Мама очень мучилась, глядя на нас, и хотела писать следователю, грозя начать голодовку. Но мы убедили ее не делать этого. Достаточно было вспомнить о Лацисе и Романовском, чтобы понять бессмысленность такого заявления. Будет хуже, если нас разлучат или посадят в общую камеру с другими арестантками и наседками. А голодовка мамы представлялась нам совершенно невыносимым испытанием.
Прошло четыре недели, дни должны были удлиняться, но мы этого почти не замечали в постоянных сумерках нашей камеры. Был уже конец февраля. Мы жили совершенно отрезанными от мира и ничего не знали о Викте. Вероятно, известие о нашем аресте не дошло до Политического Красного Креста, председательницей которого была Екатерина Павловна Пешкова, бывшая эсерка, старинный друг нашей семьи. Представители Политического Красного Креста в эти годы посещали заключенных в тюрьмах и делали посильные передачи. Казалось, мы были забыты всеми.
И вот однажды поздним утром мы услышали шум голосов за дверью. Часовой открыл ее, и в комнату вошла небольшая женщина средних лет. Она представилась маме — Дивильковская, жена редактора «Известий». Она узнала о том, что десятилетняя девочка сидит в тюрьме, и Дзержинский разрешил ей лично взять ребенка к себе на поруки. Она живет с семьей в гостинице «Националь». Дивильковская сказала нам, что они тоже бывшие эмигранты и долго жили в Швейцарии.
Мама радостно согласилась на предложение Дивильковской, и мы начали быстро собирать Адины вещи в небольшой чемодан: ее платья, туфли, книги. Дивильковская села на нары и говорила с мамой очень бодрым и оживленным тоном. Она сообщила, что «они все не одобряют целиком действий Чека и в своем кругу называют ее „чересчурка“». Это звучало почти весело. Она не задавала нам никаких вопросов.
Мама спросила ее, а как же с нами — мной и Наташей, — долго ли мы еще будем под арестом и за что сидим? Не может ли она узнать об этом? Дивильковская ответила, что нас держат «как заложниц» и она постарается взять и нас на поруки под свое ручательство.
Вещи Ади были сложены, я застегнула ей серую плюшевую шубу и повязала поверх шапочки узорный шерстяной платок, Она надела варежки — самодельные, сшитые Наташей из обрезков материи, — и мы попрощались. Мама горячо поблагодарила Дивильковскую,
Мы радовались, что Адя вышла из тюрьмы на воздух, на свет, в жизнь. И ее будут кормить. Но были и опасения: после всего перенесенного незнакомые и чужие люди — это ведь тоже испытание. Впрочем, Дивильковская казалась доброй женщиной, и нас это успокаивало. У мамы появилась надежда, что и нас с Наташей вскоре освободят.
Часть XIОтель «Националь»
С уходом Ади стало пусто и тоскливо. Мы всегда старались ободрять и веселить ее, и это нам самим давало силы бороться с тяжестью неизвестности и лишениями. Мы вспоминали с нею стихи, рассказывали ей романы Диккенса или драмы Шекспира, и это населяло камеру иными образами и помогало забыть окружающее.
Время тянулось еще однообразнее. В первые дни мы надеялись, что Дивильковская, познакомившись с нами, подумает о том, чтобы сообщить нам о здоровье Ади, и сделает какую-нибудь продовольственную передачу, Но мы ничего не получили от нее. Так протянулись еще две недели, и мы просто не знали, что думать.
Но Дивильковская не забыла нас, и в один из первых дней марта ее впустили в нашу камеру в сопровождении коменданта нашего отделения тюрьмы ВЧК. В руках у нее были бумаги с печатями — постановление о том, чтобы я и Наташа были переданы ей, под ее ручательство. Комендант проверил бумаги, посмотрел на нас и велел собираться «на выход с вещами». Дивильковская присела на нары, пока мы с Наташей, торопясь, собирали свои вещи и укладывали в чемодан. Она сказала, что Адя ждет нас в машине у выхода.
Было мучительно оставлять маму одну. Мы очень сжились вместе, деля голод и холод, и поддерживали друг друга. Каково ей будет одной? Да и оставят ли ее одну в камере? У меня сжималось сердце при расставании, хотя мама и казалась счастливой при нашем уходе.
Был солнечный день: ледяные сосульки со звоном падали с крыш и ломались, блестели лужи, искрился и трещал лед под веселый ритм капель. Небо было светлое, голубое. Но этот весенний день не радовал меня — в нем было что-то оскорбительное, и солнце только слепило глаза. Мы обе щурились, влезая в машину, на которой Дивильковская приехала за нами. Адя бросилась к нам. От Лубянки до «Националя» — всего несколько минут езды. Шофер внес наши вещи. Дивильковская у входа назвала свое имя швейцару и попросила пропуск для меня и Наташи — без этого нельзя было входить в гостиницу. В «Национале» жили ответственные работники и видные члены партии с семьями — их надо было охранять.
Мы поднялись на третий или четвертый этаж, и Дивильковская ввела нас в небольшой номер, предоставленный нам. Это была типичная отдельная комната с темно-красными бархатными занавесками, креслом и диванчиком. Небольшой круглый стол стоял посередине, а в углублении — двуспальная кровать. Дивильковская сказала нам, что мы все три до дальнейшего решения будем жить здесь. Нам выдадут талоны на обеды и завтраки, которые отпускают в кухне, в самом нижнем этаже гостиницы. Она прибавила, что должна уйти, но придет вскоре проведать нас.
