Холод и пламя — страница 24 из 25

ма в лихорадке последующих лет.

Он оказался до смешного неприхотливым — хотел только много света. С ненасытной любознательностью я наблюдала за моей клумбой, не забывая добросовестно за ней ухаживать, поливать и пропалывать точно по инструкции. О как я поливала и пропалывала! Я была внимательной, точной и хладнокровной, но они стали отстраняться от меня, теряя дикую радость остальных цветов, царящих в саду и алчущих простора. Я чувствовала их недвусмысленную враждебность, рассказывала о ней тете, но она лишь пожимала плечами и смеялась. Мне не удавалось раскрыть самую важную тетину тайну, хотя я следила за ней неотступно. И когда наконец-то постигла ее, то поняла, что терпела неуспех из-за нежелания принять ее правду, казавшуюся мне слишком уж недостойной. Дело в том, что между тетей и садом установились странные отношения: тетя была не субъектом, а объектом наблюдения или даже воздействия со стороны растений. При более пристальном изучении я установила, что она отнюдь не считала позорным свое положение, а наоборот, очевидно находила в нем большое удовольствие. Целыми днями тетя ходила взед-вперед, ее голова и плечи под выцветшим ситцем плавали среди хлорофиллового океана. Она поливала небрежно, шлангом, стараясь будто не для сада, а для самой себя, чтобы закончить побыстрее и присесть наконец на расшатанный стул и с наслаждением вбирать в себя чувствительными ноздрями дикую симфонию испарений. В эти минуты ОНИ поливали ее. Тетя, конечно, разговаривала с ними, а изредка излагала и передо мной свой единственный, казавшийся ей важным, теоретический вывод, сделанный на основе ее опыта учительницы химии, ботаники и зоологии. Он гласил: «Все вокруг живое» и был доказан на примере с насекомоядным растением росянкой, которое мы нашли после изнурительных прогулок по горам. Это было невзрачное растеньице с белыми цветочками и круглыми листами, покрытыми красноватым пушком. «Вот!» — торжественно сказала тетя, положив муху на один из мохнатых листочков. Листок тут же ее проглотил. Она наблюдала за этой гнусной процедурой с благоговением жрицы, а я — с напряженным интересом и подступающей тошнотой. «Да, так я и знала», — удалось мне выговорить с облегчением в конце концов, и это было странной фразой для моих пяти лет. Решив поставить эксперимент самой, я пыталась положить на листок кусочек сыра, но то ли рука дрогнула, то ли еще что-то произошло, но сыр упал в мох. «Растения чувствуют», — проговорила тетя, не в силах сдержать восторга. О да, они чувствуют гораздо лучше нас, понимают и благодарят за любовь и доброжелательство, отплачивая буйным ростом. А эта ненасытная росянка только подтверждает утонченную ранимость и молчаливое благородство своих собратьев. Но так как вокруг было полно растительности, преспокойно буйствующей и безо всякого ухода, то я пришла к единственному заключению, что мои цветы хиреют, чтобы унизить меня.

К вечеру мы вернулись тем же длинным путем, и тетя, как обычно, села перед домом с откинутой головой и закрытыми глазами. Она могла сидеть так часами и ее гладкая кожа будто впитывала шелестящие сумерки. Много позже, после того, как я видела ее и зимой, зябнущую у старой печки, и в толчее большого города, и среди ослепительных вещей в нашей квартире, то поняла, что там, на расшатанном стуле сидела сама ее вольнолюбивая душа, выпорхнувшая бабочкой из кокона временного бытия. Стало ясно, что в те минуты, когда она отдыхала там с закрытыми глазами, я не могла понять ее, несмотря на умение разгадывать в ней все, так далека и непостижима она была. Мне стало немного понятно, какой же я должна казаться ей с моей угловатостью и бесстрастной проницательностью. Но слово «понимать» мне не подходит. Я вижу, констатирую и за эту границу мне не перешагнуть. Может быть, вижу слишком четко, настолько четко, что вся жизнь замирает как под электронным микроскопом. У него такое прекрасное зрение, но ТОЛЬКО для мертвых клеток. И вот мои цветы умирали и я предположила, что тому причиной были мои собственные убийственные заботы. Пришлось перестать пропалывать и поливать их, но не смотреть на них я не могла, и даже в своем бессильном гневе желала видеть, как они умирают. Я склонялась над ними, часами наблюдая за каждым движением их стеблей, но они ускользали, скидывали меня в другое измерение, где их уже не было. В конце концов они совсем зачахли, и я стояла над их засохшими останками, отбрасывая поверх них свою квадратную тень с хвостиком на голове.

