О будущем Сэт как раз думал. В частности о том, что с его происхождением лучше даже не начинать думать про то, о чем просил сейчас подумать директор.
— Лучше не надо, — попросил Сэт. — Яков Егорович, я лучше… я лучше так. Пожалуйста.
— Ну, дело твоё, — вздохнул тогда директор, как показалось Сэту, с сожалением. — Там ребята решили подарить тебе на новоселье электрический чайник. Сделай вид, что удивлен.
…Войдя в комнату, Сэт положил книжную стопку на пол, в уголок, сел на стул, и принялся стаскивать с себя башмаки. На башмаках, надо сказать, места живого не было — последние десять лет Сэт чинил их сам, заклеивал, латал, пытался как-то нарастить вытертую подошву. Но все равно, башмаки промокали, ноги в них нещадно мерзли, кости болели — особенно сильно сейчас ныли косточки больших пальцев. Кажется, где-то был анальгин, и надо бы его принять, потому что если не принять, заснуть от боли не получится.
Так.
Стоп.
Сэт резко выпрямился, настолько резко, что у него снова потемнело в глазах.
Заснуть?
Правда?
Может быть, его высочество Звездочет надеется выспаться, позавтракать, и откушать кофею? А больше ты ничего не хотел… как там про тебя только что сказали… педрила вонючий?
Нет никакого «завтра», вдруг со всей отчетливостью понял Сэт. Может, для кого-то и есть, но только не для старого звездочета. Для старого звездочета есть вот этот вечер за окном, заметенные снегом кусты сирени, засвеченное небо ужасного серо-лилово-гнойного цвета; есть холодная комната, в которой выключили отопление, и хорошо, что есть хотя бы электричество — можно чаю выпить. Вот это есть. И ничего больше нет.
Сэт повернулся к зеркалу, небольшому, пыльному, висящему в простенке рядом с дверью.
Старик, неприязненно подумал он. Я старик. Зачем, откуда пришло это воспоминание про длинные ресницы? Глупо. Волосы, некогда черные, давно поседели, щеки ввалились, а от ресниц осталось только воспоминание, потому что они давно уже не длинные, и шутить, стало быть, не над чем. Глаза, правда, сохранились почти прежними — у людей глаза с возрастом обычно выцветают, линяют, а у него, Сэта, глаза были на удивление яркими для столь почтенного возраста. Диссонанс — старое, измятое, как древний пергамент, лицо, и темные живые глаза. «Наверное, их это тоже бесит, — безучастно подумал Сэт. — Мои глаза, да еще то, что они понимают, что меня они не победили. Они всех победили. Всех. Науку, искусство, даже Пулковские высоты они победили, вот только старый звездочет с живыми глазами не сдался им. Я ведь не сдался, верное? Да. Они поняли, что победить меня можно только уничтожив физически. Впрочем, за этим у них дело не станет».
Обсерватория прекратила работу уже двадцать лет назад, и причина для этого была проста — город подошел к ней слишком близко, и напрочь засветил небо. Наблюдения стали невозможны.
Первыми сдались люди. Сдал пост и уехал директор с женой, потом уехали замы; две старые группы, в том числе и «Щит», продержались еще пару лет, но потом для людей, работавших в «Щите» нашлись деньги на переезд в Чили, в расконсервированную обсерваторию, а рауф…
Рауф начали просто высылать. Чистокровных отправляли по домам, а с полукровками разобрались за месяц — и вывезли севернее, много севернее, не дав некоторым даже времени на сборы.
В результате в обсерватории остался Сэт, да пара пожилых сотрудников-людей, которым удалось выбить для себя ставки смотрителей. Сэта, после долгих уговоров и писем, назначили на две ставки — младшего смотрителя и дворника.
А он был согласен на всё. Лишь бы не уезжать.
Потому что место это проросло в его сердце всеми своими корнями, и сам он врос в обсерваторию, и сжился с ней, и видел себя ее частью, и ни за что на свете по доброй волей отсюда бы не ушел.
Дворник?
Ну и ладно.
Дворник так дворник, Сэт не возражал.
Годами он подметал никому уже не нужные дорожки, и чистил их от снега. Годами проходил по всем доступным помещениям, устраивая уборку то там, то тут. Годами протирал от пыли книги, бюсты, мыл лестницы и коридоры, приводил в порядок аудитории и лаборатории; он не давал себе ни дня отдыха, он знал, что люди, давно наплевавшие на всё и вся, посмеиваются над ним, но он ничего не мог с собою поделать — он жил для этого места, и он хотел видеть это место живым.
Обсерватория ветшала, не смотря на все его усилия, и стареющий Сэт с горечью смотрел на осыпающуюся краску, на ржавеющее никому не нужное оборудование, на выцветающие книги, на уходящую отовсюду жизнь.
Пять лет назад люди уехали, и Сэт остался совсем один.
Город все это время решал, что будет с обсерваторией.
Сэт чистил дорожки, подметал коридоры, читал ночами книги, и гонял мальчишек и вандалов — им очень хотелось залезть в пустующие, по их мнению, здания, и, разумеется, покуражиться на кладбище.
Последний шаг, понимал Сэт.
Городу остался последний шаг, и очень странно, что это место так долго не трогали, и непонятно, почему, ведь их с каждым годом все больше и больше, людей, они плодятся, как кролики, им надо место, им все время надо место, много, больше, больше, а тут такой кусок земли, и ведь они отлично это понимают.
