— А я хотела купить карандаши, тетради и блокноты. Все было так аппетитно разложено в витрине, — сказала московская дама, — я живу близко от Арбата. Мое имя — Наталья Львовна Костаки[22]. Звучит по-гречески, но мой муж грузин; он известен в грузинской колонии.
— Я тоже москвичка — Лидия Матвеевна Матвеева. Я пианистка и учительница музыки. Вот, думала купить блокнотик… — и она сделала движение, поднеся лорнетку к глазам, как будто желая получше рассмотреть витрину.
При слове «блокнотик», третья, самая молодая из них, разрыдалась.
— Блокнот, боже мой, я тоже из-за блокнота… для мужа. Как же теперь — я не могу без мужа… Он ждет меня.
Ее слова прерывались громкими всхлипываниями. Мы все-таки поняли, что ее зовут Лариса Геннадьевна и она из купеческой семьи. Она совсем недавно вышла замуж.
Лед был разбит. Во время разговора я села на койку рядом с Натальей Львовной, Лидия Матвеевна примостилась на сложенном одеяле на полу, а Лариса Геннадьевна откинула привинченную к стенке скамейку. Она продолжала плакать.
— Что же теперь — ждать расстрела? — громко вскрикнула Наталья Львовна.
— Попались в засаду, в мышеловку. Столько арестованных, места не хватает. Что они с нами сделают? — ответила Лидия Матвеевна.
— Да будь они прокляты со своей типографией! Нас пристрелят, и никто не узнает.
— А перед расстрелом заперли, как перед бойней…
Я перебила их:
— Нет, нас не расстреляют. Ведь мы ни во что не замешаны. Мы просто вошли в магазин.
— Почему вы в этом уверены? Почем вы знаете? — раздраженно возразила Лидия Матвеевна.
— Я ничего не знаю, как и вы. Но думаю, что уж если нас хотели расстрелять, то было бы проще в подвале МЧК. Зачем же было гнать нас через всю Москву?
— Ну и флегма же вы, Ольга Викторовна! — не без досады воскликнула Наталья Львовна. — Скажите, вы вообще когда-нибудь волнуетесь? Что захотят, то и сделают: убьют ни за что или сгноят в тюрьме.
— Да, я боюсь, что о нас забудут. Придется долго сидеть. Если бы только знать, когда нас выпустят, — сказала я.
— А вы уже приготовились к долгому сроку, терпеливый вы человек!
— Как же я без мужа… Я не могу без него! — еще громче заплакала молодая женщина, и новый приступ отчаяния овладел всеми. Я почувствовала, что оно заразительно и ему легко поддаться. Я сделала над собой большое усилие и поспешила перевести разговор на самые обыденные темы.
Попросив извинения, я первая воспользовалась высокой парашей в углу. Когда я открыла крышку, сильный запах хлора ударил меня в нос: на дне пенился густой белый раствор. Моему примеру последовали другие. Я обратила их внимание на то, что в камере только два угла: стена с окном — полукруглая. Все громко возмущались черным цветом, которым была вымазана камера. Кто-то сказал, что это чтобы было страшнее, и все засмеялись. Но время шло, и золотые часики на браслете Натальи Львовны указывали на одиннадцать с половиной. Надо было ложиться, но как? Наталья Львовна осталась на койке, обтянутой парусиной, Лариса Геннадьевна устроилась на матраце, Лидия Матвеевна взяла одеяло, а мне не досталось ничего. Как в сказке? Лев, волк и лисица поделили между собой добычу по старшинству, а маленькому зайцу не дали ничего. Я об этом подумала и внутренне усмехнулась. И любопытство: а что будет дальше? — мне помогло.
Я легла на голый каменный пол без всякой подстилки. Было холодно и жестко. Потуже завернулась в легкую вязанку и положила голову на сумку. Рядом со мной не было черноволосой девушки с продолговатой подушкой, улыбнувшейся мне в камере МЧК.
Лидия Матвеевна, поджав ноги, укрылась с головой бурым одеялом. Наталья Львовна расстегнула юбку кремового костюма — нас взяли в солнечный день, — сняла высокий, подпиравший грудь, шнурованный корсет с китовым усом и при этом глубоко и облегченно вздохнула. Лариса легла ничком на матрац и, утомленная слезами, сразу заснула.
Я прикрыла глаза согнутой в локте рукой и крепко зажмурилась — лампочка из-под потолка бросала на нас свой беспощадный свет. У меня все закружилось и закачалось под опущенными веками. В сознании возникали впечатления вчерашнего и сегодняшнего дня — ночные выстрелы в подвале МЧК, гудение заведенного грузовика, яркий осенний свет и падающие листья в Москве, захлопнувшиеся ворота тюрьмы, узкая камера, запертая на ключ, и три чужих и чуждых мне женщины.
Я стала думать: ведь если они только заподозрят, что я связана с эсерами, с самим Виктором Черновым, они просто умрут от страха и могут наделать глупостей. Я должна если не лгать, то умалчивать и стать для них Ольгой Викторовной Колбасиной, дочерью разведенной или покинутой учительницы средней школы. В таких случаях обыкновенно не спрашивают о семейных делах. Мы приехали из Петрограда, и моя мать еще не нашла подходящей работы. О заграничной жизни или вовсе не говорить или свести ее к младенческим воспоминаниям поездки в Берлин, Париж и Италию. Мы пока остановились у знакомых. Мама заболела, и ее устроили в больнице в Ховрине, а младшая сестра с нею. А сестра-однолетка на даче у друзей. Вообще держаться как можно ближе к правде и поменьше выдумывать.