Это устройство показалось нам неправдоподобным сном: паровое отопление, умывальник с текучей водой! Наконец-то после стольких недель мы сможем вымыться с головы до ног. И будем получать готовые обеды, как привилегированные большевики!
Пока мы раскладывали вещи, Адя сказала нам, что Дивильковская очень заботилась о ней, укладывая ее на ночь на диване в их гостиной. Но когда Адя, не решаясь прямо просить о передаче для нас, наводила разговор на тюремный режим, Дивильковская никак не отзывалась и «не понимала». С большим юмором Адя рассказала нам, что ее водили в Большой театр на «Лебединое озеро». В их ложе сидел Демьян Бедный, толстый и самодовольный, и в антрактах все время шутил с нею. А где-то в другой ложе присутствовал сам Ленин.
Дивильковская сказала нам, что однажды вечером жена и сестра Ленина, бывшие у них в гостях, захотели посмотреть на спящую Адю. Но Дивильковская возмутилась и решительно заявила, что девочка не «ученый медведь» и надо ее оставить в покое. Адя очень жалела впоследствии, что из-за принципиальности Дивильковской ей не удалось увидеть Крупскую и Ульянову.
Дивильковская вернулась и дала нам продовольственные талоны. Мы благодарили ее за все, что она сделала для Ади и для нас. Она села и охотно разговорилась.
— Слух о вашем аресте дошел до Ленина. Узнав, что детей Черновых держат в тюрьме, он очень возмутился и велел «немедленно прекратить этот скандал!». А то, — прибавила она опрометчиво, — Чернов воспользуется этим и даст знать за границу, а там это послужит пропаганде против большевиков.
Она сама не заметила, как испортила впечатление от благородного гнева Ильича.
Мы узнали уже гораздо позже, что после нашего ареста В. М. написал письмо Ленину, поздравив его с тем, что, не сумев арестовать его самого, Чека арестовала его несовершеннолетних детей. Он выразил уверенность, что при помощи таких методов большевики добьются всего, чего они хотят.
Мы всё приготовили, чтобы помыться. Из крана текла только холодная вода, и мы в кухне попросили горячей для мытья головы. И в обеденный час, чистые, переодетые и причесанные, мы спустились вниз. Нас поразили огромные, сверкающие плиты, кастрюли и чистота во всем. Через широкое окно повар в белоснежной куртке и колпаке выдал нам в обмен на талоны три аккуратные нагретые тарелки с аппетитно разложенной едой. Порции были небольшие, но обед казался роскошным по тем временам: картофельные котлеты с соусом из сушеных грибов, клюквенный кисель и по кусочку хлеба. Напротив кухни была столовая: длинные деревянные столы и вдоль них скамейки. Однако обедающих было очень мало, вероятно, большинству из живших в «Национале» подавали обед в комнаты. Мы присели к столу и с жадностью съели наши порции.
После обеда — какое блаженство! — мы с Наташей легли на кровать — настоящую, с пружинным матрацем и мягкими одеялами. И это после голых нар! Адя устроилась читать на диванчике, и мы все наслаждались физическим отдыхом и комфортом. А вечером мы спустились к ужину. Дивильковская еще раз зашла навестить нас и обещала узнать, как нам хлопотать о свидании с мамой.
Вечером к нам пришла наша старая знакомая — Верочка Боброва120121, бывшая каторжанка, на протяжении стольких лет приезжавшая гостить у нас в Феццано и Алассио. Как она тут очутилась? Была ли она левой эсеркой, еще связанной с большевиками? Я не помню. Верочка, которую мы хорошо знали, показалась нам странной: все время чего-то опасаясь, она тихо уговаривала нас держать язык за зубами и даже не говорить громко в номере. Она напомнила нам, что мы еще не на свободе, а находимся под надзором и Дивильковская отвечает за нас.
Мы, однако, чувствовали себя вполне свободными, по крайней мере морально. Та роскошь (после нашей жизни у Яузских ворот и в тюрьме), тепло, готовые обеды и удобства, которые нам предоставили, ничуть не налагали на нас каких-либо обязательств или зависимости от «тюремщиков», в каких бы условиях они нас ни содержали. И эта настойчивая независимость пугала осторожную Верочку. Вечером, уже лёжа в постели, мы долго не могли заснуть от возбуждения, вызванного сытостью, теплом и прикосновением свежих простынь к телу — ведь мы неделями спали в верхней одежде.
На другое утро у меня вдруг сделался жар, и я вся покрылась сыпью. Встревоженная Дивильковская привела мне докторшу, еще молодую полную самоуверенную женщину, которая, приоткрыв дверь, с порога брезгливо спросила нас:
— Что, много у вас вшей?
Она напомнила мне рассказ о Людовике XIV, который осматривал галеру и с отвращением зажимал нос, проходя мимо прикованных гребцов-каторжников. Во всяком случае, она предвосхищала собой тип немецкой лагерной врачихи, с презрением ругающей заключенных за зловоние и грязь, в которых те принуждены были жить.