Ну вот и поняли.
И пришли.
И приказали старому звездочету собирать свои манатки и выметаться побыстрее, потому что сюда вот-вот придет техника, которая за несколько дней не оставит от Пулковской обсерватории камня на камне.
Он понимал, что будет происходить, но он не думал, что всё будет настолько мерзко и унизительно.
Конечно, над ним издевались и раньше. Не издевались, пожалуй, только в магазине, куда Сэт раз в неделю наведывался за продуктами. Вход там ему был разрешен особым распоряжением, как сотруднику, продавщицы, немолодые, из местных, хорошо его знали, даже иногда справлялись о здоровье, и жаловались на свои недуги.
Но вот это всё…
Он знал, что придут ломать, но он не ожидал, что придут ломать вандалы.
А это оказались именно вандалы, наглые, нахрапистые, хамоватые; мало того, через несколько дней приехали священники, целых шесть штук, и принялись, по их словам «освящать загаженную ересью землю». Ересь — это оказалась как раз наука, та самая наука, любимая, прекрасная, которой Сэт отдал всю свою жизнь.
Святоши ходили по всем помещениям, окуривали их, кропили; на корешки бесценных книг попадала вода, масло; у Сэта, который это всё видел, сердце кровью обливалось, он тенью бродил за священниками, не смея, однако, сказать им ни слова — боялся.
Потом Сэт несколько дней спрашивал себя — с чего он взял, что они вывезут хотя бы часть библиотеки, рефрактор, другое оборудование? Почему он так решил? Потому что долго не трогали? Откуда в нем, уже изрядно пожившем, взялась эта вера в чужую порядочность и принципиальность?
Ничего они не собирались вывозить, кроме строительного мусора — вот что понял Сэт на исходе седьмого дня. Ничего. Ну, может быть, его самого, Сэта — и только из-за того, что он есть в каких-то старых реестрах, как старейший на данный момент сотрудник, и его, кажется, велено не трогать. Они бы тронули. Это Сэт сейчас понимал четко. Если бы не это неведомое ему распоряжение, они бы тронули, и еще как. У них руки чешутся избить или вовсе убить этого «старого пидора», но почему-то им нельзя. А может быть, и нет никакого постановления, думал Сэт. Распоряжения у них нет, чтобы его убить. Или разрешения. Или просто отчетность какая-то. Кто их знает.
…Чайник вскипел, Сэт насыпал в чашку заварку, уже не экономя, щедро, от души. Он никогда не любил кофе, а крепкий, сладкий, черный чай очень уважал, вот только пить его последние годы приходилось редко — из-за режима жесточайшей экономии, в котором жил Сэт. Нет, он не голодал, но ограничивать себя приучился во всем. От еды и одежды, до этого самого чая. Однако сейчас в экономии не было никакого смысла, поэтому Сэт налил в большую кружку изрядную порцию заварки, бросил в заварку целых пять кусков сахара, и долил кипятком. Отхлебнул — и даже зажмурился от удовольствия. Хорошо! Давление, конечно, подскочит, но и черт бы с ним, с давлением. Уже всё равно. Поесть бы чего-нибудь…
В ящике стола обнаружился подсохший хлеб и горсть разноцветных сахарных конфеток-помадок. Эти конфетки были второй слабостью Сэта, после чая, и покупал он их поштучно. Тридцать одна конфета на месяц. Не тридцать, а именно тридцать одна — потому что в этом случае получалось отложить конфет еще и на Новый год. Конечно, они слегка подсыхали, но если с чаем, то получалось в самый раз. Спиртного Сэт не пил вообще никогда, в еде был более чем скромен, но в этих конфетах отказать себе никак не мог.
«Устрою праздник напоследок, — думал он, — наемся до отвала. Сколько у меня конфет? Двенадцать? Отлично! Вот все двенадцать и съем».
А дальше?
Кажется, этот вопрос принадлежал не самому Сэту, а некоему внутреннему голосу. Действительно, что же дальше? Конфеты, чай… в комнате, конечно, холодно, но… при чем тут комната?
Сэт, если начистоту, ты ведь понимаешь, что будет дальше, верно?
Понимаешь.
Сейчас ты допьешь чай, доешь конфеты. Ляжешь, потому что уже вечер. Анальгина нет, спиртного тоже никакого нет, поэтому ты будешь долго-долго лежать без сна — ты вообще не привык спать по ночам, ты привык по ночам работать, и толком переучиться так и не сумел. А тут еще и ноги болят, поэтому ты точно не заснешь, и будешь лежать в этой холодной комнате до утра, ожидая рассвета.
Зачем, Сэт?
Чтобы завтра за тобой пришли? Разрешили взять чемоданчик, который ты уже загодя приготовил, вытолкали взашей из твоей комнаты, впихнули в автобус, или куда там у них положено впихивать тех, кого депортируют, и…
И?
И что?!
Ты будешь ехать неизвестно куда, а какие-то чужие люди будут глумиться над твоей комнатой, швырять на пол книги, рыться в вещах. Ведь именно так и будет, Сэт, не обманывай себя. Всё, иллюзии кончились, и оптимизм кончился тоже. Ты ведь помнишь, как они вели себя в тех же лабораториях, верно? Твоя комната, твое п