но они уговаривали, обещая больше так не делать. И все повторялось! Это и удивляло – что они не изменялись даже после обещаний.

Сейчас вспоминать всего лишь противно, а тогда я боялся их, не понимал, почему они хотят нас сделать хуже себя, как будто измазать. Мне снилось, что Мишка с Павлом несут по улице ведро с навозной жижей и мажут всех по лицам.

Однажды, когда топилась баня, Павел раскалил в печке велосипедный насос и сказал, что сейчас будет допрос партизана. Он выбрал меня. Все разбежались, я вырывался, но до сих пор у меня круглые отметины на ногах.

На речке, где мы купались, плавали домашние утки. Павел поднырнул под стаю, поймал одну утку и крутанул за шею. Я до сих пор помню его смех, когда утка уплывала по течению, роняя голову в воду.

Утонул маленький мальчик, приехавший из города к своей бабушке. Кто-то толкнул его с берега, он не умел плавать и захлебнулся. Пока его хватились, пока достали, сбегали за взрослыми, он умер. Никто не видел, кто толкнул, на берегу было много детей, и маленьких, и постарше. Эта смерть так и осталась в деревне горем и чьей-то виной. Я не могу утверждать, что это был Павел, я так же умолкаю, как и все, кто начинали об этом говорить.

Странно, странно, пытаюсь вспомнить что-нибудь хорошее, связанное с Павлом, и не получается. Мне почему-то даже стыдно за это. Я не знаю, каким он стал, вполне возможно, обычным человеком, каких большинство. Но странно другое: я испытываю к нему и благодарность. Если б не он, я не испугался бы себя. Он был, как и Коля, учителем жизни, только с другой стороны. Все было вместе, все было одновременно.

В тот же день, когда испугался себя с молотком, я вышел на огород. Там Панас, отец Павла, колол дрова. Наши кошка и кот сидели на куче колотых дров, наблюдая за работой. Панас, как всегда, был хмурым, как всегда, сердитым на что-то и резко отшвыривал дрова от себя. И со злостью, метя в кота с кошкой, бросил в них увесистую чурку. Он попал в кота, тот упал и не шевелился. Кошка убежала. Панас выругался, воткнул топор в колоду и ушел к себе в дом. Я схватил отяжелевшего кота и принес к своему крыльцу. Плакал и гладил его, но он совсем не шевелился, казалось, не дышал. Дома никого не было, мне не у кого было спросить, что делать. Потом подошла кошка. Она стала вылизывать кота. Я, застыв, смотрел на них. Не знаю, сколько прошло времени, но кот зашевелился! Он открыл глаза. Я сбегал за водой, смочил его рот, осторожно потыкал мордочкой в чашку. Через несколько минут он тоже стал лизать свою шерстку, и мне уже было радостно и смешно смотреть, как они вместе с кошкой, уступая друг другу, выбирают места для лизания. Кот жил! Я боялся гладить его, лишь осторожно касался пальцами.

Вечером из колод на Панасовых липах улетели пчелы. Они не вернулись. Отец говорил мне, что рой обычно улетает частями, но колоды опустели полностью и навсегда. Мне казалось, я слышал, как ветер свистит в их пустых щелях, как в свистках.

Тогда, глядя на муравьев, ползающих по тропинке, я был счастлив, что они меня простили. И еще я чувствовал – не думал, это я думаю сейчас, с трудом заменяя словами свое тогдашнее чувство, – что пчелы суровее муравьев.

15

Наша улица, если въезжать в нее со стороны поля, начиналась одним рядом домов. И между первым и третьим долгое время был пустырь. Когда-то здесь тоже стоял дом, но или его разобрали и куда-нибудь перевезли, или он сгорел – осталось пустое место. Нет, все-таки не сгорел, ни головешек, ни углей в траве не было. Мы там любили прятаться в густых зарослях репейника и бросаться его колючими шариками. И вот на этом месте бригада плотников быстро собрала из привезенных свежих бревен новый дом. Он был какой-то нечаянный, случайный, как будто его еще раз должны были переложить по-новому, по-другому – так казалось. Может, потому что непривычно быстро появился, вырос за несколько дней и нахлобучил на себя шапку шиферной крыши, как будто взятую откуда-то наугад, не по размеру. А может, потому что строили его плотники не для себя – среди них не было будущего хозяина. Они приходили, работали и уходили, и видно было, что спешат. Любая работа не умеет скрыть спешку.

