Он был все еще как бы в опьянении и не сумел посчитать, сколько раз его толкнули на пути через людской поток к автоматам в углу зала. Последние капли воспоминания о тишине, бывшие его единственной и непрочной защитой, быстро испарялись. Безжалостные уколы множества голосов пронзали его кожу сплошь и рядом. Он чувствовал себя всего онемевшей конечностью, в которую кровь приливает с болезненным покалыванием. Снова грянули динамики и станция вдруг сузилась. Ему показалось, что стены стали медленно сходиться. Какое-то пульсирование в нем самом подавило окружающий шум, подчинив его своему ритму. Начиналась утренняя лихорадка.
Он выбрал автомат с самой короткой очередью и уставился в спину впереди стоящего. Зеленый холм появился на миг и исчез. До него дошло, что шлем все еще не спрятан. Наверное, он выглядел глупо-видно было, что ему впервой. Он поспешил убрать шлем в сумку.
Но нужно лы стыдиться? На этот вопрос вот уже несколько дней ему не удавалось найти ответа.
Пока струйка кофе лилась в чашку, но заметил свободное местечко между автоматом и каким-то железным сундуком. Не дождавшись последних капель, он поспешил туда и оперся на стену. Здесь было удобно.
Он пил кофе и думал, что наверху ожидает город — город-садист, чудовище, людоед. А ему надо выходить. Ну что тут такого? Просто небольшая прогулка…
Он осмотрел плотный людской поток. Дождавшись в нем щели, резко подался вперед. Его толкнули сзади, сдавили, пытаясь оттереть в сторону, но он уже был внутри потока. Шагая в ногу с идущими рядом, он постоянно всматривался, прикидывая, как бы сделать шаг в сторону. Таким образом ему удалось влиться в самую быструю струю потока и там, уже без фокусов, он направился к эскалаторам.
И вот он на улице.
Острый скрежет металлических колес, спорящих с металлическими рельсами, будто разрезал тело пополам и бросил его на каменные плиты. Запоздалый грохот набросился сверху и принялся давить. Его кости захрустели под тысячами шагов. Потом лязганье железных цепей превратило тело в крошево, толстые шины тронулись со скрипом, распластывая последние кусочки. Какая-то сирена торжествующе оповестила о конце и удалилась.
И тогда пятно из плоти и крови стало закипать, вздрогнуло, втянуло в себя края и вытекло под ноги людей у соседнего здания. Лужица набухла, раздулась шаром, который качнулся, взлетел и понесся в потоке. Это был шар ощущений и оголенных нервов, который только что был и снова станет Николаем Фаустом.
Свора неслась с ревом и угрозой, ничего не замечая в общем беге. Нет, вот она увидела его, остановилась и оскалила зубы. Свора ждала, чтобы он сделал шаг в сторону и тогда…
Он ощутил сильный толчок в спину и это привело его в чувство. Свет стал зеленым. Его толкнули еще раз и он пошел, сумел перейти улицу, и даже ловко увернулся, чтобы не столкнуться с каким-то высоким грубияном, идущим против течения, причем обутым в тяжелые ботинки на роликовых коньках. Неестественно широкие плечи и грудь говорили о скрытой под одеждой брони. На локтях и коленях у него были пристегнуты жесткие пластмассовые щитки. Толпа в ужасе отступала перед ним, давая дорогу. Безумец!
Шок прошел. Он снова мог воспринимать окружающий мир, даже посматривая с любопытством на тех, кто шел в шлемах. Вот они идут по своим делам с отсутствующими и неподвижными лицами, не видя ничего вокруг, будто их здесь нет, но все-таки идут, останавливаются на перекрестках, подчиняются сигналам светофоров, поднимаются по лестницам и выходят из трамваев. Как роботы. Надо ли их презирать?
Он усмехнулся. Ему захотелось крикнуть: «Хорошо на холме, правда? Но он не крикнул — они же ничего не слышат, к тому же у них свои холмы, синие или оранжевые, а, может быть, и не холмы даже, а моря, снежные вершины, реки, комнаты, замки… Чего только у них нет! Как вот у этих впереди.
Поток раздваивался на два запутанных ручейка, которые обтекали маленький островок на тротуаре. Там, в кругу, прямо на плитах сидели на коленях люди и смеялись невидящими глазами. Неизвестно над чем они смеялись, но их веселила не громкая музыка из радио, поставленного в середину круга, потому что все они были в шлемах. Музыку слышать они не могли, что-то другое объединяло их, что-то другое видели и слышали они, становясь от этого счастливыми. Только двое из них — юноша и девушка стояли рядом, чуть касаясь друг друга грудью, плечами и лицами. Руки их были бессильно опущены и они медленно покачивались в такт. Какая музыка была у их танца?
Свет, чистота и покой встретили его у входа института — они всегда присутствовали в этих стенах.
Николай Фауст неторопливо шел по подвесному коридору и смотрел вниз на прозрачные крышки клеток, разделенных несколькими пластами толстого стекла. В клетках жили тополя, каштаны, березы, а также другие деревья и кустарники, у которых не было и, может быть, не будет имен, если они не выживут. В каждой клетке жила миниатюрная копия уличного ада. Автоматы заботились о шуме, серной окиси, смоге, вибрациях и скудном осветлении, растения же должны были заботиться сами о себе.
Николай Фауст надеялся, что какое-нибудь из этих растений окажется счастливой разновидностью, хорошо вычисленной мутацией, выживет и будет засажено в городе. Надо, чтобы в городе росли деревья.