Я пробовала уснуть, но, едва забывшись, просыпалась от яркого света, от стонов моих товарок, от нервных рывков. Под утро сон стал крепче, но нас подняли — тюремная возня началась рано. Камеру открыли, и мы вышли на полукруглую площадку с винтовой лестницей. Надо было занять место в очереди в уборную; стоящие сзади торопили: тюремная утварь была рассчитана на жительниц одиночных камер, а в каждой из них сидело по четыре человека. Перед умывальником тоже началось ожидание. Я умылась без мыла и вытерла лицо носовым платком: полотенца не было.
Затем латышка велела подмести камеру веником из прутьев. В камере было не грязно, и мы не заметили никаких следов клопов. На стене я прочла две меланхолические надписи карандашом, поблескивавшие на черной матовой краске: «Розы цвет приятен, только не в тюрьмах…» Это было, вероятно, попыткой написать стихотворение. В другом месте кто-то вспомнил знаменитые слова Данте: «Оставь надежду всякий, входящий сюда». Надзирательница с помощью дежурной по камерам, быстрой и разбитной молодой женщины по фамилии Гиршпан, принесла нам бурый чай в белых эмалированных кружках и микроскопические дольки клейкого черного хлеба. Обжигая губы о горячий край, я с наслаждением выпила темную жидкость и разом съела хлеб, предназначенный на целый день. Наталья Львовна сказала, что трава, из которой приготовлен чай, называется «череда». Так мы и стали называть наш утренний напиток.
После завтрака та же дежурная обошла камеры с пачкой газет, предлагая их заключенным. Н. Л. купила номер «Правды», а я, проверив свое денежное достояние, взяла у нее пять экземпляров. Я подумала о предстоящей ночи и решила, что сделаю из них подстилку. Мне будет суше и мягче лежать. «Бумага — плохой проводник тепла», вспомнила я учебник физики. В то время газетные листы были огромных размеров.
Наталья Львовна развернула свой номер и воскликнула: «Взрыв на Леонтьевском переулке!99100 Покушение сделано левыми эсерами. Большая передовица Стеклова». Она начала вслух читать статью, в заключение которой Стеклов советовал для поимки виновных пропустить всю Москву через решето.
— Вот мы и застряли в решете! Проклятые, недаром я всегда ненавидела эсеров, хуже чем большевиков. Их «бескровная революция» и «земля крестьянам» — вот и распоясали хама! А теперь бомбы и типографии, а расстреливать будут нас.
Н. Л. громко кричала, и Лидия Матвеевна соглашалась с ней. Я молчала, а Лариса Геннадьевна, прикорнувшая на матраце, смотрела в пространство своими красивыми глазами без выражения.
— Да, теперь расстрел — недаром мы попались в их типографии.
И снова их охватило отчаяние. Я пристально всмотрелась в своих товарок, теперь уже «дневными» глазами. Да, они все мне чужие. Н. Л. не только московская дама, но и барыня. Л. М. кажется безличной — возможно, что она прячется от других еще глубже, чем я. Она не партийная, но у нее должны быть другие причины. Кто знает? А Лариса очень неразвита и совершенно равнодушна к другим. Она думает только о муже — они молодожены. Что же? Спутницы мои могли бы быть и гораздо хуже. Никто из них без особых воздействий не сделает другим зла и не донесет.
Я понимала, что сравнительно со мной они все ужасно наивны, ничего не понимают и не разбираются ни в общей ситуации, ни в нашем положении. Я недаром выросла в революционной среде. В обстановке тюрьмы я была старше других и знала несравненно больше. Я поняла очень отчетливо, что мне самой гораздо проще заниматься другими и помогать им, чем углубляться в свой собственный страх. Я отодвинула мысли о себе и от того, что меня ожидает, и постаралась как-нибудь успокоить их. Я очень хорошо запомнила эту сознательную минуту — она оказала влияние на всю мою жизнь.
Я стала уговаривать двух исступленных женщин, хотя они обе слушали меня почти враждебно, а Лариса вовсе не слушала:
— Не бойтесь расстрела. Нам поможет именно то, что так много арестованных, — все смешалось, и теперь концов не найти. Подумайте, ведь вместе с нами задержали четырех проституток за их профессию — я видела. Чекистам нелегко будет разобраться в этой каше. Помните двух девиц в черном крепе? Нельзя же их заподозрить в том, что они бросили бомбу? Но нас могут продержать долго, пока разберут…
Меня охватила тоска при мысли о бесконечных днях в этой камере вчетвером. Я продолжала:
— Если бы мы только могли знать, сколько они нас здесь продержат — две недели или месяц, было бы легче ждать. Каждый день приближал бы нас к свободе. Знаете что? — я немного оживилась. — Можно начертить календарь на стене, и потом каждый вечер будем вычеркивать прожитый день. Так всегда делали узники.
— Вы с ума сошли со своим Шильонским узником, — перебила меня Н. Л. с насмешкой. — Вы рассчитываете просидеть здесь целый месяц! Да я просто умру от такой мысли. Странный вы человек.