Я слышала и внутренне смеялась, но было уже неловко открыть глаза и сказать, что я не сплю.
— Французы — это ужас, — продолжала Н. Л. — Мы с мужем поехали вместе в первый раз в Париж. Детей оставила у сестры. Муж повел меня показать ночной Монмартр, там знаменитые кабаре. Есть такие: L’Enfer[23], — Н. Л. говорила по-французски. — Вы понимаете? Ну и мы пошли в Ад. Снаружи сделано, как будто вход в пещеру, красный свет, дьявольские рожи, перевитые толстые змеи. Внутри нас встретил черт огромного роста, кланяется. Усаживая на диван возле столика, сказал: «Madame, posez dessus votre adorable fesse. Et vous, monsieur, votre gros pеtard…»[24] Вы понимаете? А подают молодые женщины с рожками на голове. Низ туловища — будто чертенята, а грудь обнажена.
Наталья Львовна еще много рассказывала о Париже, и я заснула под ее громкий шепот на своей плотной подстилке из газет.
Прошло четырнадцать дней с нашего ареста. На пятнадцатый, когда уже совсем стемнело, в камеру вошла надзирательница и, обратившись ко мне, сказала: «Собирайтесь с вещами. На свободу!»
Я быстро пригладила волосы, взяла сумочку и надела жакетку. И начала прощаться.
— Не забудьте же! — крикнула Наталья Львовна. Мы все помнили на память адреса трех остальных.
Но не успела я собраться, как вошла другая надзирательница и предложила гражданке Костаки тоже собраться «на выход». И мы обе пожелали спокойной ночи остающимся, надеясь на их скорое освобождение, и пошли за латышками по узкой лестнице и длинным коридорам. Надо было пройти через комендатуру. Следователь держал в руках наши документы, взятые при обыске. Он сказал нам, что оставляет их пока у себя и выдаст нам временное удостоверение — через неделю мы сможем обменять бумаги. И он протянул нам бумажки с печатью тюрьмы, где были вписаны наши имена.
Мы повернулись к выходу, и Наталья Львовна радостно вскрикнула — она узнала своего мужа, ожидавшего ее у тюремной двери. Это был большого роста, плотный человек грузинского типа, очень солидный и прилично одетый.
— Я уже нанял извозчика, дорогая. Теперь поедем домой. Я утром узнал, что тебя освободят.
Наталья Львовна познакомила меня с мужем и сказала обо мне несколько теплых слов. Они предложили мне довезти меня до Поварской. Я села в экипаж напротив них, на откидную скамеечку, и лошадь тронулась.
Н. Л. вполголоса разговаривала с мужем, а я, закинув голову, смотрела на темное ночное небо и любовалась на яркие высокие звезды — я наслаждалась.
Мы горячо попрощались на углу Поварской и Мерзляковского.
— Ну, бегите, бегите скорее! — крикнула мне вдогонку Н. Л. — Время не раннее! Скоро — полицейский час.
Я очень быстро дошла до Пречистенского бульвара. Освещенный фонарями, он казался золотым, листья шуршали под ногами.
Я позвонила, и мне открыла Богорова.
— Как я рада! Боже мой, если бы моей Шуре пришлось…
Я вкратце рассказала ей все, что со мной произошло. Узнав, что меня выпустили с тюремным «волчьим» паспортом, Богорова заволновалась и сказала, что боится меня оставить ночевать. Я не стала ей объяснять, что покуда я здесь прописана и в моей комнате не найдено ничего нелегального, я больше не могу повредить ее семье своим присутствием.
— Понимаете… если вдруг придут, а вы с этой бумагой! Бегите скорее к Рабиновичам, вы успеете.
Спустившись быстро по лестнице, я мчалась по опустевшим бульварам — № 11 в самом начале Пречистенского, — затем пересекла Никитскую площадь и половину бульвара. Задыхаясь, я поднялась на третий этаж и позвонила условным звонком. Мне открыл младший брат, Евгений Исаакович, и я должна сказать, что при виде меня он не обнаружил никакой радости. Он как-то смущенно ввел меня в комнату, где сидели его брат и Ида Самойловна. Она держала на коленях белую женскую рубашку и зашивала ее.
— Когда же вас выпустили? — спросил Е. И.
— А мы думали, что вы собирались там долго сидеть, — сказала И. С. — Вы просите рукоделие! Вот я штопаю для вас белье, думала сделать вам передачу.
Узнав, что я прямо из тюрьмы и у меня тюремное удостоверение, оба брата при поддержке И. С. в один голос отказались принять меня на ночь. Ведь каждую минуту может прийти Виктор Михайлович, и если явятся с обыском и найдут меня с таким документом… Это может погубить В. М. «Уходите, вы еще можете успеть к Богоровым», Евгений Исаакович посмотрел на часы. Мне хотелось сказать им, что мне за них стыдно и я презираю их: мужчины гонят ночью девушку на бульвар! Кровь бросилась мне в голову, но какое-то внутреннее чувство гордости и обиды, да и непривычка утверждать себя, остановили меня. Я повернулась молча и очень сильно захлопнула дверь за собой.
Я летела назад, на Пречистенский. Сердце так громко колотилось, что я сдерживала его рукой. Я задыхалась — по московским правилам все парадные закрывались в десять с половиной наглухо, на всю ночь. Подбегая к дому, я видела, что дворник уже запирает двери соседнего дома. Но я успела проскочить в свой подъезд.