Он решил отложить на потом просмотр колонок с цифрами, отражающими отчаянную борьбу растений ночью. В лабораторию он зайдет потом.
В просторном зале с тремя длинными рядами светящихся экранов и людьми в белых халатах он поискал взглядом тоненькую изящную фигурку Ани.
Она стояла перед экраном и разбивала чашки. Ани рисовала изображения чашек самых невообразимых форм, а потом одним нажатием клавиши разбивала их на куски. Ани изобретала чашку, которая разбивалась бы беззвучно. Нелепая идея… Конечно, и без них шума достаточно, но твои чашки, разбивающиеся без звона, зловещи. Ну ладно, тогда пусть они, разбиваясь, говорят тоненько «а-а-ах». Тогда человеку станет смешно и не так их жалко. А не проще ли просто делать вещи небьющимися? Нет, вещи не должны быть слишком прочными.
Он подошел и встал позади нее. Ани повернулась, вскинув голову, это была ее привычка, совсем ненужная для девушки с такими короткими волосами. В каждом ее жесте было что-то плавное и невесомое, как будто она двигалась не в воздухе, а в хрустально чистой воде.
Николай Фауст бережно положил шлем ей на стол, щелкнул запором и вытащил кассету. Он ожидал, что она спросит «Ну как?» или нечто подобное, но Ани только небрежно опустила кассету в карман, не отрывая от него глаз.
— Было хорошо, — сказал Николай Фауст.
Ему показалось, что она пытается найти в его глазах отблеск зеленого холма, но видит только улицу, толчею, свору…
— А что там, за холмом?
Ани пожала плечами.
— Не знаю, — сказала она так тихо, что он даже не заметил движения губ.
Николай натянуто улыбнулся:
— Мне стало плохо на улице.
— Не нужно было снимать шлем.
— Было страшно. Движешься по городу, ничего перед собой не видя и не слыша, и тебя направляет какая-то машина.
— Но это абсолютно безопасно.
— Выйти так на улицу… Да это все равно, что нырять с закрытыми глазами… или… прыгать ночью с парашютом.
Ани кивнула. Ее маленькое лицо казалось при таком освещении восковым. Ему почудилось, что оно удаляется, тонет в чем-то.
— И птиц там не было.
Он допустил ошибку. Ее лицо затонуло еще глубже, взгляд и черты стали размытыми. Похоже, ему не надо было говорить об этом сейчас.
— Я попробую. На обратном пути надену шлем и запишу дорогу. И завтра утром тоже. Нужно ведь в оба конца, правда? А программа… Поищу эту с холмом или что-нибудь такое же красивое и спокойное.
Ее губы дрогнули, будто она готовилась заплакать.
— Я холм не покупала, а записала сама.
— Для меня?
На этот раз она улыбнулась, как улыбаются наивному вопросу ребенка:
— Для себя. Он мой, понимаешь? Это я его себе воображала.
— Я ужасно глуп.
— Нет, просто немножечко стар.
— Хочется тоже что-нибудь придумать и записать для тебя.
— Мне нравится холм.
Он боялся опять задеть ее словом или даже жестом. Хорошо, что Ани не отводит глаз.
— Я правда попробую.
Она подала ему другую кассету:
— Здесь записан твой путь. Я прошла по нему от твоего дома досюда и была очень осторожна.
Он удивился:
— Ани, зачем ты делаешь все это?
Она только пожала плечами и отвернулась. Ответом, наверное, была искорка удивления, промелькнувшая при этом во взгляде.
Он жил в одной из старых частей города. Здесь улица проходила только по земле, была узкой, а поток на ней — неторопливым и очень плотным. Николай Фауст ненавидел потоки, которые не оставляют хотя бы немного свободы в выборе скорости и направления. Он предпочитал бульвары, где, применив известную сообразительность и ловкость, можно выбрать место, чтобы ступить, сделать шаг в сторону, обогнать кого-то, даже остановиться на секунду и вдруг нырнуть в более быструю струю. Но самое трудное — это войти в поток.
Стоя на пороге своего дома ранним утром, он смотрел на толпу. Уже несколько раз он замечал в них свободное пространство, но не трогался с места, только думал, что опоздает, если будет медлить еще.
Неизвестно почему, он решил, что этим утром эстакада упадет ему на голову.
Рельсы проходили над улицей на высоте второго этажа в одном направлении, а на уровне четвертого — в другом. Даже глухие чувствовали вибрации проходящих вагонов, сотрясающие воздух, стены домов и землю. Несмотря на смог, не исчезающий ни в одно время года и суток, а только становящийся то гуще, то реже, ясно виднелись размазанные квадраты на стенах домов — следы замурованных окон. Но не все так делали. Он поискал взглядом то окно на втором этаже дома напротив. Многослойные жестяные ставни опять были распахнуты, тяжелые черные портьеры — отдернуты. Он увидел желтоватый потолок, включенную люстру, кусочек книжного шкафа. Раздались еле слышные звуки музыки, разрозненные и обескровленные шумом улицы они были так знакомы Николаю Фаусту, что он с легкостью по памяти восстанавливал мелодию. Странные звуки, рождающиеся не из коробок с электроникой и трепещущих пластин в динамиках. Нет, это было настоящее пианино, за которое садится человек и ударяет по клавишам. Музыка была легкой и веселой, в ней чувствовалось что-то близкое холму: синий простор, пологие округлые склоны — желто-зеленые и нагретые солнцем… Холм,