В 1916 году в Париже мама познакомилась и подружилась со своей сверстницей Идой Самойловной Сермус-Педдер. Эстонка по происхождению, в молодости она вступила в партию большевиков. Она вышла замуж за скрипача Сермуса73, тоже эстонца, и они вместе эмигрировали и жили в Париже в эстонской колонии среди художников и богемы.
Вскоре после русской революции И. С. записалась в группу парижских эмигрантов, возвращающихся в Россию. Ее муж давал ряд концертов в Лондоне, и она должна была встретить его там, чтобы вместе продолжать путешествие.
В Париже выяснилось, что мы записаны в ту же самую группу возвращающихся в Россию. И когда мы приехали в Лондон, организаторы репатриации поместили нас в один и тот же недорогой пансион.
Незадолго до нашего отъезда И. С. постучала в наш номер. Лицо ее было заплакано, по щекам текли слезы, размазывая черную краску сильно подведенных глаз. Ее светлые волосы, обыкновенно завитые в крупные локоны, жалобно свисали вдоль лица неровными обожженными прядями. И. С. была довольно высокая и худая — она гордилась своей «декадентской» фигурой и охотно сравнивала себя с портретом Иды Рубинштейн Серова. По знаку мамы мы, девочки, ушли из комнаты и спустились в гостиную.
И. С. рассказала маме, что ее муж оставил ее и, не предупредив даже письмом, женился на англичанке. Она была в отчаянии, рыдала, говорила о самоубийстве и о том, что ее жизнь кончилась именно тогда, когда для других открывается будущее в России. Мама утешала ее как могла и старалась успокоить. Вечером пришел Сермус и уже при нас умолял маму не оставлять Иду и взять ее с нами в Россию. Там она найдет своих прежних друзей и товарищей по партии и постепенно втянется в жизнь. Мама, горячая и отзывчивая, обещала ему позаботиться об И. С. и просто взяла ее в нашу семью.
Я помню последний вечер в Лондоне. Сермус пришел проститься с Идой Самойловной и мамой. Он казался несчастным, и лицо его было серым. В потертой гостиной отеля с линялыми креслами в присутствии пожилых англичанок, живших в пансионе, он до поздней ночи играл на своем дивном Страдивариусе. И с того времени И. С. стала нашей постоянной спутницей.
По приезде в Петроград Ида Самойловна не сделала никаких усилий, чтобы найти своих прежних друзей и товарищей по партии большевиков или устроиться самостоятельно. Она продолжала пассивно оставаться с нами, как бы приткнувшись к нашей бездомной и неустроенной жизни. Сначала мама считала естественным поддерживать ее, затем это стало привычным, и у мамы не хватало характера сказать Иде, что пора самой стать на ноги и жить отдельно. Так она постепенно стала считаться членом нашей семьи и сопровождала нас и Виктора Михайловича во всех наших скитаниях в течение двух лет. Осенью 1919 года Ида Самойловна переехала вместе с нами в нашу единственную комнату у Яузских ворот в Москве и продолжала жить в нашей семье.
В Лондоне мы прожили больше двух недель. С нами ехал мой двоюродный брат Василий Васильевич Сухомлин с женой. Он был сыном народовольца Василия Ивановича Сухомлина — единоутробного брата мамы. Их мать, моя бабушка, Мария Михайловна Савинова была замужем первым браком за И. Сухомлиным, вторым — за писателем Елисеем Яковлевичем Колбасиным, отцом мамы. Еще к нашей группе присоединился Евгений Цивин74 — молодой человек, лечившийся от туберкулеза в Давосе, близкий по убеждениям к партии эсеров. Будучи человеком состоятельным, он жертвовал деньги на партию с.-р., принимая ее программу.
Среди эмигрантов, ехавших с нами, мама была знакома с профессором С. Карцевским75, который преподавал русскую филологию и литературу в Женевском университете. С ним ехала маленькая девочка Светлана. Мне запомнилась его высокая фигура и изящные манеры. В Лондоне он попросил маму помочь ему купить нарядные туфельки для его дочери.
Опасаясь немецкого шпионажа, английские власти до последнего дня скрывали дату отплытия парохода — никто не знал, когда и из какого порта он отойдет, и не сообщали его названия.
Был июнь. Погода стояла прекрасная. Мы с Наташей гуляли по Лондону и много времени проводили вдвоем или с Адей в Национальной галерее. В Британском музее все ценное — античные статуи и барельефы — было убрано и перенесено в подвальные хранилища из опасения воздушных налетов и бомбардировок, но в Национальной галерее по-прежнему все картины висели на своих местах.
Наконец нашей группе дали знать, что завтра утром мы уезжаем из Лондона в неизвестном направлении.
На другой день мы доехали до шотландского порта Абердин и ночью, при потушенных огнях, погрузились на пароход, который отплыл только перед рассветом.
В нашей группе ехал И. Г. Эренбург, еще молодой, тяжелый, с длинными нечесаными волосами по самые плечи и закутанный в темно-зеленый плед. Впоследствии он описал это путешествие в своих мемуарах. При встрече в 1962 году мы вместе вспоминали один из эпизодов переезда. На нашем пароходе ехал эстонский художник по имени Рудди — он был знакомым Иды Самойловны. Совсем небогатый, он все же купил себе специально изобретенный непромокаемый надувной костюм, способный продержать человека несколько суток на поверхности воды. Рудди в предвидении опасности все время ходил по палубе, облаченный в это чудно́е серо-зеленое одеяние.