Все это могло стать лишь кошмарным воспоминанием без последствий, если бы не деревенский знахарь, у которого один раз — только раз! — мы были с тетей в гостях через несколько лет. Контраст между ними был крайне комичным: насколько она была пухленькой, все еще свежей и осужденной на вечную невинность, настолько он был сухим, желчным и кашляющим стариком — отцом пятерых детей. Из-за его неприступной надменности и непонятной речи, в которой был и архаичный пафос, и научно-популярная терминология, в деревне он пользовался печальным прозвищем дед Свистун, что ставило под сомнение его умственные способности. Моим мгновенным и безошибочным впечатлением было то, что он очень порядочный человек. Все у него стояло на своих местах в строгом и гармоническом порядке: жизнь, смерть и их преображения вошли в его опыт. Я сожалела, что в гостях мне не удалось рассмотреть его как следует — он все время будто назло сидел напротив единственного окошка своего темного, продуваемого и напоенного запахами помещения, где сушились травы. Меня не подвела притворная наивность его разговора в начале, и когда он предложил показать гербарий, я поняла, что же держало меня в напряжении. До тех пор я не особенно интересовалась гербариями, но все же знала кое-что и меня тревожил этот доступный способ навязать жизнь жизнеподобной смерти. Помещение, в котором мы находились, прилегало к дому и знахарь прошел из него прямо в комнату, называемую кабинетом. Из дверей хлынул ослепительный солнечный свет, отраженный от книжных шкафов. Он вернулся с несколькими папками, любовно прижатыми к груди.

— Вот, — неторопливо показал он на полки с сушащимися травами. — Все это для людей припасено, для их здоровья и блага. Много тонкости и учености требует это дело, потому что каждая скромная травка содержит сложнейшие вещества, некоторые из которых не встречаются больше нигде. Непростое это ремесло, потому что возьми хоть дурман, — тут его голос слегка дрогнул, — отравитель белоцветный, яд, черный яд, но и лекарство для страждущих. Он остановился, и я увидела, как тетя в своем уголке вся сжалась от двусмысленности этих слов, на меня же напал смех. — Но уж такое у меня ремесло, и мне оно потребно, потому что больше в нем доброго, чем дурного, хотя и проходит по самой границе. Но вот это, — он похлопал по папкам, — никому уж не нужно, я же в нем разбираюсь, и книги читаю, и очи грешные всегда хотят иметь его перед собой, чтобы разузнать все до тонкости. Но это как межа всей жизни моей, дальше я не ступаю.

Значит, таким было сумасшествие этого человека: он каждый день хладнокровно наблюдал как жизнь преображается то в двусмысленное лечение, то в свое двуизмерное подобие, стремящееся к вечности. И вот откуда шла его необыкновенная порядочность — он ограничил свою любознательность МЕЖОЙ, по его выражению, терпеливо начертал ее в своем гербарии цветок за цветком. Я все время молчала, не реагируя, хотя бьющий в лицо свет был не в мою пользу. У двери он придержал меня за плечо и в первый раз я хорошо увидела его морщинистое лицо с желтыми торчащими зубами и выпуклыми зелеными глазами.

— У тебя опасные глаза, — проговорил старик, — и видят они многое. Но грех это, — и повторил с пафосом, — невыстраданное познание грешно и ведет к греху.

Это было неправдой. Теперь, когда я стою под сосной — моей последней обвинительницей, могу с чистой совестью сказать, что его слова, запечатленные кровавой раной в моей памяти, были ложью. Потому что я прошла через множество страданий — через бессилие, брезгливость и ненависть, года казались днями, пролетающими в суете и безумии, но я ни к чему не пришла, ничему не научилась, мой поиск, очевидно, внутренний, не мелькнул даже миражом, а трюмы моей души, в которые я безрассудно и самоотверженно спускалась, не переставали издавать зловоние. Каждый день вновь появляются многократно умноженными цветами космос бесплодные мучения и гнев, а эта сосна только подчеркивает наиболее постыдный период в моей жизни, сравнимый только со временем после встречи со знахарем, когда моя отверженная проницательность превратилась в надругательсво. Я сушила цветы, но какое неестественное наслаждение мне это доставляло! Определение «научные», которое знахарь давал своим занятиям, совсем не подходило мне: моей единственной целью было вынудить их существовать после смерти, в той неуловимой сфере, куда они с насмешкой ускользали от меня. Это было местью за то, что цветок космос счел за лучшее превратиться в кучку бесцветных стебельков, чем терпеть мой пронизывающий взгляд. Не было ничего невинного в этой игре, она давала извращенное ощущение власти над жизнью с помощью смерти. Но постепенно я перестала замечать свой первоначальный порыв: то ли забыла о нем, толи привыкла. Мой гербарий становился все лучше, в нем было почти все, что душа пожелает… кроме, может быть, дерева. Слишком сильным оказалось мое стремление к той заманчивой двери, через которую я была готова тысячу раз перешагнуть и очутиться по ту сторону, не захлопывая ее, однако, за собой. Мной овладела надежда достичь своей цели честными средствами и межой для меня должна была стать научная беспристрастность. Я обогнала всех по естественным наукам, ставила опыты, писала рефераты, участвовала в конкурсах, экспедициях и мероприятиях по защите природы. Я выбрала себе профессию микробиолога, став студенткой: может быть, где-то в недрах клетки, в ее молекулярном строении мне встретится неуловимый фантом. Мир таял и менялся под моим взглядом — теперь я смотрела на него через призму будущих проектов. Мне вспоминается один сон: ослепительный свет, пронизывающий корчащиеся нити. С предварительной убежденностью, какая бывает только во сне, я знала, что это клетка цветка космос, а я, очень маленькая и ничтожная, ползала по ней, разгадывая тайну ее ДНК, как бы читая буквы. Вдруг в руках у меня оказалась какая-то золотая капля — видимо, недостающая буква, которую надо вписать. Я поднесла ее к лицу, чтобы получше рассмотреть и увидела, что она означает ЛЮБИ МЕНЯ! Под моим пристальным взглядом она вдруг начала таять, и в руках у меня оказал