Холод черемухи — страница 39 из 41

– Я понял вас, Феликс Эдмундович.

Дзержинский замолчал. Пальцы его прыгали. Он зажёг спичку, но не сразу погасил её, а поджёг какую-то бумажку и некоторое время с тихим и радостным безумием неподвижно смотрел, как она разгоралась в железной пепельнице.

– Ваши опыты на вверенных вам заключённых подошли к концу, товарищ Барченко. Мы договаривались, что вы выберете для своей экспедиции на Кольский полуостров троих человек, отвечающих вашим научным требованиям. Остальные контрреволюционеры вернутся в свои камеры, и мы поступим с ними по закону. Вот у меня здесь есть список всех, кто принимал участие в ваших научных разработках. Вот их фотографии. Утрудите себя тем, чтобы назвать мне имена и фамилии выбранных вами людей.

– С радостью сделаю это, товарищ Дзержинский, – сказал Барченко, поднялся и наклонился над списком и фотографиями.

Перед ним было сорок шесть молодых лиц. Каждого из них он знал поименно и каждого ежедневно наблюдал в организованной им лаборатории. Кроме Василия Веденяпина, спасая которого по просьбе Дины Ивановны Форгерер, он и придумал эти опыты, сейчас нужно было отобрать двоих, а остальные сорок четыре человека «вернутся в свои камеры, и с ними поступят по закону».

Впервые за этот почти целый год страшной своей игры с советской властью, в которой – если бы не опиум, рождающий во глубине его мозга самые нелепые фантазии, – он давно бы потерпел поражение, давно бы сломался на чём-то, впервые за этот свой год, главным сокровищем, опасностью и украшением которого стала Дина, – впервые за всё это время Барченко почувствовал себя не только виноватым перед теми людьми, которые «вернутся обратно в свои камеры», но и почти заодно с этими вот уродами и безумцами, один из которых сидел перед ним, жёг спички в железке, чтоб заново вспомнить огонь преисподней, вдыхал её дым, полагая, что курит, и только просил, чтоб его увели обратно, откуда он родом! Под землю.

Барченко почувствовал лёгкую дурноту.

– Простите, товарищ Дзержинский, нельзя ли немного открыть форточку?

– Конечно, конечно!

Запах яблок ворвался в распахнутую форточку вместе со странно напомнившим коровье мычание звуком далёкого паровозного сигнала, и Барченко, жадно вдохнув его всею грудью, отложил в сторону три фотографии: Василия Веденяпина, Аркадия Солонникова и Оганеса Мркичана.


Заключённый Веденяпин провёл дома не сутки, как предполагалось вначале, а целых три дня. Те же три дня были отведены на сборы и самому Алексею Валерьяновичу. В конце третьего дня Барченко, сильно опьяневший от бутылки только что выпитого вместе с Диной Ивановной Форгерер коньяку, лежал на полу в своём кабинете, прижимая к себе в одном только чёрном прелестном белье Дину Форгерер, и шептал в её вечно растрёпанные, тёмно-золотые, огромные волосы:

– Если бы я мог увезти их отсюда! О если бы их увезти! Очистить весь мир… Ты подумай, голубка! Одни только яблоки, птицы… В траве васильки цвета глаз твоих, ангел… А я не могу, не умею!

– Иди ко мне, иди ко мне, ну, что ты опять о своём? – бормотала заплетающимся языком Дина Форгерер. Слёзы лились по её красному лицу, и чёрное кружево было солёным. – Ведь я тут помру без тебя, вот и всё! Ищи меня после в твоей… как?… Шимбале! Среди всех других шимбалих с шимбалятами! Ха-ха-ха!

Она истерически засмеялась и всей золотою своей головою упала ему на живот, осыпала его звонкими детскими поцелуями.

– Не смей целовать меня так! Мне щекотно! – зарычал Барченко и вдруг изо всей силы оторвал от своего тела её голову и привстал на ковре. – Ты что мне сказала? Помрёшь? Повтори-ка!

– Помру! – звонко крикнула Дина.

Большою и толстой ладонью Барченко ударил её по щеке. На щеке отпечатались его пальцы.

– А мне и не больно совсем, – прошептала Дина и опять приникла к нему. – Ну, бей! Бей ещё! Мне не больно!

– А мне очень больно! – забормотал он, лихорадочно гладя её шею и спину. – Я не позволю, чтобы вот это, всё это, ты слышишь меня? – Обеими руками он поднял и развернул к себе её лицо. – Ни одна волосинка твоя, ни одна ресница, ни одно твоё пятнышко, болячка, царапина, родинка, глаза твои, все твои косточки, – не позволю! Не отдам! Другие, да пусть их гниют! Пусть в пыль рассыпаются! Только не ты! Ты чудо земли, ты её украшение!

– Ха-ха-ха! – заливаясь слезами, хохотала она. – Кого украшать-то? Тебя или Колю?

Он вдруг быстро вскочил, накинул на своё большое тело махровый халат, пошёл в ванную, где долго лилась вода, – Дина лежала на ковре неподвижно, как будто спала, – вернулся, вынул из стола большой пакет.

– Вставай! – негромко, своим обычным спокойным голосом приказал он. – Ты в пятницу едешь в Берлин.

Она подняла голову, посмотрела на него ослепшими глазами.

– Куда? С кем я еду?

– Вы едете все. Вот билеты. Ты, твой отчим, сестра с её ребёнком, Алиса Юльевна Шнейдер и нянька Степанова Ольга Васильевна. Вот билеты и вот ваши заграничные паспорта.

Дина задрожала, хотя в комнате было очень тепло.