На пароходе было тревожно: всем пассажирам были выданы спасательные пояса и номера на соответствующие лодки на случай, если пароход заденет мину. Во время путешествия каждый смотрел, не покажется ли где-нибудь среди высоких волн угрожающий перископ. Несколько раз возникала общая паника, и все бросались к нумерованным лодкам.
Какой-то богатый делец, датчанин или норвежец, предложил Рудди большие деньги за его надувной костюм и по мере путешествия постепенно набавлял цену. Но Рудди не соглашался до той самой минуты, когда на горизонте появилась узкая полоска берега. Однако покупатель, успокоенный видом уже недалекой земли, сразу отступил и независимо шагал по палубе, заложив руки за спину. А бедный художник не мог себе простить, что отказался от крупной суммы денег из-за опасности, которая теперь уже казалась ему призрачной.
В больших многоместных каютах третьего класса, отведенных для русских эмигрантов в самом нижнем ярусе парохода, было очень душно, а погода стояла хорошая, хотя и прохладная. Мы с мамой сразу же решили спать на палубе, кутаясь в одеяла и пальто. Горячей пищи, кроме ужасного чая с молоком, наливаемого в эмалированные кружки, — не полагалось. Всем пассажирам этого класса были розданы «куковские корзины» (вероятно, по имени пароходного агентства). В них были сухая и жирная колбаса, шоколад худшего сорта, хлеб и сыр и какие-то «морские» бисквиты, до того твердые, что даже я и Наташа, славившиеся здоровыми и крепкими зубами, не могли их разгрызть. От этой «куковской» пищи пересыхало горло, мучила жажда, и разливаемый в трюме чай казался менее противным.
Но все это было неважно: мы ехали по морю при ярком солнце — чайки белым облаком сопровождали пароход; вечером, лёжа на одеялах, мы любовались закатом, отражавшимся бронзовой полосой, которая протягивалась от сверкающего низкого солнца до самого парохода. Нас ждала новая незнакомая жизнь в большом городе, мы будем учиться среди сверстников. Это волновало, радовало и немного пугало меня, привыкшую к спокойной жизни на вилле в Италии у моря, где было так много лирики, красоты и созерцательной поэзии. Там мы были очень далеки от живой жизни и событий современности. Я и сестры учились дома, и у нас не было школьных товарищей наших лет.
Мне запомнился приезд в Берген — маленький порт, сверкающий чистотой и пропитанный запахом моря. В порту и на улицах стояли новые бочки из светлого дерева, наполненные свежей серебристой или копченой медно-золотой рыбой. Возле них лежали аккуратно сложенные рыболовные снасти и свернутые канаты. Это были последние числа июня, белые ночи еще не кончились, и было совсем светло, когда мы ехали ночным поездом из Осло (Христиания) в Стокгольм, где мы провели сутки. Затем наш путь лежал через Финляндию — Гаппаранду и Торнео.
В поезде кто-то сказал нам, что в Петрограде неблагополучно (это было 3 июля76): большевики сделали попытку восстания и хотели арестовать Чернова[17]. Несмотря на то что рассказчик уверял, что все успокоилось, мы были очень встревожены.
В Петроград мы приехали вечером. В. М. встретил нас; он сильно охрип и с трудом мог говорить.
— Это наша общая министерская болезнь, — прошептал он. — Слишком много приходится выступать, произносить речи и спорить.
Мы сели в большую министерскую машину — кажется, это был единственный раз, и мы больше ею никогда не пользовались — и поехали по улицам Петрограда. Мы медленно ехали мимо Дворцовой площади, «сторожевых львов» и набережными до дворца великого князя Андрея Владимировича на Галерной улице[18]. В этом дворце помещались «штаб» партии с.-р. и редакция газеты «Дело народа». Там же В. М. принимал делегатов по делам Министерства земледелия.
В. М. провел нас через парадный ход: широкая мраморная лестница вела наверх, по сторонам ее стояли чучела темно-бурых медведей. Белые стены были украшены золотыми лепными узорами и охотничьими трофеями великого князя. Нас встретил высокий, довольно хмурый дворецкий с черными усами, из прежних служащих дворца; он называл себя «вахтером».
— Жена и детки господина министра… — И он проводил нас наверх в две более скромные комнаты, отведенные для нашей семьи.
Впоследствии Наташа и я старались разговориться с ним и узнать его отношение к революции. Но он никак не высказывался, как будто ему все равно, кому служить во дворце, к которому он привык.
Родители поместились в одной из спален, положив Адю на диванчик. А мы с Наташей и И. С. легли втроем на одну широкую кровать.
Ида Самойловна продолжала плакать, повторяя, что она одна, никому не нужна и жизнь для нее кончена. Мама уговаривала ее, заботилась о ней, стараясь ее уверить, что она будет незаменимым секретарем для В. М. и ее присутствие в нашей семье совершенно необходимо. Наташа, Адя и я жалели ее, как всякого человека, переживающего горе. Она была жалобно ласкова с нами. Мы считали ее жизнь в нашей семье временной. Хотя мы и привыкли к присутствию чужих людей в нашем доме, но мы всегда мечтали о более тесной жизни с родителями, без посторонних. Но время шло, и она так и оставалась с