Еще не было крыльца, не было изгороди, ворот и привычного двора, еще между бревнами сруба не высох уплотнительный зеленый мох, а в дом вселились Голофаевы. Мать с отцом, десять детей. В летние дни мать все время варила что-то на костре, пьяный отец сидел рядом или спал в доме. На работу он выходил, только когда за ним приезжал на лошади, ругаясь, бригадир. Дети с нами не смешивались – все время крутились вокруг дома, вокруг своей матери.

И вся улица, все соседи вдруг словно поняли, что появилась дополнительная ко всем другим занятиям забота, даже обрадовались ей – стали ходить к Голофаевым, носить еду, одежду, просто поговорить, посидеть у костра возле дома. Если шел кто-нибудь по улице с банкой молока или каким-нибудь свертком, то наверняка к этому дому. Мне тоже нравилось носить туда молоко, после этого я гулял уже с другим чувством, как будто выполнив необходимую обязанность, и мог придумывать для себя новое занятие. Казалось, что от этого оно становится интереснее.

Однажды их маленький ребенок засунул себе в нос фасолину и чуть не задохнулся, ее еле достали. Взрослые говорили при случае: а вот помните, как у Голофаевых… Как будто те приехали сюда только затем, чтобы показать: нельзя давать маленьким детям играть мелкими предметами.

Я учил одного из них, моего ровесника, плавать. Мы барахтались на мелководье, и я показывал, как надо грести руками и бултыхать ногами.

Потом Голофаевы уехали. Дом опустел, как будто не противился этому, как будто стал самим собой. Дверь и окна были заколочены досками, мы играли вокруг, не приближаясь.

Прошел год, может быть, два. И так же неожиданно в этом доме стала жить большая цыганская семья. Цыгане приехали на телеге, подняли оглобли, сделали шатер, так же стали жечь костер рядом с домом днями и вечерами. И так же потянулись к ним соседи с молоком, едой, одеждой. Все было так же!

Однажды я шел из леса, переходя по мостику речку, увидел, как в воде у самого берега на мели плещется цыганенок. Я решил показать ему, как надо плавать, было понятно, что он не умеет. Но он не стал меня слушаться, молча помотал головой, быстро оделся и побежал по лугу. Я смотрел ему вслед, удивляясь повторению. А дом, глядя окнами с высокой улицы на меня, стоящего внизу на берегу речки, словно извинялся за то, что вышло все не так, как в первый раз, – полного совпадения не могло быть.

Не было полного совпадения и в том, что цыгане уехали так же неожиданно, как Голофаевы, но мне было достаточно повторения этих событий, чтобы почувствовать: дом никогда не станет другим, никогда не избавится от одиночества, никогда и никому не даст его развеять. Я жалел этот дом, как жалеют кривую вербу или расколотый молнией дуб – ничего не изменить и не поправить.

Я часто просил отца рассказать, как появился наш дом. Сам я этого не помнил, родился уже в построенном. Мне нравилось слушать рассказ, похожий на сказку, а отцу нравилось рассказывать.

Отец строил сам с помощниками-соседями и маминым братом, моим дядей. Долго, несколько лет, приходилось и жить в доме, и достраивать его одновременно. Отец слышал по ночам, как дом оживает. Вот только не хватило денег, и фронтон зашили старыми досками. После этого отец потерял покой. Он чувствовал, что дом обиделся на него, как будто поник всем своим видом, заболел. Как будто не мог дышать, как будто не радовался ни новой крыше, ни стенам, ни окнам. Терпел. А вместе с ним терпел и отец. Не спал ночами, выходил на луг и не мог даже глаза поднять, чтобы взглянуть на эту несправедливость, которую, конечно же, он собирался исправить в будущем. Но как, когда? Тяжело было надеяться на это будущее. Отец не выдержал, влез в долги и купил новые красивые доски, на которых лобзиком выпилил простые, но подходящие узоры. Прибивая эти доски, он представлял, как ласточки слепят гнездо под самым коньком крыши, на самом верху фронтона.