– Неправда. Ты шутишь! Алёшенька…

– Вы едете все, – медленно, раздельно выговаривая каждое слово, повторил он. – Это было нашим условием. Я забираю с собой Веденяпина и несусь с ним к чёрту на рога искать подземелье на Кольском. Не бойся, найду! Не такое искали! А ты забираешь семью и всех их увозишь. И нянек, и бабок! Но чтобы и духу здесь вашего не было!

– А как же… – залепетала она. – А как я увижу тебя? И где? И когда? Что ты, право, ей-богу… Куда я поеду…

– Нигде. Никогда, – почти грубо сказал он. – Ты сейчас это должна понять, Дина. Ты меня нигде и никогда больше не увидишь. Ну, может быть, только во сне. Хотя вряд ли.


В тот же вечер Александр Сергеевич Веденяпин сидел на краю постели в одном белье. На полу перед ним стояла пустая из-под разведённого спирта бутылка, а другая, только что начатая, сильно дрожала в правой руке в то время, как левой он тёр поочерёдно то один, то другой висок и всё время морщился от боли. Отпив глоток, он поставил только что начатую бутылку на пол и, опрокинувшись на кровать, заскрипел зубами. Жена, заплаканная, с высоко поднятыми бровями, приотворила дверь комнаты.

– Неужели ты даже сейчас… – прерывающимся злым голосом заговорила она, – …сейчас, когда он здесь, не можешь сдержаться? Ты мерзок мне, гадок, когда ты такой! Но я не о себе, я – что! А он? Какую память о родительском доме он унесёт с собой?

– Позволь: каком доме? Где ты видишь «родительский дом»? Да и сына у нас нет прежнего, ничего нет!

– Не смей! Как ты смеешь?

– А ты посмотри на него! – Александр Сергеевич нетвёрдыми шагами пересёк отделяющее его от Нины расстояние, за руку втянул её внутрь. Они стояли, глядя друг на друга с тем отчаянием, которое выражается только в ненависти, потому что у него нет другого языка. – А ты посмотри! Где там Вася? За всё это время он не сказал ни тебе, ни мне ни одного связного предложения! Три раза «да», два раза «нет»! К нему притронуться страшно! Не смей возражать мне! – Он повысил голос, когда Нина хотела было перебить его. – Сколько часов в сутки он спал, когда вернулся домой с фронта? Двадцать? А то даже больше! Ты что, думаешь, я тогда не понял, что он…

Александр Сергеевич бросился к стоящей на полу бутылке, запрокинул голову, и судорожно заглатывающее его горло раздулось.

– Это больше не он! Сломали, убили! Спать он хочет, понимаешь ты? Ничего другого, только спать! Я думал, что, может, пройдёт. У меня в практике бывали случаи, когда человек восстанавливался. Но не в таких условиях! Слышишь ты меня? Не тогда, когда…

И снова запрокинул голову.

– Не тогда, когда вокруг власть Советов! – Лицо Александра Сергеевича задрожало смехом. – А там что с ним было, ты спрашивала? Да толку что: спрашивать? Он что, тебе скажет? Да он как будто и говорить-то разучился! Вчера я видел: ты его кормишь на кухне дрянью какой-то, дотрагиваешься до него, а он от твоих прикосновений, как от раскалённого утюга, подскакивает! Ты к нему придвигаешься, а он от тебя отползает! Животные, через которых ток пропустили, только они себя так ведут, да люди, из которых душу вытрясли! Из сына нашего душу вытрясли! Ни-и-и-на-а!

Он поднял кулаки, потряс ими и с размаху сел за письменный стол.

– Я что, не люблю его, думаешь? Я, думаешь, Ваську своего не люблю?

– Тогда и лечи, – с усилием сказала жена. – Лечи тем, чем можешь: любовью. Других нет лекарств.

– Нина! – неожиданно спокойным, вкрадчивым и прояснившимся голосом, как будто он дразнит кого-то, сказал Александр Сергеевич. – Да времени нету у нас, дорогая! Всего-то два дня! Что ты сможешь? Да он их проспит, он и глаз не раскроет!

Нина прислонилась к косяку книжного шкафа и беспомощно разрыдалась. Потом глаза её снова сверкнули ненавистью.

– И ты это мне говоришь! Ты, отец! Он жив у нас чудом остался! Это я его вымолила, я! Я на коленях дни и ночи стояла! Я таскалась на эту проклятую Лубянку! Это Бог меня пожалел, не тебя! Потому что я за ним и за мёртвым бы пошла! Я бы за ним поползла в преисподнюю! Один у меня этот сын мой, один! А ты ещё с девушкой будешь…

Она не закончила, задохнулась.

– С девушкой? – тем же ясным лживым голосом переспросил муж. – А знаешь ли ты, что именно «девушка» нам его и вытащила оттуда?

Нина отняла руки от лица.

– Ты бредишь?

– А кто поручится тебе, что он знает, откуда придёт благодать? Кто? Какие умники? Какие врачи, чёрт бы всех их подрал! Какие философы? Все только морочат друг друга! Ты вон на коленях стояла, лбом об пол стучала, откуда ты знаешь, что Он тебя слышал? Да разве не знал Он заранее, да разве не знал Он всего, когда создавал этот мир? Всего, понимаешь? Всего? Любую травинку с букашкой? Как вы надоели мне все! – вдруг с отвращением сказал Александр Сергеевич и снова припал к бутылке, допил всё, что в ней оставалось. – Да! Васька жив! И пусть спит, раз живой! Но ты на своё трудолюбие материнское, на эти походы свои по Лубянкам, на это, дружок мой, не списывай! Тут другие дела! Огромного, ни мне, ни тебе не ведомого свойства! А раз это так, то я всё принимаю! И смерть принимаю как есть! Поскольку и смерть – это жизнь! Что я знаю о смерти? Вот выпью маленечко, чтоб полегчало, и всё! И бери меня, ангел!