Я сказала Богоровой, что Рабиновичи меня не приняли и я вынуждена ночевать у нее. Входная дверь уже все равно заперта. Богорова не сердилась, ее доброта одержала верх над страхом. В кухне она заставила меня раздеться догола, хоть я и уверяла ее, что у меня нет вшей. Собрав мое белье, она завернула его в газеты и принесла мне чистое. Она сняла с гвоздя большой цинковый окоренок, поставила меня в него и тщательно мылила меня и терла спину, поливая холодной водой. Я переоделась.
Богорова сказала мне, что вся ее семья на даче и она одна. На большой черной сковородке она разогрела для меня холодную вареную картошку с кусочками сала — это было вкусно и сытно! Как только я кончила есть, моя добрая хозяйка сказала мне, что завтра разбудит меня очень рано — ей дали знать, что в Ховрине очень больна мама. У нее сделался опасный нарыв в горле, и ее будут оперировать, и мне необходимо к ней поехать.
Богорова уложила меня на диване, но заснуть мне не удалось. Мамина болезнь, мой бег по бульварам, высокие лестницы и сердцебиение, страх ночи на улице, милые, всегда утешительные для нас братья Рабиновичи, которых я увидала вдруг «обезображенных страхом», холодное обмывание, необходимость рано проснуться — все это не давало мне ни на минуту забыться. А я-то воображала какое-то триумфальное возвращение на свободу! Хотела похвастаться, что перехитрила чекистов, рассказать обо всем, пережитом мною.
Когда я подошла к маминой койке в хирургическом отделении лечебницы, куда меня привела Фанни Львовна, мама была без сознания и громко бредила. Мама меня не узнала. Она делала жест рукой, как будто желая что-то отстранить от себя:
— Прогоните собаку, она мне лижет губы. Ну прогоните же, не давайте ей лизать меня. Где Наташа, где Оля? Пусть они уведут собаку!
Через два часа операция была сделана, и огромный хирург в белом халате сказал мне, что операция удалась и мама спасена. Ему удалось вскрыть нарыв, грозивший удушьем. Приходя в себя после наркоза, мама все еще говорила что-то непонятное. И только после долгого сна она узнала меня. В начале ее болезни ей сообщили, что я исчезла, а потом от меня получили письмо из тюрьмы.
Я переночевала у Фанни Моисеевны и сказала ей, что вот опять, после цепи страданий — тюрьмы и маминой болезни — испытываю кратковременную радость, лёжа у нее в комнате. Я провела еще целый день в лечебнице и долго сидела вместе с Адей у маминого изголовья. Затем я поехала в Молоденово, уже не останавливаясь в Москве: Наташа ждала меня в Лавровской даче, одна с Е. Д. Веденяпиной.
Я весело шла со станции Жаворонки — после моего заключения и перенесенной тревоги я наконец свободно дышала еще теплым осенним воздухом лугов и сжатых полей. На деревьях краснели очень яркие листья, последние цветы исчезли, и над Вязёмкой поднимался легкий туман. В этот раз я бесстрашно пробежала на другой берег по переброшенным бревнам-лавинкам. Уже смеркалось, когда я подошла к даче. Наташа была одна в доме.
— Ты думаешь, Екатерина Дмитриевна жила здесь со мной? Нет, Василий Филиппович вскоре уехал на свой толстовский съезд, а она не захотела оставаться здесь без мужчин. Когда мы с ней остались вдвоем, она потихоньку убежала, с бидоном в руках, сказав мне, что идет в деревню за молоком и скоро вернется. Так я ее и видела! Ей стало неуютно и страшно, а с другой стороны, она не хотела оставлять своих вещей без надзора, поэтому она не позвала меня с собой в Москву.
Я подивилась смелости сестры — ночевать одной в доме в такой глуши. Наташа засмеялась и сказала, что ей стало очень противно — и презрение и насмешка преодолели страх. Да, было жутко; ночью сосны скрипели под осенним ветром и совсем близко кричал филин. Наташа прожила одна несколько дней и ночей.
Стало темно, лес шумел, как разбушевавшееся море. Керосину оставалось совсем мало, и мы легли рано, продолжая разговор при слабом свете окна. Я подробно рассказала обо всем, что со мной случилось. Было уже совсем поздно, когда раздался отчетливый шум: кто-то вошел на другой стороне дома.
— Это возится котенок, — сказала Наташа, — он уже раз перепугал меня.
Нет, это был не котенок — мы слышали звук мужских шагов, гулко раздававшихся в пустом доме.
— Кто там? — закричала я.
Дверь открылась, и на пороге появился Василий Филиппович. Он только что вернулся с толстовского съезда и по дороге зашел к сестре в Молоденово, и это его задержало.
— Простите, уже поздно, и я, кажется, напугал вас. Неужели вы одни?
Он, видимо, обрадовался нам почти так же, как мы его приходу.
— Ну, вот что, вставайте, идемте ко мне чай пить, и всё расскажете.
В комнате Василия Филипповича было уютно. Толстовская коса и сноп колосьев висели на месте. Он разжег чугунную печку и поставил на нее большой эмалированный чайник, который скоро загудел. На столе, покрытом суровой домотканой скатертью, В. Ф. положил сотовый мед на блюдечке и ржаные лепешки, только что принесенные от сестры.